Читать книгу Непрошеный пришелец: Михаил Кузмин. От Серебряного века к неофициальной культуре (Александра Сергеевна Пахомова) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
bannerbanner
Непрошеный пришелец: Михаил Кузмин. От Серебряного века к неофициальной культуре
Непрошеный пришелец: Михаил Кузмин. От Серебряного века к неофициальной культуре
Оценить:

5

Полная версия:

Непрошеный пришелец: Михаил Кузмин. От Серебряного века к неофициальной культуре

Где слог найду, чтоб описать прогулку,Шабли во льду, поджаренную булкуИ вишен спелых сладостный агат?Далек закат, и в море слышен гулкоПлеск тел, чей жар прохладе влаги рад.

Феномен этого стихотворения – в сочетании предельной искренности героя с вольными намеками, которые привносит в текст знание об авторе. Стихотворение вошло в книгу «Сети» – дебютный поэтический сборник Кузмина, опубликованный уже после самых известных «рекламных кампаний» писателя. Примечательна структура этой книги. Ее открывает пространный верлибр «Мои предки» – генеалогия, устанавливающая тесную связь между автором и его героем. Следующий за ним цикл, «Любовь этого лета», подхватывает тему искренности: по сути, читателю предложено ознакомиться с интимным дневником автора/героя, снабженным посвящением реальному человеку и датированным предельно конкретно «июнь – август 1906». Цикл начинается как дневник – с ситуации, когда автор вынужден преодолеть невозможность писать и быть откровенным, задавая себе вопрос «Где слог найду?». Эта сложная модальность, умноженная на знание о писателе и его славе, превращает текст в предельно откровенную исповедь, а читателя – в вуайериста, невольного свидетеля любовного свидания, наблюдающего с минимального расстояния. Фактически читатель находится рядом с возлюбленными: его внимание приковывают материальные вещи, такие как бутылка вина во льду, булка, спелые вишни, изгиб губ74.

Это постоянное колебание между публичным, интимным и откровенным уловила и критика:

Его мир – маленький, замкнутый мир повседневных забот, теплых чувств, легких, чуть-чуть насмешливых мыслей75;

В лиризме М. Кузмина – изумительном по его музыкальной чуткости – есть временами что-то до жуткости интимное и нежное76;

В этом постижении мира, как повести простой, где подробности обыденной жизни странно сплетаются с самыми интимными переживаниями поэта…77

Выраженную строкой самого автора – «дух мелочей прелестных и воздушных» («Где слог найду, чтоб описать прогулку…», 1906), – эту характеристику можно встретить в статьях критиков, принадлежащих к разным поколениям, и имеющим полярные эстетические взгляды. Например, Гумилев использовал ее как образ уже в 1912 году:

Разные силы владеют душой М. Кузмина, в мире красоты у него много любимцев: и Счастливая Аравия, <…> и XVIII век – век маскарадов, кружев и шелка, с томным началом романов и неожиданно фривольной развязкой; и золотой сумрак заволжских скитов; и наша повседневность – катанье на острова, сиденье в ресторанах, визиты и весь «дух мелочей прелестных и воздушных»78.

Итак, к началу 1910-х годов сложилась определенная рамка восприятия Кузмина, составленная из наиболее ярких текстов автора и с помощью заметных рецензий и критических выступлений. Центральными стали несколько образов: древний «александриец»; «порнограф» и «гомосексуал»; религиозный затворник; эстет, погруженный в мир материальных вещей, мимолетных впечатлений и наслаждений жизни. Можно заметить, что некоторые из этих образов были устоявшимися моделями восприятия типичного модерниста – эстетизирующего порок (Брюсов в своих ранних произведениях), обращающегося к области потустороннего (Блок, Белый и другие «младшие» символисты). Кузмин концентрировал и конденсировал сразу несколько типовых образов, что сформировало один, внешне дозволенный культурой, однако испытывающий ее границы на прочность.

Сложный образ Кузмина не возник внезапно. В 1905–1906 годах, еще до дебюта, в кузминском дневнике появляются размышления о собственной личности и авторепрезентации:

Когда я в магазине увидел свое лицо в зеркало, я старался взглянуть как на постороннее и действительно увидел [джентльмена] господина с черными глазами за золотыми пэнснэ, с бритым подпудренным подбородком, свежим, не раскисшим, а суховатым ртом, [не вульгарно элегантным] с какой-то скрытой подозрительностью, лицо, которое что-то таит и скрывает, идеальный аскетизм или порочность, новое учение или шарлатанство. Ничего подобного не было видно с бородкой, тогда просто [интересный для дам] адвокат или корреспондент; с большой винчиевской бородой еще лучше бы (запись от 24 сентября 1905 г.)79.

Месяц спустя он оформил свои ощущения более детально:

Мои же три лица до того непохожие, до того враждебные друг другу, что только тончайший глаз не прельстится этою разницей, возмущающей всех, любивших какое-нибудь одно из них, суть: с длинной бородою, напоминающее чем-то Винчи, очень изнеженное и будто доброе, и какой-то подозрительной святости, будто простое, но сложное; второе, с острой бородкой, – несколько фатовское, франц<узского> корреспондента, более грубо-тонкое, равнодушное и скучающее, лицо Евлогия; третье, самое страшное, без бороды и усов, не старое и не молодое, 50-л<етнего> старика и юноши; Казанова, полушарлатан, полуаббат, с коварным и по-детски свежим ртом, сухое и подозрительное (25 октября 1905 г.)80.

Подробность описания собственных «лиц» говорит о важности репрезентации для Кузмина – он конструирует собственный образ, тщательно подбирая слова, буквально выписывая себя, как героя романа. Прослеживается и выбор между разными писательскими стратегиями: сложность под маской простоты, добродушия и святости; отстраненность и цинизм (автор как «корреспондент», фиксирующий собственные наблюдения); решительно пренебрегающий моральными ориентирами авантюрист – Казанова. При этом организующим принципом самовосприятия является двойственность, которая заложена и в каждом отдельном «лице» («идеальный аскетизм или порочность», «будто простое, но сложное», «не старое и не молодое», «полушарлатан, полуаббат»). Кузмин отказывается от построения цельного образа, выбирая иную стратегию – провокативную: столкнуть несколько предзаданных моделей восприятия, скандализировать и шокировать потенциального обывателя, вздумавшего подойти к нему с точки зрения традиционной морали.

В качестве примера приведем озорное наблюдение Р. Д. Тименчика и соавторов о первом стихотворении сборника «Осенние озера» и одноименного цикла («Хрустально небо, видное сквозь лес…»), начальные буквы первых трех строк которого образуют неприличное слово, контрастирующее с атмосферой всего стихотворения, которую по последней его строке можно описать как «ясность и печаль святая». По мнению авторов,

Изощренность Кузмина кощунственна сама по себе, и когда она не связана со сферой имморального. На некотором уровне его почти уникальные способности к перевоплощению (возможно, связанные с его особенностями) столь же греховны, как «шалость» – начать Осенние озера непристойными акростихами (для посвященных) и кончить духовными стихами. И то и другое равным образом относится к области «все можно»81.

Позиция Кузмина, при всей внешней безобидности, оказывается на деле предельно вызывающей, почти экстравагантной.

Важной частью формируемого образа стал эпатажный и подчеркнуто эклектичный внешний облик писателя: до лета 1906 года он носил армяки и «русские» костюмы в сочетании с подведенными глазами; затем стал одним из самых известных эстетов Петербурга, комбинируя тщательность наряда с религиозным, почти монашеским бытовым поведением. Позднее, в 1934 году, Кузмин объяснил, что этот образ был тщательно отрефлексирован и каждая его часть была направлена на то, чтобы эпатировать публику:

Тут было немало маскарада и <эсте>тизма, особенно если принять во внимание мой совершенно западный комплекс пристрастий и вкусов. <…> Мой вид. Небольшая выдающаяся борода, стриженые под скобку волосы, красные сапоги с серебряными подковами, парчевые рубашки, армяки из тонкого сукна в соединении с духами (от меня пахло, как от плащаницы), румянами, подведенными глазами, обилие колец с камнями, мои «Александрийские песни», музыка и вкусы – должны были производить ошарашивающее впечатление82.

Скандальность, сопутствующая первым произведениям Кузмина, не была для него препятствием: на волне критики, обрушившейся на «Крылья», весной 1907 года он выпускает повесть «Картонный домик» – еще более провокационную как ввиду прозрачных отсылок к реальным людям83, так и из-за связанной с ней истории о недопечатанных главах, придавшей всей ситуации дополнительный оттенок литературного скандала84. Ревниво следивший за рецензиями на свои произведения в разгар «антикузминской» кампании летом 1907 года, Кузмин написал 3 июля 1907-го В. Ф. Нувелю:

Вы думаете, что я уничтожен всеми помоями, что на меня выливают со всех сторон (и «Русь», и «Сегодня», и «Стол<ичное> утро», и «Понед<ельник>»)? Вы ошибаетесь. Приятности я не чувствую, но tu l’as voulu, Georges Dandin [ты этого хотел, Жорж Данден. – фр.]85.

Более ранняя дневниковая запись – от 1 февраля того же года – прямо показывает заинтересованность Кузмина в противоречивой славе:

После перерыва пел я, кажется, было достаточно слышно. У меня очень болела голова. Часть публики была очень предубеждена или не воспринимала и вела себя невозможно: громко смеялась, говорила, шикала, бывали перерывы, но доиграл я до конца. Был ли это успех, не знаю, но демонстрация и утверждение искусства – да, и потом, многим (я сам слышал и видел) очень понравилось, а скандал всегда усиливает известность. Только смешно, что я и мои вещи, менее экстренные, боевые, чем других, – вызывают всегда скандалы…86

Показательна история публикации рассказа «Кушетка тети Сони». Брюсов сперва отказывался брать рассказ в «Весы», считая его выбивающимся из ряда уже вышедших кузминских текстов: «Нам этот рассказ не кажется на уровне Ваших лучших произведений»87. Ранее Кузмин занес в дневник такую запись: «„Картон<ный> дом<ик>“ очень другой, чем „Крылья“ и чем „Кушетка“, люблю ли я его, не знаю»88. Обозначенные повести, действительно, отличались друг от друга: в них писатель экспериментировал с разными видами нарратива. Если «Крылья» – это классический идеологический роман, в котором «философские декларации имеют сюжетную функцию»89, то «Кушетка тети Сони» – опыт соединения типичного романного конфликта «отцов и детей» с модернистским нарративом, в котором смешиваются различные точки зрения и сложно взаимодействуют друг с другом сюжет и фабула. Традиционный конфликт в «Кушетке…» инверсивно и провокационно переосмыслен: единственная подлинно любящая пара в рассказе Кузмина – не девушка и юноша, а два юноши90. В «Картонном домике» автор заходит еще дальше в своем эксперименте: разорванная фабула, отсутствие единой точки зрения, преимущественно диалогическое построение направлены на то, чтобы читатель с большим трудом смог восстановить по фрагментам повествование и легшую в его основу ситуацию (чему должна была помочь поэтическая «пара» к рассказу – цикл «Прерванная повесть»). Недосказанность придает сюжету еще большую пикантность.

Настаивая на публикации «Кушетки», Кузмин был заинтересован еще и в том, чтобы представить публике «другое», отличающееся от ранее опубликованных произведение. Поэтому настойчивость автора в обнародовании небольшого рассказа91 сполна понятна, если учитывать кузминскую стратегию этого времени. Она предполагала установку на разнообразие, поддерживающее репутацию «многоликого» автора92.

Поведение Кузмина в писательской среде 1900-х годов показывает, что он не только не избегал, но и всячески стимулировал отзывы и толки о себе, вовлекаясь в различные литературные общества, участвуя в конфликтующих изданиях, подписывая публичные письма93.

Сложность создаваемого образа, его широкое обсуждение в разных кругах и принципиальная несводимость к доминанте привели к тому, что уже спустя год после выхода первых произведений в «Весах» и всего только одного сборника, о Кузмине писали как об «одном из самых известных поэтов»94. Его известность не отрицали даже критики из не-модернистского лагеря, считая ее, однако, следствием не таланта автора, а скандальной славы, его окружившей (что, по их мнению, негативно характеризовало всю модернистскую литературу, неразборчивую в выборе своих вождей). Как отмечал критик, о Кузмине

говорят и говорили и в салонах, и в шестых классах провинциальных гимназий, в кружках эстетов и на эсдековских рефератах, говорили петербургские литераторы и деревенские попадьи. Имя Кузмина сделалось символом непристойности – с одной стороны и символом загадочности – с другой95.

Столь масштабную известность некоторые символистские критики провиденциально восприняли как проклятие, мешающее глубокому прочтению произведений Кузмина. Блок в рецензии на «Сети», назвав Кузмина «одним из самых известных поэтов», продолжает:

…но такой известности я никому не пожелаю. <…> в полном неведении относительно Кузмина находятся все сотни благородных общественных деятелей, писателей и просто читателей <…> и знает о нем какой-нибудь десяток-другой лиц. И причина такого печального факта лежит вовсе не в одном непонимании читателей, но также и в некоторых приемах самого Кузмина96,

ставя в вину Кузмину закрытость его творчества от массового читателя.

В промежутке с середины 1900-х по начало 1910-х годов рецепция личности и творчества Кузмина развивалась параллельно его писательской стратегии, – в этот период интересы критики, нуждающейся в заметной и яркой литературной личности, совпали с интересами автора, который посредством множества санкционированных культурой практик добивался известности и создания узнаваемого образа. Однако Кузмин не стремился к тому, чтобы этот образ был цельным. Напротив, его стратегия подразумевала многоликость автора, ускользающего от однозначных характеристик. Эта стратегия объясняет внешне хаотичный процесс становления Кузмина как писателя: выпуская одно произведение, наделенное яркими и узнаваемыми приметами как стиля, так и образа автора, спустя короткое время он выпускает другое – разительно отличающееся в этих же характеристиках, затем третье и так далее. Один яркий образ сменяется другим, и в результате ни один не оказывается исчерпывающим. Кроме того, Кузмин, понимая правила игры, смог извлечь максимальную пользу для своей репутации, разыграв «гендерную» карту и дебютировав произведениями с ощутимой гомосексуальной тематикой – скандальной для одной аудитории, провиденциальной для другой, но, несомненно, привлекающей к себе внимание.

Кузмин входит в литературу, используя модель, освоенную до него писателями, вошедшими в литературу в начале 1890-х, – такое решение само по себе было обречено на успех, поскольку подобный дебют уже получил закрепление в культуре усилиями Брюсова, З. Н. Гиппиус и др. В дебюте Кузмина также можно видеть общие места становления русского модернизма начала века, например деятельности журнала «Мир искусства» – одновременной направленности как на современное, так и на старинное искусство, равному увлечению как новейшими тенденциями в поэзии, так и подзабытыми эпохами и направлениями (XVIII в.). Как отметил Дж. Стоун, «первые проявления русского символизма сопровождались впечатлением какофонической неоднозначности, характерным для первых встреч русского читателя с модернизмом», однако внешняя хаотичность на деле была продуманным способом завоевать и закрепить за собой новые культурные пространства97. Отметим, что в это время «младшие» символисты выступали в противовес «старшим» с цельными литературными образами98, и потому немного запоздавшая стратегия Кузмина удачно дистанцировала его от новейших течений, позволив занять собственную нишу и за счет узнавания (и даже некоторого эпигонства) образа существенно расширить аудиторию.

Однако размывание образа не могло продолжаться долго. Перед Кузминым скоро встала реальная опасность потери славы. Это могло произойти потому, что публика рано или поздно остановилась бы на одной из множества кузминских ипостасей; его образ мог окончательно утратить свои границы; автор мог замкнуться в множестве уже опробованных ролей и не преодолеть созданную известность. На последнее намекал критик Н. Я. Абрамович сразу после выхода «Сетей»:

Кузминым много у нас занимаются, гораздо больше, чем заслуживает этот «искусный» стихотворец. <…> Успех, связанный с негодованием и шумом брани и споров наших беллетристов и поэтов, как бы обязывает. Они начинают позировать в одеянии гомосексуалов, эротистов и пр. <…> Успех «Крыльев» и цикла стихов «Прерванная повесть» Кузмина, успех скандальный, в котором ни художество, ни творчество не были замешаны ни на минуту, заставил автора застыть на этой позиции…99

О специфике образа Кузмина – его сложности, неоднозначности, размытости, усложняющих оценку, – упомянет и Е. Зноско-Боровский в статье 1917 года, подводящей итог раннему периоду кузминского творчества:

…всякому, говорящему о Кузмине, приходится считаться с полным отсутствием твердо установленных взглядов на него и на самые основные вопросы его творчества, а отсюда – и с неуверенной гадательностью…100

Но что думали о Кузмине и его образе не критики и не его соратники по все еще небольшому символистскому лагерю, а целевая аудитория – читатели? У исследователей редко бывает много информации об этой почти невидимой, но все же основной части литературного процесса. Читательская история – знание обыкновенно столь рассеянное, что его нечасто удается выделить и рассмотреть как самостоятельный объект. Однако в архиве Кузмина сохранилось несколько писем, отправленных ему читателями и почитателями. Принимая во внимание очевидную пристрастность этих свидетельств и экзальтацию отправителей таких писем (лишь малая часть читателей во все времена отваживается написать авторам), мы хотим наметить несколько путей, по которым шла читательская рецепция кузминского творчества.

В первую очередь Кузмин был важным автором для людей, которые осознавали свою принадлежность к гомосексуальной субкультуре, начавшей оформляться в 1900-е годы. 22 апреля 1914-го датировано письмо от некоего «служителя культа» по фамилии Лебедев101. Другой «восторженный поклонник» писал о своем отношении к Кузмину так:

Дорогой, пленительный, сладкоголосый лирник, добрый аббат, друг и учитель, мудрец, анахорет, денди, Михаил Алексеевич! <…> Целую, благословляю и тайно надеюсь: что если он прийдет, бог Фета в Одессу – или хоть напишет?102

В 1923 году Кузмин получил большое письмо от 19-летнего юноши, который выговаривал не столько свое отношение к творчеству автора, сколько рефлексировал над собственной ориентацией:

Впервые я узнал о вас в <19>19 году по стихотворению «Дороже сына, роднее брата»… Меня так поразили эти слова, которые доподлинно выражали мое собственное чувство и настроение, что это стихотворение было для меня той неожиданной лаской чужих глаз, которая рождает смутную тревогу в сердце… <…> мне удалось достать вашу книгу «Сети». Если бы знали, светлый мой, сколько счастливых минут провел я с этой книгой, как глубоко и светло было на душе, точно где-то близко близко была душа-двойник… <…> Спасибо вам, родной, светлый и дорогой, мой учитель истинной и большой любви. Как хорошо, когда за плечами всего 19 лет, чувствовать твердую почву под ногами и голубую бесконечную даль…103

Неизвестный поклонник, подписавшийся «Дальний», выражал свои чувства еще более экзальтированно:

Вы, повторяю, уже дали мне крылья, но где-же эта очарованная даль, куда надо лететь?………. Как-бы я страстно хотел прикоснуться к этой руке, умеющей исторгать звуки не скучных песен земли. Но это так грубо-реально. Я Вас считаю таким дальним, к чему нельзя подходить104.

Все это свидетельствует о том, что появление Кузмина и его публичный образ гомосексуала были привлекательны для небольшой части аудитории, создавая для них своего рода ролевую модель и легитимированный способ выражать свои чувства, – можно осторожно предположить, что кузминская поэзия в те годы давала язык описания гомосексуальной субкультуре.

С другой стороны, публика отчетливо реагировала на константы кузминской репутации. «Аббат, <…> мудрец, анахорет, денди» – эти слова поклонник вполне мог усвоить из критики, однако счел возможным использовать их в личном письме, освоив их и наделив интимными смыслами. Юный почитатель в 1923 году распространяет формулу «прекрасная ясность» на описание души Кузмина:

Поэт, о котором я уже поминал, глубоко ценит и понимает вас… И слова его доклада своей нежностью отзыва о вас, своей изысканностью формы и строгостью слова, подобной вашей «прекрасной ясности», глубоко проникали в душу и еще ярче обрисовывали вашу нежную, утонченную, искреннюю, простую и правдивую душу…105

24 мая 1924 года датировано письмо Кузмину от будущей театральной художницы и модельера Ирины Такке, сестры художника Бориса Такке, которой тогда было едва за двадцать. Это письмо интересно тем, что показывает, как читательская рецепция откликается на уже сложившиеся формулы:

Ваши стихи так близки и нужны мне что я не думаю «о том, что было бы» не будь Вас на свете, как не думаешь о возможности совершенно вычеркнуть из жизни Пушкина, духи или осеннюю листву. <…> Вам и только Вам я буду этим обязана. Вы, и только Вы научили меня ясности и простоте стихов и жизни106.

Пушкин, духи (примета дендизма), ясность и простота, любовь – все эти слова, появившиеся в письме юной поклонницы, несомненно, были равно продиктованы как ее чувством, так и общекультурным фоном, на котором происходила рецепция кузминского творчества. В недатированном письме поклонник, подписавшийся «Георгий Гладской», пишет «Гемма с Антиноем особенно привлекла меня»107, обращаясь к фигуре Антиноя, исключительно важной для самопрезентации Кузмина в ранний период. Подобные разрозненные свидетельства позволяют сделать вывод о том, что репутация Кузмина не существовала в ограниченном внутрисимволистском пространстве, она находила выход на широкую аудиторию (широкую настолько, насколько таковым мог быть круг читателей символистских изданий) и была воспринята ею.

Подытоживая ранний период писательской деятельности Кузмина, можно заключить, что уже на этом этапе закрепился узнаваемый образ автора, составленный из нескольких слагаемых. Отличительной чертой такого образа можно назвать формульность, ограниченное число моделей истолкования и безусловный авторитет. Эту репутацию традиционно называют «авторским мифом» или «сложившимся образом автора», мы также будем использовать слова «статичная» репутация и «ядро репутации», акцентируя внимание на неподвижности этой части рецепции. Такое обстоятельство неизбежно усложняет подход к исследованию личности и творчества нашего героя. Кузмин не просто существует в мире пореволюционной России и постсимволистской эстетики – на его литературную стратегию, поведение и репрезентацию прямо влияет та социальная и литературная репутация, которую он приобрел на раннем этапе своего творчества.

Далее мы покажем, что на протяжении творческой жизни Кузмина его сложившаяся репутация гораздо чаще была предметом нападок, чем восхищения, и приносила автору гораздо больше проблем, чем преимуществ.

Глава 1. В поисках перемен (1912–1917)

Летом 1912 года вышел второй сборник стихотворений Кузмина «Осенние озера». Это уже не была книга многообещающего автора: теперь Кузмин был настоящим мэтром. Именно его попросили написать предисловие к книге молодой поэтессы Анны Ахматовой «Вечер» (знакомство с Ахматовой и Гумилевым состоялось еще в 1910 году), и Кузмин с удовольствием исполнил предложенную роль, не избежав показной скромности:

Мы пишем не критику, и наша роль сводится к очень скромной только назвать имя и как бы представить вновь прибывшую. Мы можем намекнуть слегка о ее происхождении, указать кой-какие приметы и высказать свои догадки – что мы и делаем. Итак, сударыни и судари, к нам идет новый, молодой, но имеющий все данные стать настоящим поэт. А зовут его – Анна Ахматова (Критика, с. 484).

Сборник «Осенние озера» был хорошо встречен критикой: один только Гумилев оценил книгу целых три раза, причем все три раза – положительно108. Однако в череде благожелательных рецензий можно заметить червоточинку: критика неоднократно отмечала, что новые стихи Кузмина кажутся уже знакомыми, что поэт использует старые ходы и приемы, что он, наконец, подтверждает все выданные ему авансом похвалы. Так, например, пишет Гумилев:

Его всегдашняя тема любовь, и он настолько сроднился с ней, воспринял ее сущность, такую земную и такую небесную, что в его стихах совершенно естественны переходы от житейских мелочей к мистическому восторгу. Эти переходы – главная характерность его поэзии109,

еще ярче высказывая свою мысль в другой рецензии: «Как и „Сети“, первая книга М. Кузмина „Осенние озера“ почти исключительно посвящены любви»110. В других рецензиях можно найти упреки в мелкотемье:

Поэзия Кузьмина не обязательна, – в ней нет той волнующей и увлекающей силы, которая сопричащает читателя к переживаниям поэта, и потому читатель вправе до конца оставаться холодным и чуждым творчеству последнего111

или в усталости:

«Тихие озера» совершеннее первой книги стихов Кузмина «Сети» и по глубине переживаний, и по технической законченности. И все-таки должен сказать, на новой книге легли какие-то тусклые тени, какая-то приметная усталость. Так в изысканном юноше года сменяют манерно-угловатой грацией естественную легкость движений112.

bannerbanner