
Полная версия:
Балийские рассказы
– Тогда главное – чтобы вай-фай провели, – снова попытался шутить Максим.
Мы засмеялись – внутри оставался холод.
Когда всех отпустили, мы вздохнули так, будто впервые за эти дни смогли нормально вдохнуть.
Огромные штрафы. Депортация. Но не тюрьма.
Араз позже позвонил из-за границы. Голос бодрый, почти веселый:
– Ну что, друзья. Покер – не для Бали. Зато в Макао – самое то. Приезжайте. Сыграем турнир.
Мы переглянулись и рассмеялись. Теперь уже искренне.
Но с тех пор слово deportasi в наших чатах больше не звучит как шутка.
Псевдопросветленные
Когда-то Убуд был тихой деревней художников и резчиков по дереву. Сейчас его называют «духовной столицей Бали», но если приглядеться, он больше похож на ярмарку тщеславия. Сюда слетаются люди со всего света – одни ищут йогу и тишину, другие – легкие наркотики и «быстрое просветление».
Лена переехала на Бали в поисках перемен. После развода и тяжелого года она хотела тишины и новых смыслов. Но вместо покоя ее окружили «инстагуру» – молодые ребята с бородами, бусами на шее и бесконечными сторис:
– Сегодня мы открываем чакры через какао-церемонию!
– Записывайтесь на наш ретрит – всего тысяча долларов, и вы станете самим собой!
Лента Инстаграма пестрела рекламой «волшебных практик». Кто-то пил микродозы грибов, кто-то «чистился» травами, кто-то делал селфи в позе лотоса и писал: «Мой путь к свету продолжается…»
Она смеялась, но любопытство брало свое.
– Пошли, – сказала подруга Рита, когда их пригласили на «глубинный ретрит».
– Что это? – удивилась Лена.
– Айяуаска. Шаман, вроде из Перу. Все говорят, это путь к настоящему «я».
Они ехали по узкой дороге за Убудом. Джунгли сгущались, воздух пах влажной землей и сладкими цветами франжипани. Вдалеке стрекотали сверчки, и уже по атмосфере было понятно: все продумано до мелочей.
Место оказалось виллой, стилизованной под храм: много свечей, мантры из колонок, алтари с фигурками Будды и Ганеши. Человек двадцать – европейцы и американцы, в белых одеждах, некоторые уже изнеможенные от поста. Их усадили в круг.
Шаман оказался не седым перуанцем, а высоким парнем в модной хипстерской одежде. На руке – айфон, в другой – чаша с густым черно-зеленым напитком.
– Сегодня мы отправимся в путешествие внутрь себя, – сказал он на английском. – Айяуаска откроет то, что вы скрываете. Не бойтесь, вас ждет новая жизнь.
Первым выпил худощавый австралиец. Через десять минут его вывернуло в ведро, и он упал на коврик, корчась.– Процесс очищения, – с улыбкой произнес шаман.
Потом очередь дошла до девушек. Несколько начали рыдать, одна смеялась истерически, другая выкрикивала обрывки молитв. У кого-то начались видения, у кого-то – паника.
Она смотрела, как Рита держится за голову:
– Я вижу змей… они лезут на меня!
– Это твои страхи, – уверенно сказал «шаман». – Прими их.
На деле все выглядело жутко: рвота, слезы, хаос. Кто-то бился в истерике, кто-то лежал без сознания. Рядом ассистенты раздавали ведра и салфетки, действуя с отработанной сноровкой.
Если это путь к просветлению, подумала она, то спасибо – обойдется чаем из имбиря.
На рассвете круг разошелся. Люди были бледные, уставшие, но многие сияли:
– Это было невероятно! Я увидел свое новое «я»! – говорил один.
– Я встретила предков и поняла, что мне нужно разводиться! – делилась девушка.
В Инстаграме на следующий день появились сторис: фотографии свечей, цитаты про любовь к миру, селфи со слезами и хэштег #reborn.
А Лена чувствовала только пустоту. Она не увидела просветления – она увидела группу потерянных людей, готовых платить большие деньги, лишь бы кто-то сказал им, что они на верном пути.
Через день она пошла к Кетуту – пожилому балийскому целителю, которого знали в округе. Его дом был прост: дворик с храмом, клетки с птицами, маленькая веранда. На стенах висели старые фотографии семьи.
– Ты ходила к шаманам? – спросил он, улыбаясь.
– Да. Это было похоже на цирк.
Кетут кивнул.
– Айяуаска – серьезный обряд в Амазонии. Там есть традиция, передающаяся поколениями. А здесь – бизнес. Люди думают, что если выпьют траву, станут мудрыми. Но мудрость не приходит в чашке.
Он мягко рассмеялся:
– Если бы просветление было в грибах или травах, козы давно стали бы святыми.
Она засмеялась тоже. И впервые за долгое время почувствовала облегчение.
На Бали легко встретить псевдо-пророков. Они обещают открыть вселенную, но чаще продают иллюзии. Настоящая глубина не кричит и не рекламируется.
Если искать ее в чашке с травами или на ретрите с громкими обещаниями, легко найти только ведро и разочарование.
Санур. Последняя молодость
Санур – район у океана, который живет отдельно от остального острова. Тенистые аллеи, тротуары – на Бали это редкость и почти жест уважения к пешему человеку, – лавочки под деревьями, низкие дома с черепичной крышей. Здесь все на расстоянии нескольких шагов: аптека с кондиционерами, новая клиника, лавка с пахучими манго и салаком, прачечная, где белье пахнет солнцем, и променад вдоль лагуны – длинный, аккуратно проложенный по самой кромке песка.
По утрам лагуна —ровная, как стекло, натянутое между берегами, волна приходит лишь шепотом. На мелководье шалят дети – вода до колена, прозрачная, ленивая, теплая. На первой линии – много отелей, но они, будто воспитанные соседи, не загораживают море. Есть один – деревянный, с высокими, как соборный неф, потолками; сквозняк проходит через него протяжно, и звук тянется под кровлей. Внутренний сад с зеркальными лужайками и бассейном, в котором тень кокосов распадается на квадратные осколки, по кромке ходят бесшумные садовники – и все это напоминает: здесь старость – не приговор, а форма хороших манер.
К семи утра на набережной уже слышны голоса: ракушки, подвешенные у входов в кафе, позвякивают чуть слышно, и кто-то невидимый аккуратно расставляет мир по местам – детей к песку, туристов к кофе, местных к подношениям из цветов. Я иду вдоль воды – в Сануре легко идти не спеша: тротуары для этого и придуманы. Мимо – велосипедисты, чьи корзинки пахнут хлебом и фруктами, две бабушки в кружевных кебая несут маленькие плетеные корзинки-чанган на подносе – в каждую по щепотке риса, по цветку франжипани, по толику благодарности утру.
У кафе, где ракушечные шторы звенят ровно на одной ноте, сидит компания – они смеются так, как умеют смеяться только люди, которым уже нечего доказывать. Татуировки на загорелых руках, короткие шорты, колени с шрамами – не от войн, от велосипеда и любопытства. Пиво со льдом в стеклянных стаканах, крошки круассана на тарелках, соль на губах – и тот самый взгляд, в котором юность еще слышна, а опыт уже виден.
– Садись, – кивает мне мужчина с кожей цвета старой карты. – У нас как раз идет важнейшая парламентская сессия. Обсуждаем, что лучше: медленно идти или медленно ехать.
Его зовут Джон. Когда-то он был банкиром в Лондоне, терпеливым инженером чужих мечтаний и чужих ипотек. Теперь его профессия – рассказывать меткие, краткие истории и смотреть на море по три часа подряд.
– Я всю жизнь разговаривал с цифрами, – объясняет он, – они, знаешь, как дети: требуют внимания, а благодарности редко дождешься. Тут все честнее: море что забрало – то вернет в другом виде. Иногда – в виде приливов, иногда – в виде друзей.
Рядом с ним – Питер, австралиец; в ухе у него серьга, а на стуле – укулеле, отполированная руками до медного блеска. Он в прошлом играл в сиднейских пабах, в настоящем – вяжет музыкой края дня, как парус к реям. С другой стороны – Мария, немка, бывшая медсестра, белые дреды скручены в тугой пучок, на запястье – татуировка ветки оливы, на столе – старенькая «лейка».
– В Европе, – говорит Мария, – старость – это когда с тобой начинают говорить медленно. Здесь когда тебе, наконец, дают договорить вслух.
Они смеются, шутят меж собой легко, без царапин. Шутки здесь – как местные благовония: пахнут не дымом, а спокойствием. Мы берем завтрак – тунец на гриле, папайю, салат из молодого манго с чили, и долго никуда не идем, потому что в Сануре «никуда не идти» – это тоже занятие.
Я спрашиваю, как они сюда попали. Джон говорит, что однажды понял: метро – это океан, в котором нет рыб. Питер признается, что пришел играть на месяц – и остался на двенадцать лет: «Меня задержала тишина». Мария поднимает камеру: «Меня – лица». На карточках у нее – не «достопримечательности», а ладони, дорожки на шее, улыбки продавцов на рынке. Улыбки здесь – как валюта, только без инфляции.
Мы идем дальше – не из необходимости, из приличия к хорошей погоде. Санур, как город, любит, чтобы его рассматривали близко: каждый двор – словно открытая книга без обложки, у каждого – свои главы. Где-то – старик чинит мопед, где-то – девочка в школьной форме читает стихи под нос, где-то – мужчина, присев у ворот, плетет листовые подношения. Тротуар мягко ведет, пальмы держат тень, море маячит сбоку, как тихий собеседник.
На окраине – новый порт: низкие стеклянные павильоны, ровные пандусы, белые катера, выстроенные в ряд. У входа – каменные рыбы с распахнутыми плавниками, будто два стражника. Отсюда уходят скоростные лодки на Нуса Пенида, Лембонган, Ломбок. Пахнет соляркой и солью. Люди в ярких жилетах помогают пожилым – здесь старость встроена в маршрут
– Мы однажды рискнули, – усмехается Питер, – и судно танцевало, как я в восемьдесят втором. Мария тогда сказала: «Если что – хороните меня в песке, несуразности мне к лицу».
– Нет, – отвечает Мария, – я сказала точнее: «Если я умру – то на ваших коленях, под музыку и с бутылкой пива в руке». Впрочем, каждый слышит свою версию. В этом и есть дружба.
Мы сворачиваем от порта к лагуне. По пути – ферма морских черепах. Маленькие бассейны, где шевелятся крошечные «пятачки» панцирей; плакаты со схемами, как правильно держать жизнь двумя пальцами; дети с внимательными лицами – их сосредоточенность сродни молитве. Джон приводит сюда внуков, когда они прилетают на каникулы.
– Смотри, – говорит он мальчику, – у каждой из них будет свое море. Задача – не быть ей препятствием.
Мы молчим – редко в мире сейчас остались вещи, за которые не требуют денег, а только – уважения. Выпуская черепашек в воду, дети становятся взрослыми на полчаса раньше; в их глазах появляется то знание, которое нельзя выучить в школе.
К полудню жар ощутимо усиливается, и Санур замирает. Тени густеют, в кафе лениво шелестят вентиляторы, и только морской бриз, и только морской бриз приносит прохладу, аккуратно и вовремя. Мы возвращаемся к тому деревянному отелю на первой линии – тому, что похож на корабль, вытянутый на берег: высокие потолки, длинные галереи, сад, где растения нужны не для впечатления, а для прохлады. На шезлонгах – пенсионеры читают; книги их толстые, очки удобные, время – их соавтор. В бассейне, отбрасывая дрожащие клетки света на дно, плывут люди, и мне кажется: так плавают мысли, когда торопиться уже не надо.
Мы садимся в баре у кромки воды. Мария, прикрыв глаза, слушает – у нее слух медсестры: она умеет слышать не четкое. Питер перебирает на укулеле два аккорда; и в этих двух – целый залив. Джон смотрит на дальний буй – по нему он мерит протяженность дня.
– Ты понимаешь, – говорит он мне, – что главная роскошь – это ходить пешком без спешки? В Лондоне меня все время кто-то обгонял: коллеги, новости, молодость. Здесь меня никто не обгоняет, потому что я никуда не бегу.
– В Европе, – продолжает Мария, – старость – это расписание таблеток. Здесь – расписание приливов. Таблетки напоминают о теле. Приливы – о времени.
– Молодость, – улыбается Питер, – это способность удивляться. Удивляешься – значит, молод. Вот вчера я удивился, почему внуки собирают ракушки так же увлеченно, как мы старики считаем мелочь на пиво. Я молод.
Мы смеемся. В этот смех вложены годы – как в хорошую бочку вина: он плотный, теплый, без горечи.
К вечеру Санур надевает огни. Фонарики вдоль променады загораются волной, как если бы электричество было разновидностью заката. Рыбаки жарят на углях кальмаров; воздух пахнет углем, лаймом и соусом самбал, который улыбается, пока не попробуешь. Семьи с детьми тянутся к столикам на песке – здесь хорошо отдыхать с малышами: вода у берега мелкая и тихая, в сумерках по ней идут мягкие отблески, и кажется, будто океан – это чья-то добрая книга с картинками.
Мы остаемся у воды. Мимо проходит официант, оставляет по стакану. Пиво холодное так, как должна быть холодной память – без обид, освежающе. Питер берет укулеле. Три ноты – и песок под ногами становится мягче, будто музыка – это способ договориться с гравитацией.
– Расскажи правду, – говорит Джон, посмотрев на меня хитро, – ты ведь приехала сюда не за солнцем. Солнце везде одинаково. Ты приехала за людьми. Люди – вот что делает место настоящим. Наугад ткни карту – и ты попадешь в широту и долготу, но не в смысл. Смысл – это те, кто сидят рядом, те, кто держат твой смех, пока ты пьешь.
Мария кивает:
– И еще – ты приехала сюда за временем. Европа научила тебя экономии, Азия – доверять расточительности. Тратить время на разговоры, на то, чтобы смотреть, как ребенок отпускает черепаху, на то, чтобы идти пешком, хотя можно доехать. Расточительность – это, когда ты не считаешь минуты. Мы здесь этим и заняты – расточительством, которое лечит.
– И за тротуарами приехала, – вступает Питер. – Не смейся. Тротуары – это уважение к пешему человеку. Санур уважает тех, кто идет. Идущему всегда есть куда прийти.
Мы молчим – хорошая пауза лучше любой цитаты.
– Мы, – вдруг говорит Джон, – не «пенсионеры». Это слово в Европе значит: «выбывшие». Мы – прибывшие. Мы прибыли в место, где из тебя больше никто не делает проект. Где ты снова – человек, а не должность. Где можно быть смешным, неуместным, сентиментальным, где можно в шортах и с татуировкой обсуждать «Братьев Карамазовых» и проигрывать спор лысому коту, который всегда ложится на правильную страницу.
– Внуки, – добавляет Мария, – собирают ракушки с нами. Понимаешь? Они на коленях рядом с нами, а не напротив нас. Мы не перед ними, мы – с ними. Это редкая архитектура возраста – без лестниц.
– И мы по-прежнему любим риск, – подмигивает Питер. – Вчера я выпил самбал, не спросив, острый ли он. Это был поступок.
Смех – как костер. Согревает не только говорящих, но и тех, кто рядом. На горизонте лодки превращаются в точки, потом в мысли, потом исчезают. Мы сидим, как будто у нас есть на это право ничем его не подтверждать.
Поздно вечером мы медленно идем домой – по тем самым тротуарам, которые так удивили меня впервые. Санур – теплый район. Он не обещает чудес – он выдает их мелкими купюрами. Здесь пенсионеры с татуировками и короткими шортами спорят о музыке и экономике, здесь дети выпускают черепах к морю, здесь в порту каменные рыбы дежурят, как стражи прилива, здесь отели на первой линии помнят, что море – не декорация, а старший родственник. Здесь все – близко: аптека, рынок, кофе, лагуна, и – люди.
Я останавливаюсь на минуту и записываю в телефон: «Санур – не конец, Санур – внятное продолжение». Рядом, в теплой темноте, слышу, как Питер тихо перебирает струны – для себя, для воздуха, для всех, кто завтра придет сюда завтракать и смеяться.
Мне все чаще кажется, что мир держится не на громких историях и не на тех, кто кричит о своей молодости, – он держится на тех, кто изо дня в день умеет отдавать: время, ухо, шутку, ладонь. Их не видно на глянцевых обложках, и они не пишут манифестов, но именно они открывают и закрывают маленькие каналы, чтобы жизнь текла равномерно, – как здесь, в Сануре, где океан каждое утро исправно дописывает за нас нашу главу.
– Завтра в шесть, – говорит Джон, уже уходя, – тот же стол, тот же смех. Не опаздывай. Здесь за это не ругают – здесь тебя просто начнут ждать. А это, согласись, куда приятнее.
И это «ждать» – самое точное описание Санура: маленький район у океана, зеленый, ходовой, с тротуарами, с портом, с фермою черепах, с отелями на первой линии, с водой без волн, где детям – безопасно, а взрослым – наконец-то спокойно. Район, в котором старость незаметно переименовали в последнюю молодость – и никто не стал против.
Грузовик удачи
Аэропорт Нгурах-Рай на Бали – это не просто ворота. Это увертюра. Ты сходишь с трапа, и влажный тёплый воздух, пахнущий солью и благовониями, кладёт ладонь на затылок: «Ну вот и дома». Под высокими потолками – резные панели с танцующими апсарaми, на стенах – яркие балийские орнаменты, стекло фасадов разомкнуто в зелёный сад: гибискусы, бугенвиллия, пальмы, будто аэропорт не вырубил тропики, а деликатно впустил их внутрь. Персонал улыбается так, словно встречает старого друга. Шорох чемоданных колёс по плитке сливается с негромким «Taxi, mister? Transport, miss?». Рай начинается буквально с трапа.
В тот день к этой музыке добавился чужой, скрежещущий инструмент: визг шин, хрип полицейских сирен и сухой треск ломающегося дерева.
Старенький грузовичок, дребезжа всем, чем только мог дребезжать, вкатился на парковку, перед этим снес шлагбаум и, не успев совладать с собственными габаритами, носом вписался в бетонную колонну. Двигатель кашлянул, выплюнул серый дым и замолк. Водитель – белый парень, глаза круглые, как у совы днём, – попытался открыть дверь со второй попытки.
– Документы, – сухо произнес офицер. – И объяснения.– Mister, keluar! Выходите! – охранник уже бежал.
Парень сглотнул, посмотрел на свои трясущиеся ладони и выдохнул одно:
– Я… опаздывал.
Куда – оставалось без ответа. И это «куда» еще предстояло догадать.
Пятнадцать минут назад Sunset Road был похож на реку, в которой течения идут навстречу. Десятки байков подмигивали зеркалами, такси с освежителями «Ocean Breeze» терпеливо протискивались, минивэны везли семьи и чемоданы. По обочине торговец кокосами, заткнув за пояс мачете, кричал: «Kelapa muda!», рядом курьер с боксом «nasi goreng» на ремне вильнул от ямы – и тут белый грузовик, будто вынырнув из другой реальности, прошивал столбик за столбиком.
– Bule gila, – «Белый сумасшедший», – ответила мама, и обе засмеялись от нервов.Красный? Он проехал. Скутерист вывернул в сторону, уронил кофр, выругался и… сфотографировал: такое не каждый день увидишь. Девочка на заднем сиденье, прижавшись к маме, спросила: – Bu, ini film? – «Мам, это кино?»
– «Принято. Блок-пост к аэропорту. Шлагбаум держать до последнего».В рации полицейской машины шипело: – «Пост 45Е, у нас белый грузовик, манёвры опасные, водитель буле, берём хвост».
Грузовик вильнул, почти вынес стойку с качающимися на верёвках воздушными змеями, продавец схватился за сердце, потом за телефон – тоже снял сториз. Еще один красный. Еще один визг. Sunset терпел, как терпит днем жару – до тех пор, пока не вмешивается судьба с жезлом.
Шлагбаум у аэропорта опустился – и разлетелся тонкой щепой. Колонна сделала свою молчаливую работу. Рай на секунду затих. А потом загудел – уже другими голосами.
В участке кондиционер жужжал, как старый вентилятор; казалось, он не охлаждает, а просто держит паузу между словами. За столом – трое полицейских. Двое писали, третий молча смотрел. Парень сидел напротив, будто после долгого заплыва вытащенный на берег.
– Мне нужно было успеть.– Имя, фамилия? – Люк. – Гражданство? – Австралия. Перт. – Машина ваша? – …Нет. – Почему забрали?
– Куда? – поднял бровь старший офицер.
Люк вздохнул и уткнулся взглядом в пластиковый стакан с водой. Вода дрожала в такт его пальцам.
– Это… длинная история.
– Отлично, – офицер кивнул на часы. – У нас длинный день.
Началась история двумя днями раньше – в Перте. До полудня – пиво, после – джин. Кто-то, кажется, Ричи, произнес волшебную фразу:
– Парни, Бали рядом. Три с половиной часа. Полетели прямо сейчас. Отметим мальчишник как следует, в бич-клубе Чангу.
Идея, упав на стол, загорелась как спичка. Через шесть часов они уже стояли по колено в бассейне Финс, и музыка вкачивала в кровь синтетику счастья. Картинка – неон, мокрые доски настила, бокал, который всегда полон, океан от которого ночью пахнет железом.
Потом – ещё сутки, размытые, как лужи после дождя. Время в тропиках умеет ускользать так красиво, что ты благодаришь его – пока не нужно считать минуты.
Люк очнулся поздно. Комната – как после шторма. Голова – как аэропорт, в котором все рейсы объявили одновременно. Телефон мигал: Flight missed. Он посидел на краю кровати, пытаясь поймать мысль за хвост. В итоге поймал только одно слово: успеть.
Друзья? Спали, как выброшенные на песок киты. Такси? «Five minutes, mister» – что в балийском диалекте времени означало от пяти до сорока пяти. На улице, прямо под вывеской Warung Nasi Ayam, стоял старый грузовик. Ключ – в замке. Брелок дрожал на ветру.
– Бали, ты серьёзно? – спросил у воздуха Люк и, не получив ответа, прыгнул в кабину.
– На… важное.– Почему вы не остановились, когда вас просили? – вернул его в реальность офицер. – Паника. Глупость. И… – он впервые поднял глаза. – Я очень боялся опоздать. – На что?
– Важное – это не категория уголовного права, – сухо заметил второй полицейский, но в уголках глаз мелькнули смешинки.
– Позвоните. Но без историй.Старший посмотрел на телефон Люка. – Кому вы хотите позвонить? – Одному человеку. Это важно.
Люк набрал номер. В динамике щелкнуло.
– Я пытался успеть. К тебе. На… – он сжал ладонью лоб. – На свадьбу.– Эмма? Пауза. Гул в трубке. – Люк? Где ты? Почему ты не… – Я… на Бали. В полиции. – Где?! – Долгая история. Коротко: я вел грузовик. – Ты… что?
В участке кто-то откашлялся. Секретарша сделала вид, что уронила скрепку. Молодой сержант одернул кобуру, чтобы спрятать улыбку.
– Обещаю.– Люк, – в телефоне вздохнули, – у тебя было одно дело – прилететь вовремя. – Я знаю. Я идиот. – Идиот – это мягко. – Но я тебя люблю. Сильно. Длинная пауза. – Ладно, – сказала Эмма так, словно перерезала нитку. – Я прилечу. Не обещаю, что не убью, но прилечу. И мы поговорим. И… ещё. Больше никаких грузовиков. Никогда.
Он положил телефон на стол, как кладут вещдок. Секунда тишины.
– Ну вот, – старший офицер кивнул, – теперь у истории есть жанр. Романтическая комедия с элементами погони. Но, мистер Люк, мы всё равно должны говорить о серьёзном. Вы угнали машину, создавали аварийные ситуации на Sunset Road, снесли шлагбаум и поцеловали нашу колонну. Это – штрафы, компенсация, бумаги.
– Я всё оплачу. Всем. И извинюсь. И столб… э-э… колонну – отполирую.
Офицер впервые улыбнулся открыто.
– На Бали умеют прощать, – сказал он. – Но Бали ещё и бог времени. Его нельзя обгонять на красный. У нас не принято «сейчас быстро». У нас принято – вовремя.
Он встал, налил ещё воды и придвинул стакан.
– И да, – добавил, – передайте вашей Эмме, что свадьбу можно провести здесь. В аэропорт вы оба уже точно не опоздаете – он рядом. А грузовики мы вам выдавать не будем.
Дальше был рутинный, но важный марш-бросок по реальности. Люк вместе с офицером съездил к охране аэропорта – принёс извинения, оставил депозит на ремонт шлагбаума. Заглянул к дежурным механикам – те обречённо гладили колонну, как живую, и требовали фотографию виновника «для галереи». Заехал к продавцу кокосов – купил двадцать kelapa muda и помог прибить заново табличку, которую сдуло ветром с его же проезда. Подарил новый воздушный змей мальчику, чей змей сорвался, когда мимо пронесся белый грузовик-комета. На Sunset Road, казалось, все знали о нем, хотя видели всего минуту.
Под вечер он снова вышел к стеклянным фасадам Нгурах-Рай. Воздух пах тропическим дождем – он только что прошел полосой – и свежими благовониями. Внутри аэропорта все текло, как и утром: шорох колес, улыбки на стойке, «Transport, miss?». Рай снова звучал своей музыкой. И только в теле – легкая дрожь от пережитого, как вмятина на крыле: заметят не все, но ты знаешь – она есть.
Он стоял и странным образом впервые за эти дни ничего не делал. Не бежал, не извинялся, не обещал. Просто дышал. И пытался запомнить: в мире, где все пытаются «успеть», иногда главное – дождаться.
Эмма прилетела на следующий день. Без белого платья, с черными глазами, которые могли бы стрелять длинными очередями, если б влюбленность не ставила на предохранитель. Люк встретил ее у выхода – в шлепанцах, чистой хлопковой рубашке и с букетом белых орхидей, которые пахнут невесомо и обещают новую страницу.
– К свадьбе, – сказала тихо. – Но медленной. Как на Бали.– Ну, – сказала она, – жив. – Жив. Готов к казни или… к свадьбе. Что назначишь. Она посмотрела на него долго. Потом – на сад за стеклом.
Они расписались в маленьком banjar – общинном доме – с двумя свидетелями, которые материализовались из воздуха, как это бывает на острове, где нужные люди появляются вовремя. После церемонии офицер из участка, тот самый, что любил богов времени, подарил им деревянную табличку с выжженной фразой:

