Читать книгу Знак (Александр Валерьевич Жарков) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
Знак
Знак
Оценить:

3

Полная версия:

Знак

— «Царь придёт к нам», — прочитал он. — Сверху вниз, по последним буквам. Ц, А, Р, Ь...

— Это про Христа? — спросила Величко.

— Нет. — Он отвёл зеркало. — Про нас. И про Кремль. — Он помолчал. — Пасха в этом году двенадцатого апреля. Через два дня. Он говорит, что царь придёт к нам. Не тот, который сидит во дворце. Тот, которого ждут.

Величко забрала зеркальце.

— Профессор, кто такой «писец»?

Вешняков посмотрел на тело. На Заикина. На его лицо, на котором не было страха.

— Я, — сказал он. — Он пишет мне.

Величко посмотрела на него так, как смотрят на человека, который сказал вслух то, о чём все думали.

— Почему вы?

— Не знаю. — Он посмотрел на лист. — Но он знает, что я приду. И это худшее из всего, что здесь есть.

* * *

5. Руки

В Калуге шёл дождь.

Дом стоял на склоне, за церковью, в которой он служил восемь лет. Деревянный, с резными наличниками, выкрашенными в зелёное; наличники облупились, и зелень была похожа на мох. В саду цвела вишня, и лепестки прилипали к мокрому стеклу.

Он вошёл в дом, не зажигая света. Снял плащ, повесил на гвоздь, поставил трость в угол. Трость была из тёмного ореха, с серебряной головкой в виде птицы; он купил её в прошлом году, когда понял, что лестница стала слишком крутой.

На столе ждал диктофон. Он нажал кнопку.

— ...я не знал, — сказал голос. Мужской, хриплый, с той особой интонацией, когда человек говорит правду не потому, что хочет, а потому, что больше не может. — Я не знал, что там была девочка. Мне сказали: пустой корпус. Мне сказали: никого.

Он перемотал.

— ...я подписал. Я подписал всё, что они дали. Я боялся.

Он перемотал ещё раз.

— ...простите. Простите меня. Я не хотел.

Он выключил диктофон и посмотрел на свои руки.

Руки лежали на столе, как две чужие вещи. Пальцы были длинные, красивые, с ухоженными ногтями; когда-то ими он держал чашу, крест, книгу. Теперь они дрожали. Не сильно — мелко, как дрожит стрелка часов, когда её трогает сквозняк. Он сжал правую в кулак. Кулак сжался не до конца: мизинец остался торчать.

Он знал, что будет дальше. Сначала слабость в кисти, потом в предплечье, потом в ногах. Потом — горло. Врач говорил: «Годы. Может, три, может, пять». Прошло два. Он чувствовал, как время уходит не днями, а страницами.

Он не боялся смерти. Он боялся, что не успеет. Каждое утро он просыпался и проверял руки: сжать, разжать, поднять чашку. Пока получалось. Пока — получалось.

На стене висел рисунок. Детский, цветными карандашами: огонь и буквы. Огонь был нарисован рыжим и красным, буквы — чёрным, и они летели вверх, как искры. Внизу подпись: «Вера, 9 лет». Он не снимал рисунок четыре года. Стекло под рамкой пожелтело.

Он помнил, как она его рисовала. Ей было девять. Она сидела на полу в мастерской Ирмы, среди банок с кистями, и рисовала огонь. Он спросил: «Почему огонь?» Она сказала: «Потому что он всё забирает». Он тогда засмеялся. Теперь он думал, что она была права.

Он подошёл к компьютеру. Открыл шахматный сайт. Партия с «Переписчиком» ждала его хода уже третий день. Он посмотрел на доску, подумал минуту и двинул пешку с е2 на е4. Потом закрыл ноутбук.

«Переписчик» играл странно. Он не старался выиграть. Он ставил фигуры так, чтобы получился рисунок, — и знал, что противник пока его не видит.

В дверь позвонили.

Он не вздрогнул. Он давно перестал вздрагивать. Он подошёл к двери и посмотрел в глазок. На крыльце стояла женщина с зонтом, в плаще, с сумкой. Соседка. Она приносила ему продукты по вторникам.

Он открыл.

— Артём Львович, — сказала она. — Вы просили творог. И ещё это... — Она протянула ему конверт. — Вам письмо. В ящике было.

Он взял конверт. Белый, плотный, без марки. На обороте — ничего.

— Спасибо, — сказал он. — Творог поставьте на кухне.

Он закрыл дверь и вскрыл конверт.

Внутри был лист — тонкий, желтоватый, с неровным обрезом. Тот же «Требник». Та же страница. Только на этот раз поверх печатного текста шла одна строка, написанная знакомым уставом:

«Мы знаем, кто вы. Остановитесь, пока не поздно. Братство помнит».

Он прочитал. Потом улыбнулся — не зло, а устало, как улыбаются человеку, который опоздал на двадцать лет. И посмотрел на свои руки.

Сегодня они слушались.

— Значит, вы тоже читаете, — сказал он вслух.

Он подошёл к плите, зажёг газ и подержал лист над огнём. Бумага занялась быстро, с сухим треском. Он смотрел, как темнеют буквы: сначала исчезли поля, потом строки, потом подпись. Огонь не разбирал, что жечь. Огонь был честнее людей. Пепел он ссыпал в раковину и смыл водой.

— Поздно, — сказал он. — Я уже начал.

* * *

6. Первый допрос

— Вы понимаете, что это конфликт интересов?

Величко сидела напротив него в кабинете на Петровке, и на столе между ними лежала папка. Тонкая. Вешняков знал, что в таких папках обычно лежит чужая жизнь, сжатая до трёх листов.

— Понимаю, — сказал он.

— Ваша жена погибла в том же здании. В том же пожаре.

— В другом пожаре. — Он сказал это слишком быстро. — Первый был в октябре. Второй — в ноябре. Между ними — шесть недель. Ирма погибла во втором.

Величко подняла глаза. Она услышала скорость. Он понял, что она услышала.

— Вы знали её?

— Знал.

— Насколько?

— Достаточно, чтобы не хотеть говорить об этом в протокол. — Он помолчал. — Полковник, у вас есть личная жизнь?

— Нет.

— У меня была.

Величко открыла папку.

— Ирма Матвеевна Каплан. Реставратор. Тридцать восемь лет. Погибла четырнадцатого ноября две тысячи двадцать второго. Причина смерти — отравление продуктами горения. Здание — бывшая шёлкоткацкая фабрика на Гончарной, корпус «Б». Собственник — «СтройИнвест-Капитал». Генеральный директор — Заикин. — Она подняла глаза. — Вы знали, что Заикин — собственник?

— Знал.

— И молчали?

— Вы не спрашивали.

— Я спрашиваю сейчас.

Вешняков посмотрел в окно. За окном была Москва — серая, мокрая, с крышами, на которых лежал снег, хотя был апрель. Снег был грязный, как старая вата.

— Я не считал это важным, — сказал он. — Заикин — собственник. Собственников в Москве больше, чем историков. Он не поджигал здание сам. У него для этого есть люди.

— Вы циник.

— Я историк. Это то же самое, только с источниками.

— У нас есть сведения, что поджог был.

— У вас есть сведения. — Вешняков усмехнулся. — Полковник, я двадцать лет работаю с документами. Я знаю, как выглядит «сведения». Это слово, которым прикрывают отсутствие доказательств.

Величко закрыла папку.

— Хорошо. Тогда скажите мне, профессор, как выглядит доказательство. — Она положила перед ним фотографию листа. — Вот текст. Вы сказали: «Азъ жду тебя, писец». Что ещё вы видите?

Вешняков надел очки. Очки были старые, в тонкой металлической оправе, и он надевал их только когда не хотел, чтобы видели его глаза.

— Бумага. — Он провёл пальцем над листом, не касаясь. — Тряпичная. Середина шестнадцатого века. Но лист не старый. То есть старый, но не ветхий. Он хранился в хороших условиях. В книге. Его вырезали, а не вырвали: обрез ровный, ножом. — Он перевернул фотографию. — На обороте — цифра «и». Это восемь. Номер страницы или тетради. Если мы найдём книгу, из которой он вырезан, мы найдём и убийцу.

— Или его библиотеку.

— Или его библиотеку, — согласился Вешняков. — Но это не главное.

Он не сказал ей, что уже видел такую страницу. Двадцать лет назад. В семинарской библиотеке, где «Требник» 1580 года стоял на полке, как обычная книга, и где восьмая страница была вырезана и вклеена заново. Тогда ему велели забыть. Он не забыл, но и не вспоминал — до сегодняшнего дня.

— А что главное?

Он помолчал.

— Почерк, — сказал он. — Точнее, его отсутствие. Текст напечатан, а сверху написан от руки. Но рука, которая писала, не принадлежит нашему времени. Она принадлежит человеку, который учился писать по прописям. Не по школьным — по церковным. Он выводит буквы так, как выводят их в семинарии: с нажимом, с утолщением, с «поклоном» перед каждой строкой. Это не стилизация. Это привычка.

— Вы хотите сказать, что убийца — священник?

— Я хочу сказать, что он знает, как пишут священники. — Вешняков снял очки. — Это не одно и то же. Но круг сужается.

Величко записала что-то в блокнот.

— Ещё, — сказал он. — Он не врёт.

— Почему вы так решили?

— Потому что в стихотворении нет ни одного слова, которое нельзя было бы понять буквально. «Я жду тебя». «Приди». «Царь придёт к нам». Он не угрожает. Он назначает встречу. — Вешняков постучал пальцем по фотографии. — И ещё: он называет себя «Азъ». Не «Грамотей», не «Судья», не «Ангел». «Азъ» — это «я». Самое простое слово. Он не прячется за титулом. Он говорит: это я. Приди и посмотри.

— И вы пойдёте?

Вешняков посмотрел на неё. Она была красивая — той неправильной, неудобной красотой, которая мешает в профессии; должно быть, ей часто говорили про подбородок, а она думала про экзамен на адвоката.

— Пойду, — сказал он. — Но не туда, куда он зовёт. Туда, куда он не зовёт.

В дверь постучали. Вошёл майор с телефоном в руке.

— Анна Сергеевна. Второй.

Величко встала.

— Где?

Майор посмотрел на Вешнякова и замялся.

— В прокуратуре. На Ильинке. Ельцов.

Вешняков увидел, как у Величко дрогнула рука. Она положила её на спинку стула, будто ей вдруг стало нужно за что-то держаться.

— Едем, — сказала она.

* * *

7. Глаза

Прокурор Ельцов сидел в своём кабинете, в кресле, спиной к окну.

Он был в рубашке, без пиджака; пиджак висел на вешалке у двери, аккуратно, как в магазине. На столе стояла чашка чая, уже остывшего, и лежала раскрытая книга — большая, в тёмном переплёте, с гравюрами. На коленях — ещё одна гравюра, отдельным листом, в стеклянной рамке.

Глаз у него не было.

Величко стояла в дверях и смотрела. Она видела многое. Она видела тело, которое выловили из Москвы-реки через месяц, и тело, которое пролежало в квартире две недели, и тело, которое убийца аккуратно уложил в постель, подоткнув одеяло. Но такого она не видела.

Здесь не было ни крови, ни беспорядка. Здесь был порядок. Чашка стояла на подставке. Пиджак висел ровно. Гравюра лежала на коленях так, будто её положили по линейке. И от этого порядка ей стало холоднее, чем от любой крови.

— Кто его нашёл? — спросила она.

— Секретарь, — сказал оперативник. — В восемь утра. Дверь была заперта изнутри. Ключ в замке. Окно закрыто. Сигнализация не сработала.

— Камеры?

— В коридоре камера сдохла вчера в двадцать три сорок. Ровно за минуту до того, как он вошёл.

— Кто «он»?

— Пока не знаем. В кабинет никто не входил. По камерам — только Ельцов, в двадцать три тридцать девять. И всё.

Величко подошла к столу. Гравюра на коленях была из «Апокалипсиса» Дюрера: всадники, трубы, ангелы. Она узнала её смутно — в детстве у бабушки была книга с картинками, и она боялась смотреть на страницу с драконом.

Она вспомнила брата. Максим в детстве боялся этой гравюры — всадника на бледном коне, с весами в руке. Он говорил: «Он взвешивает людей». Она смеялась. Теперь она смотрела на гравюру и думала: а если он и правда взвешивает?

— Он что, читал перед смертью? — спросила она.

— Похоже, ему читали, — сказал судмедэксперт. — Или он слушал. На столе — плеер. Один наушник в ухе. Второй — на столе.

Величко посмотрела на плеер. Маленький, чёрный, с проводом. Она нажала кнопку. Из наушника послышался голос — тихий, спокойный, с той самой интонацией, которую она уже слышала сегодня утром в морге, хотя тогда это был не голос, а текст.

— «...и я видел, как он открыл первую печать, — говорил голос. — И вышел всадник. Ему дано было взять мир с земли...»

Она выключила.

— Это Откровение, — сказала она. — Глава шестая.

Она знала это не потому, что читала Библию. Она читала её в институте — курс по искусству Северного Возрождения. Дюрер, «Апокалипсис», пятнадцать гравюр. Преподаватель говорил: «Апокалипсис — это не конец. Это жанр. Люди всегда думают, что живут в последние времена. Это льстит им».

Судмежэксперт кивнул.

— На гравюре — то же самое. Первый всадник.

Величко обошла кресло. На стене за Ельцовым висела полка с кодексами; несколько книг лежало на полу, раскрытых. На подоконнике — пепельница, полная окурков. Он не курил при людях. Только здесь, один.

На его левой руке, на тыльной стороне, было вырезано что-то тонкое, как паутина. Величко наклонилась. Три зубца. Тот же знак.

— Лист? — спросила она.

— В кармане. — Эксперт указал на пиджак. — Внутренний карман.

Лист был сложен вчетверо. Величко развернула его пинцетом. Семь строк. Церковнославянская вязь. Внизу — та же буква: «Ъ».

— Вешнякова сюда, — сказала она. — Немедленно.

Она вышла в коридор и прислонилась к стене. Коридор был длинный, с зелёными стенами и лампочками в металлических сетках. Пахло кофе и хлоркой. Она достала телефон и посмотрела на часы: 9:40. До Пасхи оставалось меньше двух суток.

Потом она позвонила Гурову.

— Лёня. Второй. Прокурор.

— Кто?

— Ельцов. Тот, который закрыл дело о пожаре.

На другом конце провода помолчали.

— Аня, — сказал Гуров. — Ты понимаешь, что он делает?

— Пока нет.

— Он не убивает. Он редактирует. — Гуров говорил тихо, без обычной своей шутливости. — Сначала тот, кто заказал огонь. Теперь тот, кто его прикрыл. Следующий — тот, кто молчал.

Величко посмотрела на дверь кабинета.

— Пожарный, — сказала она. — Свидетель. Никитин.

— Найди его первым, — сказал Гуров. — И не говори никому, кого мы ищем.

— Почему?

— Потому что наш убийца читает те же документы, что и мы. И, судя по всему, быстрее.

* * *

8. Молитва

Вторую записку Вешняков читал в машине, по дороге в прокуратуру.

Лист был меньше первого, тоньше, почти прозрачный на свету. Семь строк. Он перевернул его, посмотрел на просвет, потом достал из кармана лупу — маленькую, складную, в латунной оправе. Подарок Ирмы. Она смеялась, что он с ней похож на ювелира, который боится пропустить бриллиант.

Он прочитал вслух:

На всякое дыхание — свой час.Ищи того, кто молчал у огня.Кто видел — да не сказал.Имя его — как пепел на губах.Ты найдёшь его там, где молчат.Ибо молчание — тоже подпись.Ныне он — моя страница.

Он опустил лист.

— Первые буквы, — сказал он.

Величко, сидевшая рядом, не отрывала глаз от дороги.

— Что?

— Первые буквы строк. — Он провёл пальцем по воздуху. — «Н», «И», «К», «И», «Т», «И», «Н».

— Никитин.

— Никитин.

Машина свернула на Ильинку. За окном проплыла стена Китай-города, красная, с белыми зубцами, похожая на декорацию.

— Он называет следующего, — сказала Величко. — Зачем?

— Потому что он не прячет игру. — Вешняков сложил лист. — Он хочет, чтобы мы успели. Иначе какая это игра?

— Или он хочет, чтобы мы пришли и посмотрели.

— Тоже возможно.

Величко остановила машину у прокуратуры. Не заглушила двигатель.

— Профессор. Вы понимаете, что это значит?

— Что он знает, кто такой Никитин, где он живёт и чем виноват. — Вешняков посмотрел на неё. — И что он знает, что мы придём к Никитину. Он писал не для вас. Он писал для меня.

— Почему для вас?

— Потому что я единственный, кто читает первые буквы снизу вверх, — сказал он. — И потому что он хочет, чтобы я увидел, как он работает. Он не убийца, полковник. Он автор. А я — его читатель.

Величко смотрела на него долго.

— Вы говорите о нём с уважением, — сказала она.

— Я говорю о нём как о тексте, — сказал Вешняков. — Это не одно и то же.

— А если текст плохой?

— Тогда я скажу ему об этом. — Он открыл дверь. — Лично.

Он вышел из машины и захлопнул дверь.

* * *

9. Библиотека

Вечером он поехал в библиотеку.

Не в РГГУ, где у него был кабинет с видами на Миусскую площадь, а в старый корпус Ленинки, на Воздвиженке, где в отделе рукописей работал Игнат Порфирьевич Бабурин.

Бабурин был легендой. Семьдесят четыре года, палочка, очки с одним треснувшим стеклом, которое он не менял из суеверия. Он знал фонды так, как другие знают свой район: по запахам, по скрипам, по тому, где какая лестница поворачивает. Говорили, что он может найти рукопись по описанию переплёта, не заглядывая в каталог. Вешняков однажды проверил: загадал шифр, назвал только цвет и запах — Бабурин принёс через двадцать минут.

— Даниил Романович, — сказал Бабурин, не поднимаясь. Он сидел за столом, заваленным карточками, и разбирал их, как пасьянс. — Давно не заходили.

— Работал.

— Слышал. — Бабурин поднял глаза. — Вы теперь консультируете по делу Грамотея.

Вешняков сел напротив.

— Уже и вы знаете?

— Я знаю всё, что пишут в газетах, и половину того, что не пишут. — Бабурин отложил карточку. — Чем я могу помочь?

Вешняков положил на стол фотографию листа.

— Вот. Страница из «Требника». Вильно, около тысяча пятьсот восьмидесятого. Мне нужно знать, из какого экземпляра.

Бабурин взял фотографию, поднёс к лампе. Его лицо стало другим: не лицо старика, а лицо охотника, который услышал шорох.

— Мамоничи, — сказал он. — «Требник» Петра Могилы? Нет, раньше. — Он провёл пальцем по краю. — Видите водяной знак? Голова быка с крестом. Это бумага из Лейпцига. Партия была небольшая. Половина ушла в Вильну, половина — в Киев. — Он посмотрел на Вешнякова. — Откуда у вас это?

— Из конверта.

— А конверт?

— От убийцы.

Бабурин не удивился. Он положил фотографию на стол и долго смотрел на неё.

— В Москве есть только один полный экземпляр этого требника, — сказал он. — В моём фонде. Я его описывал в тысяча девятьсот восемьдесят втором году. — Он поднялся, взял палочку. — Идёмте.

Они спустились в хранилище. Здесь было прохладно и пахло старой кожей; на полках стояли тысячи книг, и казалось, что они дышат — медленно, как спящие.

Бабурин подошёл к шкафу, отпер его ключом, висевшим у него на шее, и вынул тяжёлый том в тёмном переплёте.

— «Требник». Вильна. 1580. — Он положил книгу на стол и открыл. — Страница восьмая. Вот она.

Вешняков посмотрел. Страница была на месте.

— Целая, — сказал он.

— Целая, — согласился Бабурин. — Но посмотрите на обрез.

Вешняков наклонился. Обрез был ровный, как у всех книг, но в одном месте — едва заметная неровность, будто кто-то примеривался ножом и отступил.

— Он был здесь, — сказал Вешняков. — Он держал эту книгу.

— Кто-то держал, — сказал Бабурин. — В восемьдесят втором я не заметил. — Он помолчал. — В девяносто первом, когда я делал сверку, тоже не заметил. Знаете, что это значит?

— Что он приходил сюда.

— Или что он работал здесь. — Бабурин закрыл книгу. — Даниил Романович, вы ищете человека, который знает фонды не хуже меня. Может быть, лучше.

Вешняков посмотрел на книгу. Потом на Бабурина.

— Игнат Порфирьевич. Вы когда-нибудь слышали о Библиотеке Ивана Грозного?

Бабурин не ответил сразу. Он убрал книгу в шкаф, запер его, повесил ключ на шею.

— Слышал, — сказал он. — Все слышали. — Он повернулся. — Но я вам вот что скажу, Даниил Романович. Книги не молчат. Молчат те, кто их читал и понял слишком много. — Он пошёл к выходу, стуча палочкой. — И ещё. Если он оставил вам страницу из этой книги, значит, у него есть остальные. А если у него есть остальные, значит, у него есть книга, из которой он их вырывает. И это не требник.

Вешняков догнал его на лестнице.

— А что?

— Не знаю. — Бабурин остановился. — Но я бы на вашем месте спросил, кто в Москве мог продать ему такую книгу. И зачем.

Он поднялся на две ступеньки и добавил, не оборачиваясь:

— И ещё, Даниил Романович. Не приводите ко мне больше полицию. Я старый человек. Я хочу умереть в своей постели, а не в интересной истории.

* * *

10. Человек в эфире

К вечеру пятницы у Москвы появилось имя.

«Грамотей» — так его назвали в телеграм-каналах, ещё до того, как о нём написали газеты. Название придумал кто-то из редакции «Московского вестника»: «Маньяк, который считает себя грамотеем». Оно прилипло, как ярлык на чемодан.

К десяти часам под окнами прокуратуры стояли журналисты. К одиннадцати — у здания СКР на Петровке. К полудню в сети гуляла фотография обложки «Требника» с сайта библиотеки, и кто-то уже строил теории о «масонском следе».

Вешняков ехал в машине с включённым радио. Он не слушал новости двадцать лет; теперь слушал каждые полчаса.

— ...эксперты расходятся во мнениях, — говорила ведущая. — Одни считают, что убийца подражает средневековым казням, другие — что он страдает редким психическим расстройством...

Он переключил.

— ...мы пригласили в студию историка и публициста, автора подкаста «Слово и тьма» Артёма Белояра...

Вешняков замер. Имя он знал. Артём Белояр. Двадцать лет назад они вместе учились в семинарии; потом Белояр ушёл в историю, защитил диссертацию, принял сан, стал известен. Вешняков слышал о нём краем уха: то ли он ушёл из церкви, то ли его ушли. В прошлом году кто-то из коллег упоминал его подкаст — «лучший голос о вере и культуре». Вешняков не слушал. У него не было времени на голоса.

— Артём Львович, — сказала ведущая. — Вы слышали о том, что произошло?

— Слышал. — Голос был низкий, спокойный, с той самой кафедральной интонацией, которую Вешняков помнил по семинарии: Белояр всегда говорил так, будто читал лекцию даже когда просил передать соль. — И, если позволите, я хотел бы сказать не о маньяке. О нас.

— О нас?

— О том, как мы читаем. — Пауза. — В шестнадцатом веке книга стоила дома. Испорченную книгу не выбрасывали — её исправляли: соскабливали, переписывали, иногда вырезали страницу целиком. Мы называем это варварством. Мы ошибаемся. Это высшая форма уважения к тексту.

Вешняков сбавил скорость. Впереди был светофор, но он его не видел.

— Вы оправдываете убийцу? — спросила ведущая.

— Нет. Я объясняю. — Голос Белояра не изменился. — Оправдать — значит сказать «хорошо». Объяснить — значит сказать «зачем». А «зачем» страшнее всякого «хорошо».

— Но он убивает людей.

— Он убивает страницы. — Пауза. — Простите. Я говорю как историк. У каждого человека есть орган, которым он лжёт: язык, глаза, палец на подписи. Он лечит симптомы.

— Это чудовищно.

— Да, — согласился Белояр. — Но чудовищное не значит непонятное. И наоборот.

Вешняков свернул на обочину. Сердце билось ровно, но где-то под ним, глубже, было другое — тяжёлое, как камень.

— Артём Львович, — сказала ведущая. — У вас дрожат руки.

— Простите, — сказал Белояр. — Я тоже редактируюсь.

Вешняков выключил радио.

Он сидел в машине и смотрел на дождь. Двадцать лет. Двадцать лет он не слышал этот голос. В семинарии Белояр был старшекурсником, звездой; он читал наизусть Евангелие от Иоанна по-гречески и спорил с преподавателями так, что те улыбались. Вешняков был младше, тише, из тех, кто задаёт вопросы после лекции. Они дружили — странной дружбой, в которой один говорит, а другой слушает.

Потом Белояр женился на Ирме.

Вешняков выключил дворники. Стекло сразу стало мутным.

Он не думал об этом двадцать лет. Он запретил себе думать. Но сейчас, в машине, с дождём за стеклом, он вдруг вспомнил, как Белояр смотрел на Ирму — не как на женщину, а как на текст, который он собирался прочитать до конца.

И как Ирма однажды сказала ему, Вешнякову:

— Он слишком хорошо говорит. Я устаю слушать.

Вешняков завёл машину.

Ему нужно было в прокуратуру. Ему нужно было смотреть на мёртвого Ельцова и делать вид, что это просто работа. Но он вдруг понял, что не поедет туда. Не сейчас.

Он поехал на Гончарную.

* * *

11. Гончарная

Дом стоял на углу, за забором из профнастила.

Он был старый — не по московским меркам, а по-настоящему: два этажа, толстые стены, окна с глубокими откосами. Когда-то здесь была шёлкоткацкая фабрика; потом — художественные мастерские; потом — галерея, в которой Ирма выставляла своих учеников. На фасаде ещё висела вывеска: «Галерея на Гончарной». Буквы облупились, и «Г» была похожа на «С».

Вешняков остановил машину у забора. Он не выходил. Он смотрел.

Второй этаж был выгоревшим. Крыша провалилась, и в проломе виднелось небо — такое же серое, как всё вокруг. На стене, уцелевшей после пожара, темнели следы копоти; они поднимались вверх, как чёрные крылья.

Он знал это место. Он был здесь один раз — в тот вечер, когда Ирма показывала ему галерею. Она стояла посреди зала, в длинном свитере, с кистью в руке, и говорила:

bannerbanner