
Полная версия:
Альманах современной русской прозы и поэзии «Литературные встречи» №4
– Отыграем премьеру, душенька, и сразу на море, непременно на море.
– Да, котик, – заворковала «душенька», – ты должен мне десять морей, не забывай. Без меня и не разрулил бы тот скандалец.
– Я без тебя, душенька, ноль, полный ноль… – мяукал Топорищев, тыкаясь носом в меховое плечико жены.
Мерседес отъехал от театра, унося в себе немолодого, играющего в аристократа директора и королеву интриг, счастливую обладательницу номера пять из череды мадам Топорищевых.
На удаляющуюся машину из окна балетного класса смотрела взмокшая от изнурительных репетиций бледная Маша Пыжикова, вытирая мокрую шею розовым вафельным полотенцем. И не догадывалась, кому на самом деле обязана счастьем своего предпремьерного пота.
А из-за большой стеклянной витрины «Кофе Хауза» на противоположной стороне площади смотрели на высунувшуюся из окна театра Машу четыре пары завистливых глаз. Три пары принадлежали недавно ушедшим «по собственному желанию» балеринам Бельской, Мельской и Дыниной, а четвёртая, зеленоглазая пара, была как две капли воды похожа на восторженные глаза юной примы. И носик похож, и губы, и скулы. Четвёртая девочка, вторая близняшка Пыжикова, склонила мордочку к середине стола, внимательно слушая «бывалых» балерин и стараясь запомнить каждое слово. Лишь изредка отвлекалась, косясь на летающий силуэт в балетном классе напротив. Но всё поняла верно: не съешь ты, съедят тебя.
Топорищевский мерседес сделал на площади круг и уткнулся в хвост привычной пробке в боковой улочке. Элегантная мадам Топорищева, повернувшись вполоборота на заднем сиденье автомобиля, лукаво смотрела на четыре тонкие фигурки за витриной «Кофе Хауза» и улыбалась сквозь сладкий зевок, подобно капской кобре, собирающейся поглотить птичье яйцо.
Таковы законы театра, на каком бы континенте этот театр ни находился и какого бы цвета ни был – чёрного или розового.
Анаит Григорян

г. Санкт-Петербург
Родная речь
рассказ
Родного языка я не знаю. Он помнится набором странных отрывистых звуков. Какие-то бесконечные «ш» и «к». И почему-то вспоминается запах. Пахнет печёными яблоками с корицей. Их так много, что столько никому и никогда не съесть. А дед съел. За свои сто с лишним лет. Сколько ему было, когда он умер? Сто десять? Сто одиннадцать? Мы, его внуки, называли деда бессмертным, отец – мамонтом. Не потому, конечно, что он действительно был похож на мамонта, хотя что-то от могучего древнего слона в нём, конечно, было. Дед был невероятно старым. Не дряхлым, просто очень старым. Жизнь его была длинной, а её закат – бесконечным. Он нередко повторял, что хочет умереть. Не жаловался на здоровье – просто ему ужасно надоело жить. И поговорить было не с кем. С нами разве поговоришь? Мы не говорим, а трещим, тараторим без умолку. И языка не знаем. А дед говорил медленно, обстоятельно. И опухоль на его шее двигалась в такт его словам. Мы боялись и деда, и его опухоли. Что он говорил? О чём рассказывал? Мы знали только, что когда-то давным-давно он служил разведчиком в Тегеране и на каком-то задании машина – грузовик – придавила ему ноги… или брёвна покатились с какой-то машины и придавили ему ноги. Он потом всю жизнь хромал, а под конец большую часть времени сидел неподвижно в кресле и вставал лишь изредка.
Бабушка деда очень любила. Когда она умерла, кто-то из родственников сказал, что это дед, мол, свёл её в могилу. Говорили, что он часто ей изменял и что из-за этого она много плакала и состарилась раньше времени. Много лет назад даже пыталась убежать от мужа в родительский дом, но родители её не приняли, и ей пришлось вернуться. Чего только не расскажут после того, как человека уже нет на свете! Ещё говорили, что он мучил её своими придирками. У него был тяжёлый характер, и он всё время ко всему придирался. Иногда звал нас, чтобы попросить о какой-нибудь мелочи – принести с кухни яблоко или конфету. Когда мы приносили, дед обычно морщился и говорил, что он просил совсем не то, посылал нас заново на кухню, и всё повторялось сначала. Кончалось тем, что мы приносили ему все фрукты и конфеты, что находили, заглянув в самые отдалённые углы кухонных полок. Тогда он успокаивался, складывал всё это добро на свою прикроватную тумбочку, где у него лежали очки в толстой роговой оправе, а потом звал нас уже с тем, чтобы дать яблоко или конфету. Такая у него была игра. Яблоки он нарезал старым перочинным ножиком на тонкие дольки, которые называл «бумажными». Дед точил ножик всегда сам на куске точильного камня и правил на кожаном ремне. Делал он всё это очень обстоятельно и подолгу, а потом так же обстоятельно нарезал ножиком яблоки и обтирал салфеткой. Позвав, всегда давал только по одной дольке. Нужно было положить полупрозрачную дольку на язык, и тогда казалось, будто яблоко растворяется во рту; никто другой, кроме деда, не умел так нарезать яблоко, чтобы оно растворялось во рту. Когда умерла бабушка, дед не плакал, а только сидел молча в своей комнате недели три и не просил у нас ни яблок, ни конфет. А потом всё стало как прежде.

Иллюстрация Натальи Сорокиной
Бабушку похоронили на кладбище в горах. Когда дед об этом узнал, он очень рассердился. Мы его всегда боялись, но за всё то время, сколько мы его знали, сердился он только однажды. Он кричал, что надо было похоронить бабушку на «нижнем кладбище», потому что до «верхнего кладбища» ему не дойти с его больными ногами. Он не сможет принести ей цветы, посидеть на скамейке подле её могилы и «поговорить» с ней. Родители разводили руками и отвечали, что на «нижнем кладбище» не было мест. Дед возражал. Мол, места всегда найдутся, если попросить кого надо и кому надо приплатить. Потом он успокоился и сказал, что если родители такие дураки, раз не смогли по-человечески похоронить бабушку, то пусть хотя бы его похоронят рядом с ней. Но когда дед умер, его похоронили на «нижнем кладбище», потому что по какой-то причине там вдруг появились места, а на «верхнем» – закончились, а наши родители были слишком нерешительными, чтобы «попросить кого надо». Так дед и лежит отдельно от бабушки; они шестьдесят лет прожили вместе, дед был намного её старше и пережил на несколько лет.
Как-то раз он рассказал нам забавную историю. Бабушка закатывала банки с компотом, и, чтобы проверить, хорошо ли закрыта банка, нужно было перевернуть её вверх дном. Дед, помогавший бабушке на кухне, переворачивал банки. И вот одна из них открылась, и три литра горячего сладкого компота вылились на пол. Дед сильно закричал, и бабушка, недолго думая, сдёрнула с него штаны и принялась изо всех сил дуть, как он выразился, «на все его сокровища». Дед продолжал кричать, а бабушка думала, что он кричит от боли, и дула ещё сильнее. На самом деле, он ругал её на чём свет стоит и требовал прекратить это безобразие. Компот пролился ему на ноги, а день был прохладный, и на ногах деда были плотные шерстяные носки. Не сказать, чтобы ожог был особенно сильным, но приятного в этом всё равно было мало. Потом, вспоминая тот случай, я подумала, что деду почему-то всегда если не везло, то с ногами. Как будто сама судьба пыталась смирить его упрямую, деятельную натуру, постоянно требовавшую движения. В конце концов она одержала над ним верх, и дед долгие годы доживал свою жизнь, почти не выходя из комнаты.

Иллюстрация Натальи Сорокиной
Мы жили у самого берега моря. В сильный шторм волны врывались в наш двор и, как говорил дед, бесчинствовали: срывали калитку забора, а иногда и сам забор, разоряли огород, оставляя на грядках белые полосы соли, уносили в море забытые во дворе детские игрушки. Дед всегда повторял, что жить вдалеке от моря нельзя, потому что человек когда-то вышел из воды и близость воды придаёт ему силы. Играя во дворе, мы часто видели деда, сидевшего у открытого окна, обрамлённого вьющимися стеблями винограда. Губы его время от времени шевелились, как будто он разговаривал с морем, а оно отвечало ему плеском и шуршанием перекатываемой волнами гальки. Дед говорил, что его и бабушкины родители бежали из Армении в Грузию во время русско-турецкой войны, а потом дед перебрался в Абхазию, потому что его пленила природа этой зажатой между кромкой воды и подножиями гор местности. Так и оказались подле моря.
«Что Армения? Пустыня, камни, голые горы, выгоревшие под солнцем. Чтобы заставить такую землю родить, нужно всю жизнь работать не покладая рук».
В Армении он бывал в молодости и вспоминал её с теплотой и грустью. Отец говорил, что дед работал там строителем, и однажды его послали в город Камо[1] найти какого-то Шиллера. Дед удивился: каким ветром занесло этого бедного еврея на берег озера Севан? В Камо Шиллера, как выяснилось, знала каждая собака: он был прорабом на стройке, а Шиллер оказалось именем, данным в честь немецкого философа и поэта. Фамилия же Шиллера была Петросян. Позже дед познакомился с Пушкиным, Толстым и Гагариным.
Однажды, когда дед сидел на кухне, к нам зашёл высокий, худой, как будто высушенный солнцем, абхазский пастух. Его кожа выглядела точь-в-точь, как шкурка вяленой на солнце хурмы. Он поставил свой посох у двери, чудно поднял в приветствии руки и поздоровался. Потом они с дедом сидели до поздней ночи и разговаривали. Дед не очень хорошо знал абхазский и часто вставлял в свою речь армянские и грузинские слова. Мы, дети, не понимали ни тех, ни других, но сидели на кухне и слушали: нам было странно, что у деда, оказывается, были друзья. Пастух тоже был очень старый: лицо всё изрезано морщинами, седая борода до пояса, длинные седые волосы. Дед горячился, говорил громко, жестикулировала пастух сидел прямой, как жердь, и время от времени важно кивал и проводил узловатыми пальцами по бороде. От его чёрной и, несмотря на жару, довольно тёплой одежды крепко пахло овцами. Это был приятный запах сухой шерсти, травы и молока. Под конец разговора дед тяжело поднялся, взял из кухонного шкафчика бутылку коньяка, налил пастуху и себе по рюмке. Они не торопясь выпили, не чокаясь, пастух поднялся из-за стола, чинно поблагодарил, взял свой посох и ушёл в душную темноту южной ночи.
Отец говорил, дед никогда его и его младшего брата – нашего дядю – особенно не воспитывал и ни разу не поднял на детей руку, но они всё равно его побаивались и ходили по струночке, когда дед – тогда ещё совсем не дед, а крепкий мужчина средних лет, который продолжал нравиться женщинам, – бывал дома. От детей он ничего не требовал, кроме прилежной учёбы, и очень рассердился на отца, когда тот бросил на последнем курсе институт и женился.
Сам дед после ранней смерти своих родителей долго был беспризорником, пока его не взял к себе родной дядька, сапожник. Дядька этот изготавливал туфли на фальшивой картонной подошве, а дед бегал на базар эти туфли продавать. Это было трудное, но по-своему счастливое время. Как-то раз в Тбилиси – дед называл этот город по-старинному, Тифлисом, как назывался он до 1936 года, – приехал цирк-шапито. Дед побежал на представление, и ему дали покататься на одноколёсном цирковом велосипеде. Неожиданно у деда обнаружился талант, и он принялся выделывать на этом велосипеде разные трюки, так что артисты предложили ему бросить его тогдашние занятия и поступить работать в цирк. Дед отказался, но потом, рассказывая эту историю, заканчивал её словами: «Кто знает, что было бы, если бы я согласился… Может быть, вся жизнь тогда была бы другая и все вы стали бы циркачами…» Но и та беспризорная жизнь, которую он вёл, тоже вскоре закончилась.
Однажды он продал пару туфель какому-то военному. В первый же дождь картонные подошвы отвалились, и военный прибежал на базар искать нашего деда. Поймав его, он не стал сдавать мальчишку в милицию, а отвёл и пристроил его в ФЗУ – Фабрично-заводское училище при обувной фабрике Адельханова. На этой же фабрике работал когда-то отец Сталина – Виссарион Джугашвили, а потом и маленький Сосо, которого отец хотел обучить достойному ремеслу.
Кажется, единственный вопрос, который мы вообще когда-либо задавали деду, был вопрос о Сталине: видел ли он Сталина, как Сталин выглядел и какой Сталин был национальности. «Он был грузином?» – спрашивали мы. Дед хмурился и отвечал, что Сталин не был грузином. «Тогда он был армянином?» Дед мрачнел окончательно, говорил, что и армянином Сталин тоже не был, и разговор на этом прерывался. Мы никак не могли взять в толк, почему деду не нравились эти вопросы. Скорее всего, его просто раздражало, что он не знал на них точного ответа и это каким-то образом могло подорвать его авторитет.
Окончив ФЗУ, дед устроился учителем ремесленного дела в грузинскую школу. Грузинский он знал не хуже армянского, и грузины почему-то всегда говорили, что у деда – «настоящий грузинский характер». В чём этот характер выражался, правда, никто не уточнял, но ясно было, что это похвала. Преподавая в школе, дед поступил на географический факультет университета, а окончив его, стал учить школьников уже не ремесленному делу, а географии. Кто-то из старых соседей ещё на нашей памяти называл деда «патмас» – это сокращение от грузинского «уважаемый учитель». Слово казалось нам смешным и потому запомнилось.
Дед умер весной, как раз накануне нашего приезда. Пока он был жив, мы никогда по собственной воле не заходили в его комнату: она казалась нам такой же страшной, как и он сам, и мы называли её мамонтовой пещерой. Забегали на минутку, не оглядываясь по сторонам. Дед, наверное, был бы рад, если бы мы пришли просто его навестить, посидеть с ним, послушать, что он будет нам рассказывать. Но мы не приходили. Жаль было тратить наше молодое время на его старческую болтовню, на его странный язык с его «ш» и «к»…
Теперь нам вдруг стало интересно, как он тут жил, и мы всё рассматриваем и втягиваем ноздрями воздух – пыльный, как будто тоже очень старый, и совершенно неподвижный. В ящике прикроватной тумбочки лежит стопка тетрадных листков, исписанных дедовым прыгающим почерком, со множеством помарок, исправлений, совсем без знаков препинания и часто – без мягких знаков в словах, оканчивающихся на мягкий знак. Мы листаем, спорим, что вот это за буква – Ш, Т или М, и постепенно буквы складываются в слова, а слова – в воспоминания. Дед пишет о времени, когда ему было чуть больше, чем нам тогда.
На приказарменной площади в Тифлисе маршируют войска, играет духовой оркестр; ночью из города бегут меньшевики, потом приходят большевики. События почти столетней давности – что нам до них?.. В городе спорили, каковы большевики из себя: то ли у них по две головы, то ли они великаны, то ли у них есть рога и копыта, как у чертей. А потом дед сбегал на фабрику и, увидев большевиков, разочаровался: они были самыми обыкновенными, всего с одним рогом на голове, и говорили тоже обыкновенно: по-русски и по-грузински. И нам странно, что наш дед был когда-то мальчиком и играл на пыльных улицах незнакомого нам города с такими же мальчиками, а за их игрой наблюдали красноармейцы в остроконечных шлемах, которые кто-то принял за растущие из их голов рога. Красноармейцы заговаривали с детьми, шутили, о чём-то спрашивали; мальчики постарше стреляли у них скрученные из куска газеты «козьи ножки», набитые махоркой. Это была совсем другая, далёкая от нас жизнь, похожая на кадры из старой советской кинохроники; но картины её почему-то представлялись нам очень яркими, солнечными и немного расплывчатыми, как бы дрожащими в летнем мареве.
Тетрадных листков много, они никак не скреплены друг с другом и не пронумерованы; мы роняем их на пол, собираем, пытаемся восстановить правильную последовательность. У деда, оказывается, было двое братьев: старший и младший, а ещё – младшая сестра. Мать умерла от крупозного воспаления лёгких, младшая сестра умерла во младенчестве вслед за ней – врачи сказали: «Оттого, что мать кормила её воспалённой грудью». Отец пьянствовал, распродал всё имущество и в конце концов продал дом. Семья оказалась на улице. Голод, нищета, тяжёлая работа. Дед писал немногословно, как будто торопился. Событий было слишком много, они теснились в его памяти, а времени было слишком мало. Думал ли он о том, что мы найдём его листки? Мы путаемся в названиях улиц, в армянских и грузинских именах: почти всю нашу недолгую жизнь мы прожили в Петербурге, где дед никогда не бывал; он всё пытался нас расспросить, как там, когда мы приезжали провести у моря летние каникулы. В Москве он, кажется, бывал, и этим его личный опыт, касающийся России, исчерпывался – за исключением Сочи, конечно, куда он ездил по делам множество раз, когда ноги ещё ходили. Но Сочи, как и любой город недалеко от границы, не считался, как не считается для его жителей «заграницей» вся Абхазия. Какая же это заграница, если у всех там друзья, родственники, какие-то дела…
Из листков в памяти сохранилось немного. Когда дедов отец вернулся с трудовой мобилизации из азербайджанского Сальяна (какой это был год: 1923? 1924? – так давно, что и не упомнишь), дети приняли его за нищего – такой он был грязный и заросший. Они полезли в его вещевой мешок, где нашлась связка сухих таранок[2], кусок чёрного хлеба и грязное бельё; его сожгли на улице в костре, и бельё трещало – так много было в нём вшей. От этих вшей вся семья вскоре заболела сыпным тифом. Потом в туберкулёзный санаторий «Аразиндо» провожали соседа – рабочего табачной фабрики дядю Антона, который иногда угощал детей тростниковым сахаром, и дед не понимал, отчего плачут жена и дочь дяди Антона. От пьянства умер отец, а старший брат деда поступил в Кавалерийское училище горских национальностей в Краснодаре. Об этом старшем брате мы от деда никогда не слышали: по-видимому, он умер ещё до того, как мы появились на свет, или когда мы были совсем маленькими. Потом, уже будучи взрослой, я узнала, что старшего брата деда звали Арташес и был он генерал-майором Советской армии.
Когда дед был ещё мальчиком и учился в ФЗУ, он хотел вступить в пионеры, но по пути в училище на сбор пионерского отряда встретил старшего брата. Тот спросил его, куда это дед направляется, и, услышав ответ, закричал: «Какие ещё тебе пионеры?!» – избил его и отправил обратно домой. Так дед и не стал пионером. Много лет спустя, учась в высшем пограничном училище СССР, старший брат Арташес позвонил деду и требовательно спросил его, вступил ли он в комсомольскую организацию. Дед даже растерялся, что случалось с ним нечасто: «Как так получается: сначала отметелил непонятно за что, а теперь спрашивает про комсомольскую организацию?..» Брат Арташес дослужился до генерала и потом, звоня кому-нибудь, всегда начинал разговор следующим образом: «С вами говорит генерал Григорян» – таким тоном, что казалось, будто на том конце линии сразу же вставали и отдавали честь. За исключением этой особенности, в жизни он был спокойным и очень вежливым человеком, так что не верилось, что он мог побить младшего брата за желание вступить в пионеры. Ему прочили большое будущее, но со смертью Сталина руководство сменилось, карьера старшего дедова брата закончилась, и он вышел на пенсию.
Много лет спустя я сильно жалела, что мы, небрежно просмотрев дедовы записи, сунули их обратно в ящик тумбочки и никто не догадался взять их с собой. Теперь жизнь разбросала нас по разным городам и нет времени собраться и поехать к морю, да и дом, в котором мы проводили долгие летние каникулы, родственники давно сдают отдыхающим.
К стене прижат эбеновый шкаф, забитый книгами. Вернее, книга всего одна – Большая медицинская энциклопедия, в которой больше сотни томов. Остальное – подшивки литературных журналов столетней давности. Корешки ужасно потрёпанные. Ясно, что дед каждый этот том и каждый журнал по много раз перечитывал. Брал с полок своими толстыми, с трудом сгибавшимися пальцами и листал, листал. Подносил книги к подслеповатым глазам, и тогда запах старой бумаги смешивался с запахом печёных яблок с корицей. Сидел – тяжёлый, неповоротливый – в своём кресле за скособоченным столом, под одну из ножек которого была подложена сложенная вчетверо бумажка, чтобы не шатался. В открытое окно задувал солоноватый, пахнущий йодом ветер, отчего кружевные гардины вздымались, подобно парусам, и слышался отдалённый шум волн, перекатывающих прибрежную гальку.
Начитавшись, дед расхаживал, хромая, по комнате. Вечерами через стены до нас доносился скрип половиц. И ещё он зачем-то ковырял ногтем обои. Подойдёт – поковыряет. Бывало, оторвёт полоску, но не бросит на пол, а донесёт до стола. Чтобы потом – в ближайшую свою вылазку на кухню или в туалет – забрать с собой и выбросить в мусорное ведро. Родители сначала пытались с дедом ругаться, чтобы он перестал портить обои, – но что ему было до их возмущения? У деда на родителей была обида, и, хотя он после того единственного скандала никогда их не попрекал, родители знали, что обида была и никуда она не делась.
Обида же состояла в том, что родители не дали деду уйти из жизни. Однажды он, лёжа в кровати, вскрыл себе вены перочинным ножом. Должно быть, в его теле оставалось ещё столько жизненной силы, что он попытался подняться, но рухнул на пол. На шум прибежал отец и, увидев, что произошло, вызвал скорую. Деду поставили капельницу, а заодно проверили сердце и сказали, что сердце у него отличное и с таким сердцем он может прожить ещё сто лет. После того случая он долго сердился и ни с кем не хотел разговаривать. Потому в конце концов на дедовы причуды просто махнули рукой. Его комната – пусть в ней что хочет, то и делает. Хоть на голове пусть ходит.
Спал он на узкой кровати, возле окна. Матрас чуть не до пола продавлен. А над кроватью – ночник. Лампочка покрыта густой пылью.
Когда дед был помоложе, то есть около девяноста, он любил читать лёжа. Даже сесть на эту кровать боязно – а ну как совсем провалится? Но мы садимся по очереди, ведь деда-то кровать выдерживала. Пружины надрывно скрипят. Здесь всё скрипит, кроме разве что книг в шкафу, которые он без конца перечитывал. Давным-давно ведь выучил наизусть, но, выучив, всё равно перечитывал. И ел яблоки с корицей, которые сначала бабушка, а потом мама пекла специально для него. И звал нас, просил принести ему что-нибудь с кухни, а потом звал, чтобы угостить «бумажным яблоком». Очень хочется теперь поговорить с ним, послушать его истории, узнать, как на самом деле ему покалечило ноги, как он встретил бабушку, тогда – молоденькую и очень красивую (несколько фотографий в альбоме; на одной из них – бабушка с тремя её сёстрами и тремя братьями, все в старинных крестьянских костюмах). Сидя на его кровати, мы пытаемся что-то припомнить, но припоминаются только отголоски слов, лишённые смысла. И запах из комнаты почти выветрился.
* Этот рассказ автобиографичен лишь отчасти: так, в действительности мои дедушка и бабушка по отцовской линии похоронены вместе в городе Гагре в Абхазии и при жизни дедушка, кажется, никогда не ел печёных яблок с корицей, но когда я вспоминала наше общение, мне вдруг сам собой представился этот образ. Единственной приезжей в его доме была я, а другие дети – мои двоюродные брат и сестра – жили там постоянно. На самом деле все мы деда нисколько не боялись, разве что временами уставали от его долгих разговоров и нравоучений и убегали играть на улицу, а скорую ему вызывал не мой отец, а мой родной дядя. Но чистая правда, что врачи сказали деду в его почти сто лет, что он может прожить ещё сто, и это его сильно расстроило. Мы искренне верили, что дед всегда будет сидеть в своей комнате, слушать барахлящее радио и перелистывать страницы старой энциклопедии. Тогда мы ничего не знали о смерти.
Гагра – Санкт-Петербург,
2015–2025 гг.
Юрий Егоров

Московская обл.
По цветочной дороге
Эти двое чудесных ангелочка сидели на краю облака.
– Расскажи мне про наше королевство, cherAlexeii
– Оно самое большое и богатое, ma belle soeur. У нас здесь всё есть.
– Но откуда берутся все эти богатства, что нас окружают? Ведь здесь, на облаках, не растут мандарины и виноград, гладиолусы и орхидеи, здесь не ткут шелка и не делают фарфоровых кукол, которые наши parents preferes дарят мне на дни рождения.
– Всё это производят там, внизу, и доставляют сюда к нам, в заоблачный дворец.
– Там внизу красиво и так много богатств?
– Нет, amour, дело не в этом. Внизу, на земле, действительно красиво, но всё, что мы получаем, там никому не нужно. Как рассказывает наш valet de chambre, тамошние люди, если их вообще можно называть людьми, ценят совершенно другое. Они глупые как животные, любят воровать, агрессивные, не ведают законов и культуры. Их главное занятие – убивать себе подобных. Они совершенно непохожи на нас с тобой: грязные, грубые, от них дурно пахнет, да и говорят на непонятном языке. Самые настоящие дикари. Мы, конечно, пытались их образумить, просвещали, приучали к порядку, заставляли заниматься хоть каким-то полезным делом. Но всё тщетно. В конце концов всем надоели эти безнадёжные занятия, и мы перебрались сюда, на облака, подальше от дикарей, а их предоставили самим себе. Они давно поубивали бы друг друга, если бы временами мы не напоминали им о морали и не усмиряли их. За это они нам делают подарки, про которые ты спрашивала. Они им всё равно не нужны.



