![Ко мне приходил ангел](/covers/70760296.jpg)
Полная версия:
Ко мне приходил ангел
Она еще что-то выкрикивала, даже стукнула своей идеальной ладошкой по столу, и ее дорогой маникюр чиркнул, оставляя легкий след на сердце. Как много она всего говорила, какую-то кучу слов, которые никак не складывались в предложения, не обрастали смыслом, так и опадали мусором поверх меня.
Теперь и она ушла, вишь, оказывается, как, давно собиралась. Вчера вроде еще нет. Хотя может и да, я не помню. Когда трезвый был последний раз тоже не помню. Беги, милая, беги… кино прямо. Мне стало смешно. Я отпустил кружку и пошел на улицу. Потому что, а куда еще. Дома больше нету, работы тоже нету.
Куда, куда, туда! Знаю, куда, к другану моему, вот куда. Хоть поговорю по-человечески, а то совсем одурел от этого всего. Не понимаю, где и когда ошибся. То, что просчитался это точно, но на каком этапе, в какой момент и чего я не учел? Конечно, к другу, благо просто перейти улицу. И я ринулся из офиса, не обращая внимания на боль и тошноту. В два болезненных прыжка проскочил весь двор, в три перепрыгнул улицу, вот его дом, вот подъездные ступеньки. Я уже взлетал к его двери, уже жал на звонок, аж палец выгнулся в обратную сторону. Давай, родной, открывай. И открыл, и я было ринулся внутрь по привычке. Как всегда, когда мне был нужен друг. Я кидался внутрь его дома, как в воду, мы сидели у него в комнате и пили молоко с овсяными печеньями, и я рассказывал, рассказывал… потом молоко сменили на пивко, потом хороший коньяк, иногда на крепкий кофе. Это был мой друган, мой лепший корешок. И я кинулся было в открытую дверь, но натолкнулся на стену глаз и приложенный к губам палец.
– Ты с ума сошел, Машка же спит, – он вышел на лестничную клетку. И я понял, что-дверь-то мне не открыли. Мой друг, мой кореш, стоял в спортивных штанах и тапочках на босу ногу, привалившись к стене и скрестив руки на груди. Я все понял, но не мог даже на секундочку допустить мысль о том, что понял правильно. Нет, только не он, не он, он не может. Андрюха, только не ты, орала моя душа, она билась о ребра и рвалась из горла, но я молчал. Мы покурили, он поинтересовался, кто меня так, я сказал, что шантропа. А что еще сказать. Я просто не мог уйти, я все стоял, как тот подзаборный кобель, разве что трясло уже меньше, и заглядывал в глаза другу. Я искал в них хотя бы искорку. Он все знал и все понимал, но он от меня отказался. Он только что выбросил меня на помойку. А я все не мог сделать шаг, чтобы уйти. Правильно, правильно, у него семья, у него дочка, он защищает семью, он просто боится, что я приволоку свои проблемы в его дом. Правильно, что я за друг, зачем я вообще пришел, конечно, надо уйти. И я сделал этот шаг. А Андрюха попросил беречь себя. О, я буду себя беречь, только зачем, зачем. Каждый шаг отпечатывал вопросом – зачем?
Город уходил во мрак вместе с закатывающимся за крыши домов днем, слякотные сугробы казались кучами мусора, мерзкого мусора, отходы зимы, сдвинутые в огромные валы. Тонкие подошвы ботинок тут же втянули сырой холод. Пиджак потрепывало ветром, я прошел сквозь арку, потом повернул к гаражам, сяду и поеду, куда глаза глядят, тачку только завтра заберут, а сегодня она моя. Моя жена больше не моя, просто чужая баба, твою мать смотрел на нее и думал, а кто она, даже орать не смог, чего на чужую тетку орать. Во как: шесть лет прожили, а я вообще не знаю, кто она. Она была такая юная, трепетная лань. Она и теперь лань, только какая-то сильно хищная. Вот когда она такой стала, не помню. Да сейчас лучше думать о том, что она сука, лучше пусть она будет крайней, потому что переварить то, что меня предал друг, я не смогу, просто не смогу. Андрюха, мой дружбан, мой брат, да мы же с ним, мы же ближе братанов… видать нет, дернулась нить в мозгах. И я натыкался на что-то, расталкивал кого-то, спотыкался и шел к гаражу. Одно утешало – гаражик прикупил рядышком. Ай, маладесс… сейчас мою ласточку выгоню и полетим мы с ней кататься, нахрен все до завтра. Все завтра.
Я носился по ночному городу, гонял как чокнутый, подрезал всех, кто зевал на дороге, обгонял и сигналил каждому, кто только попадался. Музыка гремела вовсю, до боли в ушах и рези в мозгах. Ночной город несся за стеклом очередями огней. Рыжие фонари мельтешили у обочин, светофоры чиркали красными и зелеными по обочинам. Я кайфовал, саднило, болело, ломало, но я смеялся и пел во всю глотку, пытаясь переорать магнитолу и себя самого. В этой гонке прошла ночь, утро уже пачкало небо серыми тонами. Надо было рулить в сторону пустого дома. Надо было принять душ, переодеться и катить на очередной допрос. Как осточертели допросы. Сотни кругов одних и тех же вопросов, сотни строчек печатного текста, который надо было перечитывать и подписывать. На адвоката денег уже не было, а адвокаты, зараза, народ такой, что без денег они видимо и маму родную вытаскивать не будут, а уж подбитого комерса тем более. Покатил обратно. Был страшный соблазн не ехать к следователю, но тогда ни о какой подписке речи быть не могло. И если так, сидя под подпиской о невыезде, был шанс найти тех ухарей, которые прокатили меня, и по чьей вине я прокатил инвестора, то вот из изолятора уже не было вообще никаких шансов. Из изолятора даже писать письма жалостливые было уже не кому.
Машину поставил во дворе, какой смысл был гнать в гараж на час, дольше туда-сюда ходить. На часах уже восемь, а в десять, милейший и обходительнейший следователь, который, собака, дотягивался мне едва до плеча и смотрел на меня снизу из-под очков, будет ждать меня, а в одиннадцать уже подаст меня в розыск, независимо даже от того, что я ему позвоню и скажу, что лежу тут с аппендицитом.
Дома все соответствовало ситуации. Супругу уже сдуло, видимо, не один день тряпки паковала. Ни погрома, ни беспорядка. Просто ее не стало в моей жизни и все. Не было ее обуви в галошнице, не было ее плащей и курток в прихожей, не висели ее бесконечные зонты на вешалках, не валялась вечная куча расчесок, шпилек, бутылок и флаконов под зеркалом. Даже журналов дурацких дамских не было и следа. Спальня была пустой. Такой же пустой, как и прихожая. Побродил по комнатам, нахрена нам было аж пять комнат на двоих, наверное, чтобы реже встречаться. Шкафы ополовинились, даже фикуса не осталось. Только идиотские рыбки-барбусы метались по аквариуму. Она никогда их не любила. Рыбки были мои, полосатые хищные твари, которые могли жить, наверное, даже в супе и не требовали никакого ухода, лишь бы кормили. Они чем-то были похожи на меня. Им, как и мне, было наплевать, любят или нет. Эти рыбенции постепенно сожрали всех, гупешки и скалярии были сожраны за пару дней и только веселенькие барбусы шныряли по огромному аквариуму.
Выбрал костюм и рубашку, бросил их на спинку семейного ложа. Стоял в душе целую вечность, по синякам и ссадинам текла горячая вода, все ломило. Всегда любил стоять под горячей водой, ничего так не приводило меня в чувства, как упругие струи горячего душа. Ни кофе, ни чаи, ни всякие примочки, типа зарядок, йог и прочей тряхомути, не могли добудиться меня с утра, только горячий душ приводил сознание обратно из мира грез.
Вымылся, побрился. Не считая свежих царапин на морде и пары синяков, выглядел бодрячком. Вытерся и обмотался полотенцем непонятно за чем, ведь был один, пошел на кухню, сварганил кофе с четвертой попытки, три убежали на плиту по разгильдяйской привычке делать все и сразу. Выпил пару чашек сладкого до тошноты кофе, заел его сыром. Выкурил задумчивую успокоительную сигарету, стряхивая пепел прямо в блюдце. Все. Пора одеваться и ехать на свидание, от этих долбанных свиданий хотелось бежать, но невозможно было отказаться.
Машина стояла и ждала меня, и так хотелось умотать на ней за МКАД, или лучше дальше за горизонт. Туда, где поля, ветер, простор, где нет следователей, "обманутых" надежд инвесторов, очкастых юристов и стриженых мордоворотов. Туда, где жены не бросают, а лучше туда, где жен просто нет. Но, увы, порулил в сторону заправки, потому что бензин был почти в минусе. Знал, что спокойствие, обретенное после душа и утреннего кофе, ненадолго. Знал, что сейчас начнется психоз. Каждый светофор будет бесконечно долгим, а стрелки часов на панели будут двигаться с космической скоростью. И с каждой минутой страх опоздать будет все сильней.
Я боялся этого худощавого недорослика-следователя. Он ненавидел меня, ненавидел за то, что я на башку выше, за то, что я весь такой от Армани, за то, что я, сука, не хотел возвращать спертые деньги, безумные в его понимании, а главное – ему было заплачено за то, что он меня ненавидит. Я все никак не мог понять, как те ухари, которые удрали с моим и чужим баблом, умудрились проплатить следока. А то, что ему проплачено, еще адвокат просчитал и был прав, ни в какую и ни за какие следак не шел на диалог. И было такой страшной ошибкой нанимать дорогого именитого адвоката.
Адвакат считал, что я буду платить вечно, и вел себя не просто вызывающе, а агрессивно, ровнял следока по полной, ловил на ошибках, оговорка, опечатках. Катал его на уголовно-процессуальное доскональное дознание, как малыша на санках по зимним дорожкам. Следователь психовал, бросал листы с протоколами допросов, рвал в остервенении бумагу. И вроде как все получалось, что я не самая виноватая сторона, и что может я и не такой злодей, как себе думает узколобый мент. Но денег не хватило на то, чтобы идти до конца, офис не успевал продаться, заводик попал под арест, и адвокат пожелал мне удачи. А следователь даже не улыбался, а совершенно сыто оскалился, на первом допросе без адвоката мне сразу впаяли подписку о невыезде, и парнишка уже не смотрел на меня как на человека, а лишь как на временное явление в его кабинете. Явление, с которым ему все понятно, явление, для которого он определил законы дальнейшего существования. Я пронесся по знакомым и приятелям, я находил выходы на УВД, но они, как на зло, не срабатывали, одни уходили на пенсию, другие на повышение, третьи на понижение, четвертые еще куда-то. Я метался вокруг следователя, и он видимо это знал. Потому смотрел на меня даже не как на побежденного, а как на отработанный материал.
Здание УВД не располагало уже потому, где оно располагалось. С левой стороны психушка, с правой магистральная развязка, грязная и шумная в любое время года, а напротив свинцово-серый пруд и кладбище. Посреди всего этого "праздника жизни" здание УВД, новое, серо-блестящее. С проходной надо было звонить и докладываться, что я прибыл. Сесть было некуда, стоять посреди проходной не то что неудобно, а просто как пень, один посреди проходной, перед двумя ментами с автоматами. Выйти на улицу нереально, потому что тут же засчитают "прогул", а следователь спускался за мной минут через двадцать с видом человека, которого всякая дрянь отвлекает самим фактом своего существования. От реальных дел на благо родины.
Мы шли с ним молча через внутренний двор и через узкие, уродские коридоры с низкими навесными потолками, в которых ему было хорошо и привычно, а у меня начинался приступ клаустрофобии. Потолки лежали практически на моей голове, и если бы я развел руки в стороны, то касался бы ладонями стен. Бесконечные двери, три-четыре двери по каждой стороне, переход в другой отсек, и опять коридорчик, три-четыре двери переход, все переходы закрывались электронными замками. Здание изнутри не просто пахло, а воняло новизной, краской, шпаклевкой, дешево-кандовым ламинатом. Как я ненавидел эти запахи, голова моментально начинала болеть и переставала соображать.
В кабинете было еще хуже. Четыре стола, сдвинутые парами, заваленные папками и просто стопками бумаги, металлические серые шкафы под потолок на навесных замках, убогий холодильник "Смоленск", на котором тоже гора папок. Вокруг следовательского стола все стены были увешаны листами с распечатками, то внутренних номеров, то номеров моргов, лабораторий, даже с номерами альтернативного дозвона сотовых операторов. Единственный стул, на который я мог сесть, был низким настолько, что ноги приходилось либо поджимать, так, что они упирались почти в плечи, либо вытягивать и упираться ими в стол следока. И то, и то было дико неудобно.
Он начинал как опытный палач, долго, до тошноты набирал шапку протокола, сорок раз переспрашивал одни и те же паспортные данные, с упрямством ишака заставлял меня перечитывать 51 статью, переспрашивал о состоянии моего здоровья. И только вдоволь наглумившись пустыми вопросами, начинал новый круг, те же самые вопросы, что и позавчера, что и на прошлой неделе, просто поворачивал с новой стороны. Очные ставки с моим финансовым директором, который дрожал как осиновый лист и которого я отмазывал не потому что я был добрый, ох, увольте, не был я добрым. Мне было наплевать на кучу его детей и родственников, нет, я его даже не отмазывал, я из гордыни валил все на себя, это я всем руководил, я один принимал все решения, мне и в голову не приходило ни с кем советоваться, потому что я такой умный, потому что я хозяин, а все пешки, все наймиты. Я не сомневался, что выкручусь, не входила отсидка в мои планы. Какие-то новые свидетели, которых я раньше и в глаза не видел, и старые свидетели, которых я знал другими людьми, лили дерьмо ведрами на меленку правосудия, и эта меленка перемалывала и перемалывала меня. И уже вроде как и не стоял вопрос от восьми до пятнадцати, вопрос уже был на пятнадцать, без вариантов. Вот послезавтра последняя очная ставка, а потом повторная графологическая экспертиза, та еще процедура, и меня будут закрывать, а это значит, что всего полтора суток на то, чтобы переобуться в воздухе и попробовать вырваться.
Я все понимал, понимал, что надо вертеться, надо спасать свою задницу от тюрьмы. Что кроме меня самого, меня больше некому спасать. Только одна пожилая бухгалтерша из моей развалившейся конторы, после очередной очной ставки дождалась меня возле машины и спросила, почему я ей не позвонил, почему не поговорил, что можно было бы что-нибудь придумать, что все платежи имеют следы, даже там, где, казалось бы, их не может быть. А я, дурак, рассмеялся, и поблагодарил ее, но так, больше из привычной вежливости. Она отступила на шаг назад, посмотрела на меня снизу вверх и сказала, что когда-нибудь жизнь выбьет из меня гордыню, и что жаль, что это будет больно и долго. Потому что на самом деле я хороший парень.
– Вы бы Николаю Угоднику помолились, свечечку бы поставили. Он добрый, он не откажет. Он не только от преследований уголовных поможет.
Я пообещал, что обязательно напишу ей с зоны, как только это случиться. А на зону я не собираюсь и потому, когда вся эта муть осядет, я никого из них, крыс, не возьму обратно. А она, дура старая, похлопала меня по локтю, потому что до плеча не достала бы, и сказала:
– Ничего, и это пройдет.
И пошла, оглядываясь вдоль трамвайных путей.
И вот теперь я, очередной раз изорвавшись по дороге, простояв положенное время на проходной, промотав по коридорам вслед за недоросликом-следователем, сидел в его кабинете, и очередной раз повторял:
– Фамилия? Угу… имя? Угу… отчество? Угу… дата рождения? Угу… прописку, паспортные данные и прочее, прочее, прочее… и меня прорвало.
– Сколько можно?! – взревел я на весь кабинет, – одно и тоже, по кругу, у вас все записано тысячу раз, ты уже наизусть знаешь всю мою жизнь, а не только мои данные, что, кайфуешь так, да?! Ты так тащишься?! Ты так ростом выше становишься, да?! – рвал глотку и нервы, а этот уродец даже не моргнул, даже не повернулся. И совсем уж скучненько ответил:
– Нет, общение с вами не доставляет мне удовольствия, – не отрываясь от монитора.
– Да? А чего же ты тогда тянешь, вот он я, ну закрой уже меня, я все равно не соберу бабок, потому что у меня их тупо нет, я не нарою их за полтора оставшихся суток, я не нарисую их и не рожу! – орал я, еще больше взбешенный его спокойствием, – я не украду их, потому что не умею, чего тянуть-то, давай я разобью комп, скину ксерокс на пол, и ты со спокойных душей закроешь меня прямо сейчас! И все и ситуация станет понятной, по крайней мере для меня, а тебе какая разница, откуда меня будут возить на допросы?! – я уже даже не орал, не ревел, а взвинтился до визга.
– Я не могу вас закрыть сейчас. Нет, конечно, если вы продолжите дебош, а так пока не могу, ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра, ни через неделю, – гундосил следователь.
И я опал на стул.
– Не понял….
– А что Вы не поняли? Я следователь, а не судья, я не принимаю решений о виновности или невиновности. Это не моя работа.
Он, не поворачивая головы, снял очки, прикрыл глаза и начал массировать переносицу.
– Мое дело доказать или опровергнуть состав преступления. В вашем случае я пока не могу сделать ни того, ни другого. Вы лично не просто неприятны мне, вы мне откровенно противны, но я не могу отказаться от своей работы только потому, что вы высокомерный, заносчивый тип, инфантильный и душевно недоразвитый. Я не на прогулке, а вы не достояние республики, чтобы на основании личных недовольств и неприятий вам меняли следователей, а мне позволяли выбирать дела с приятными и воспитанными,подследственными.
Я не просто опешил, а откровенно офигел.
– А что вы смотрите на меня как на умалишенного? Вы первый раз слышите о том, что следователи не выбирают дела в свое удовольствие? Я только капитан и не с такой большой выслугой, чтобы сидеть тут и сортировать, что по мне, а что не по мне.
Он говорил это ровно, механически. А во мне носилось недоумение, во-первых, от того, что он оказывается человек, и что я вообще ничего не понимаю.
– Вы, конечно, праведно вознегодуете только от намека на заказ… – но он не вознегодовал, а засмеялся, просто заржал, и я совсем спутался. Следователь встал и обошел вокруг стола, подошел ко мне вплотную. И, наклонившись, тихо прошипел:
– Мудак, если бы тебя заказали, то этажом выше, а не мне, и ты бы уже сидел в СИЗО.
Он быстро отстранился и обычным своим нудным тоном продолжил в полный голос:
– Предлагаю вам перекурить, это можно сделать в конце коридора, если вы чувствуете себя плохо, то допрос можно прекратить. Если нет, то после вашего перекура мы продолжим.
Он открыл дверь и приглашающим жестом показал на выход, и я вытек в коридор, в конец коридора, и курил, курил там, взасос просто.
Но почему, почему тогда он так глумился, почему так рыл, чего он выкапывал, почему столько народу перетаскал, почему бесконечные очные ставки и допросы. Или что, я сам, что ли, навырубался на неприязнь, и теперь этот чахоточный зароет меня тупо из-за личной неприязни? Как это не заказ? А что тогда? Тогда, получается, мои оппоненты просто подали заяву, и я просто на своем долбанном гамнистом характере и гордыне выкопал себе яму. Я тряс головой в надежде, что в ней что-то включится и наступит понимание. Я вышагивал от урны, до стены, от стены до урны, от урны и до головокружения…
– Вы готовы продолжить? – его голос вывел меня из транса.
– Да, конечно… – я затушил сигарету и пошел следом.
– Итак, продолжим. Мы с вами сверили все данные, сегодня вы присутствуете на допросе без адвоката, если вы считаете нужным, то можете сделать заявления и ходатайства, если таковых нет, то давайте перейдем к вопросам.
Допрос потек обычным путем, следователь задавал вопросы, я механически, совершенно не слыша, что говорю, отвечал, он печатал, я молчал. Потом опять вопрос, ответ, печатает, молчу, вопрос, ответ, печатает, молчу. Так несколько часов, потом я ждал в коридоре, пока он распечатает протокол, потом почти час перечитывал, не понимаю, что я читаю. Я читал, откладывал прочитанный лист на край стола, читал, откладывал прочитанный лист и ничего не понимал из прочитанного, а потом я протянул очередной лист, чтобы положить к прочитанным и стол провалился.
Резануло по носу. Открыл глаза, потолок, стол, стул, кабинет следователя, а я лежу, уперевшись головой в стену. Надо мной стоит следователь, а рядом на корточках сидит женщина в белом халате.
– Да, нет, не было, – бубнил следователь.
–А ты спрашивал?
– Ну конечно спрашивал, ну что я, первый день что ли на работе.
Я вскочил. Нелепо загребая руками папки, что лежали на краю стола, папки, что лежали на стульях, пихнув докторицу и лягнув следователя. Голова гудела и была набита ватой. Следователь отскочил, докторица села с маха на пол.
– Я чего, в обморок что ли упал?
– Да, обычный обморок и легкая аритмия, – ответила докторша, вставая с пола и поправляя юбку, – душно тут у вас, Анатолий Сергеевич.
– Так а я что сделаю, окна же не открываются, теперь только весной переделают, а топят то как в аду. Вроде как меня нету.
– Я что, как барышня завалился в обморок?
– Да, топят точно, как в аду, наверное, хотят, чтобы мы тут все вместе передохли от жары и вони, – продолжила докторша, не обращая на меня внимания и копаясь в чемоданчике, – вот валидол что ли под язык положите, лекарств-то, жгут, йод и бинты… – протянула большую белую таблетку, которую я сунул под язык автоматически.
– В цокольном этаже буфет, – она глянула на часы, – как раз обед закончился, там никого, вы бы чая сладкогомвыпили, прежде чем ехать, или просто на улице посидите, а то смотрите, скорку вызовем, если хуже будет. Но вы вроде молодой, на воздухе полегчает. Ладно, Толь, я пошла, сама еще не жравши, если что – звони.
Докторица захлопнула свой чемоданчик и вышла. А я стоял, как дурак, здоровый дурак, возвышаясь посреди маленького кабинета и над маленьким следователем.
– Давайте я отмечу повестку, а протокол подпишите послезавтра, или просто зафиксируем факт обморока и отказ от дачи показаний по состоянию здоровья, факт вызова врача у нас фиксируется, послезавтра разберемся.
Он дал мне две бумажки, и я как зомби пошел за ним в коридор, по коридорам, через внутренний двор, через проходную. Подошел к машине, так и не понял, когда следак ушел. Сел на бордюр, вытянув ноги поперек тротуара. Нет, сука, врешь, не бывает вас нормальных мусоров, сладкий чай блядь, сама дура его пей. Я встал и пошел к машине. Вот сейчас загоню ласточку, и засяду за телефон, подниму всех. Я вылезу, суки, вылезу. Я поставлю всех на уши, я зря что ли платил куче генералов, я зря что ли кормил службу безопасности. Нет, на такую хрень я не попадусь, тоже мне цирк, сегодня ты добрый следователь, а завтра я все переверну, я справлюсь, вы еще все приползете просить прощения, уроды.
И вот они, гаражи. Типичные московские гаражи с засыпанными щебенкой дорожками, перемешанной с солью и снегом, и ржавым забором, с охраной из двух пенсионеров и собаки. Я пошел к своему металлическому шкафчику для хранения машинок, чтобы вкатить ласточку, вышел, чтобы открыть ворота. Но я не успел открыть их, потому что вдруг закрылся весь мир.
Боль вытягивала меня из темноты, впившись клещами за виски, я сопротивлялся, как мог, с каждым лучиком света боль разрывала меня все сильней. Свет заполнял все мое существо, а боль только тело, и вот я уже смотрел в небо и рвал внутренности от боли, и не мог закричать. Крик и застрял в сердце, растягивая его до размеров вселенной. Все, каждый волос на теле болел и выл, а я хотел завыть и не мог. Душа билась и извивалась как дикая сумасшедшая кошка, пойманная за хвост. Рвалась на волю, рвалась из моего растоптанного тела, из разбитой головы. Остатками сознания, в котором не помещалась ни память, ни я сам, а лишь только одна мысль не отпустить душу, я цеплялся за жизнь. Я тянул душу обратно, скрежеща зубами и распарывая ногтями ладони до крови. Я чувствовал, как горячая липкая кровь текла по запястьям, и новая боль накладывалась сверху. Только не отпустить, только не провалиться в забытье, боялся, что из него я больше не вернусь, только не забытье. Забытье станет вечностью, и меня не станет. Меня не будет больше никогда, ни одного дня, ни одного мгновенья. В смерть, в смерть, в смерть… звал тонкий нежный голос, манил и увещевал. В смерть, в смерть, в смерть… и уже поплыла новая мысль, что может и незачем так цепляться, что может смерть избавит и вылечит, а голосок напевал что-то об избавлении и о вечном покое. И вот оно… не удержал, дернулся мир, вздрогнули ребра, и я пошел ко дну.
Спустя время снова всплыл. Нет, не помер вроде, вроде жив.
Постепенно начал привыкать к боли, и мог просто лежать, вытаращив глаза. Каждый вдох ржавыми когтями рвал изнутри, даже губы болели. Внутри моей головы закрутились какие-то сумасшедшие мультики, яркие до отвращения. Дебелые мультики. Если бы это была пленка, то километры мультиков. Уродливые человечки плясали сломанные танцы, размытые лица и растянутые голоса текли через раздолбанные мозги. Растянутые голоса отодвинули на второй план призывную хрустальную песню о смерти. Они превращались постепенно не то что бы в хор, скорее в хаос. Не было уже ни ощущений, ни чувств, ни боли, ни жажды, только эти самые мультики. Последние кадры и вовсе вмазали по сознанию, вздернув со дна всякую муть, перепутанные краски жизни превратились в грязь, и я погружался в нее, но теперь это уже в сон.