banner banner banner
Ночные журавли
Ночные журавли
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Ночные журавли

скачать книгу бесплатно

3

После уроков несколько учеников оставались в группе продленного дня.

Помню, шел дождь, меня сморило после обеда, по детсадовской привычке. Я сдвинул стулья и прилег, подняв воротничок, как маленький бродяга Чарли.

– Пойдешь спать в изолятор?

Нянечка отвела меня в сумрачное помещение, с кроватями, похожими на больничные носилки. На одной из них сидела моя рыжая соседка по парте. Она смутилась, ерзая и расправляя подол белой гофрированной юбки, будто снежинка из салфетки. Подобные снежинки на праздник мы вырезали ножницами, выстригая на сгибах разные причудливые дырочки.

Можно сказать, что в тот момент я впервые столкнулся с ощущением женственности.

Девочку звали Ира:

– Он подглядывает за мной! – капризно сказала она.

– Да больно надо.

Нянечка ее успокоила: «У нас лежат только больные дети!» И мы умолкли. С того дня Ира заходила в изолятор первой, раздевалась и звала мальчишек: «Идите!.. Долго еще? – Или вовсе капризно: – Только не сопеть раньше времени!..»

На уроках Ира писала лучше всех, а закончив, складывала руки на парте и замирала, чтобы привлечь внимание учительницы. Или поднимала руку, с кошачьими царапинами. Наши мамы сдружились первыми и забирали нас из школы по очереди. Мы шли по улице, взявшись за руки, и прохожие часто спрашивали мам, глядя на нас: «Двойняшки?!» Особенно умилялись мужички, что стояли на ступеньках винного магазина, мол, трещат, как два попугайчика!

Путь домой вел мимо палисадника, огороженного спинками от кроватей, с железными прутьями, увенчанными витиеватыми набалдашниками. Высвободив ладонь девочки, я ковылял к ним походкой Чарли и дергал, вихляя спиной: мол, смотрите: умора – это моя трость застряла!

Во дворах зияли дыры открытых погребов, и так хотелось пройтись по их краю, как в смешном кино, чтобы зрители гадали: упадет или нет? В траве лежали кучи новой картошки, пахнувшей речным песком и деревней. Сушились старые пальто для укрывания погреба в морозы. А я представлял себе, как маленький бродяга примеряет рваное пальто без пуговиц, затем снимает с веревок прищепки, превращая их в смешных деревянных кузнечиков, прыгающих на груди.

4

На уроке чтения наш класс превращался в птичий базар! «Ма-ма мы-ла ра-му». Я не мог произнести «ма-ма» раздельно! Этот звук с младенчества был цельным, и когда его разделили – то будто вынули душу! Я спотыкался об тире, карябая ногтем в букваре: «Ма-ма мы-ла ра-му». Звук «ры» накладывался на звук «ра», вытесняя его.

Еще долго не мог я понять нужности школьного обучения и просто терпел.

Легче давалась арифметика. В сложении и вычитании чувствовался дух свободы! Каким-то образом я уже мог вычитать прекрасные годы маминой юности из последующей жизни и складывать испытания, которые выпали ей до моего рождения.

Помню, каким горем стали для меня первые оценки! Тетрадь была изранена красными чернилами: «двойка» шипела ядовитой змеей, «тройка» была не в меру задумчивой и шаткой, «четверка» – жесткая и дощатая, как брошеный скворечник, ну а пятерка – словно цветок на камнях.

А в школе все менялось с каждым днем.

Однажды я заглянул в тетрадь своего приятеля Кулачка и поразился рядам красивых ровных букв! Они были похожи на его крепкую фигуру. А учительница выделяла только тех учеников, которые успевают или еще кто хулиганит.

Мальчишки тех лет болели космонавтикой.

Мы с Кулачком придумали игру: бегать зимой в столовую без пальто и шапки, сравнивая свои ощущения с полетом на орбиту.

– Мальчики, оденьтесь! – неслось за нами, как обратный отсчет на старте корабля.

Щипало уши, но мы передавали на Землю, нашей учительнице: «Бортовые системы работают нормально!» Поскальзываясь на дорожке и удерживая друг друга за руки, перекрикивали ледяной скрип летних подошв: «Корабль избежал столкновения с кометой!» Мороз холодил плечи – хлопали себя по бокам: «Перехожу на особый режим! Беру управление кораблем!» Что за режим – не важно, просто и весело летел галактический бродяга в тонком пиджачке с тростью и строил в иллюминаторе грустные рожицы беспечным планетам.

Уже гораздо позже я смотрел фильм «Огни большого города». Моя первая учительница была похожа на цветочницу. Тот же странный взгляд: снизу вверх, минуя глаза ребенка, те же хлопотливые руки. Светло-русые волосы с завитушками на кончиках – как у тех изящных букв, что писала она для примера!

Думаю, в память об ее уроках ко мне пришло убеждение, что художественная проза создается на тех же принципах, что и немое кино! В ней должно быть много музыки, жестов и воздуха, а диалоги – на темном фоне светлыми словами.

Деревня

1

Из окна электрички открывался изгиб реки Чумыш. Скрипели шарниры моста, словно железные качели – душа растягивалась на две стороны.

Первое, что я видел после моста – огромный холм на краю деревни. И всякий раз с новым запалом поднимался мой взгляд по убористой горе, коронованной березовым лесом.

В вагоне звучало торжественно и длинно:

– Станция Усть-Таленская!

Серый перрон, белая пыль по краям дождевых луж. На лавочках расположились торговки, широко раскинув юбки. В ведре с семечками криво осел стаканчик неопределенного размера.

Босоногая девочка-цыганка путалась меж идущих пассажиров, протягивая им смуглую тонкую руку. Тяжелые кудри на плечах были такими черными, а цепкие завитки так похожи на чернильные кляксы, что казалось, они непременно должны были испачкать ее белое платье. Но оно светилось на солнце полупрозрачной белизной, придавая облику девочки схожесть с чернильницей-непроливайкой!

Я следил за юркой цыганкой, удивляясь тому, с каким различным чувством обращается она к незнакомым людям. В одном толстом дядьке она будто бы «узнала» родственника, наивно обнимая его и смущенно отталкиваясь от упругого живота, с расстегнутой пуговкой. В другой женщине отгадала любовь к танцам, крутила ладонями с растопыренными пальцами и даже поощрительно кивала, будто приглашала на круг. Парень с рюкзаком натянул лямки на груди и все удивлялся, что «задолжал» ей несколько копеек. А цыганка причитала ему в спину, потешаясь над «штопаным сидором».

От станции до нашей улицы мы шли вдоль железнодорожной насыпи.

Две стальные вихляющие полосы уходили вдаль. А у меня дрожали ноги при виде кипящих струй воздуха над рельсами. Однажды этой дорогой мама бежала из родительского дома с ребенком на руках. Было это ночью, может, даже в метель. Она рассказывала много раз, как страшно гудел поезд, и будто бы ее остановил шевелившийся в руках комок!..

Но вот насыпь осталась позади. Во всю ширь распахнулась деревенская улица, и уже издали я узнаю наш дом за высокими ивами.

Петляют на дороге засохшие колеи, к жирной грязи прилип и дрожит на ветру зябкий птичий пух. У калиток насыпаны островки скрипучей золы. Старушки в цветных носках и черных калошах сидят на лавочках.

Они знают всех, кто идет по улице:

– Варя, это у тебя сын такой большой?

Мама останавливается.

– На отца похож!

Держась за руку, я чувствую, как напряглась ладонь мамы. Забвенье отца было везде, кроме деревни.

– Да, тот же лоб и нос!..

Мама обнимает смущенного сына за плечи: «Нет, он – только мамин и больше ничей!»

– А глаза вроде мамины! – соглашаются бабушки с хитроватым деревенским прищуром.

Я прячу лицо в юбку, и старушки добродушно смеются, поправляя платки, мол, точно угадали – любовь-то вся мамина будет!

И сообщали нам, как очень важное:

– Ойныны-то все в огороде!

У моего деда была самая-пресамая деревенская фамилия: звонкая, легкая на отклик и быстрая на подъем. Особо красиво она звучала во множественном числе. Нас – Ойниных – много! Это поймешь враз, когда кто-нибудь из соседей крикнет через два огорода, четыре плетня – гулко, весело, объединяюще: «Оой-й-й-нины!..»

Дом был на взгорке, за ним выглядывал сад. Плетень огорода спускался к берегу ручья, и забавно было видеть, как новые ивовые колья, вбитые весной, выпускали летом зеленые побеги.

Вдоль ручья росли огромные коренастые талины, в их тени блестела жирная серебристая грязь, испещренная белым пухом. На изрытом кочковатом берегу сейчас дремали стаи уток и гусей, уткнув от жары голову под крыло.

Перед калиткой нас встретил чуткий мосток.

Его доски могли прогибаться под худеньким мальчиком и не колыхаться под тяжестью толстяка-соседа, словно мост взвешивал только страх в душе идущего. Помню, как однажды на мосту меня проверяли гуси – вились канатными шеями и страшно хлестали крыльями. Главарь-забияка крутил кургузым задом, низко опустив клювастую голову.

Открывая калитку, я чувствовал, что мама не хочет идти в дом, где мы жили когда-то…

В тот же день она возвращалась в город, а я оставался в деревне.

2

Гостил я недолго, оттого что никогда не хотел уезжать. Ни летом, ни зимой…

В деревне хранились все мои тайны.

С каким удовольствием я просыпался утром под треск дров в печи! На перине и под толстым одеялом, проведя теплой ладонью по влажной прохладе бордового атласа.

Скрипели чугунные петли дверцы, дед Егор проталкивал в печь новое полено. Слышно было, как с жарким шипением осыпаются огненные руины прогоревших дров.

В мелком переплете рам, подмазанных пластилином, запуталось весеннее кудрявое солнце. Обломав бока, оно уткнулось жидким пятном в линялый половичок, наверно, дав себе слово не сдвинуться дальше с места. Тряпичный круг, польщенный солнечным вниманием, преобразился свежестью красок и пустил по горнице пыльный холщовый дух.

Я чихнул и окончательно решил вставать!

За окном чавкала в ведре молодая свинка. Она стояла посреди замерзшей грязи загона, отливающей сизой копытной чеканкой. Лениво переступая, свинка глядела задумчиво на теплый солнечный оползень, смывающий голубой иней с досок сарая. Короткая шерсть ее дыбилась от холода, просвечиваясь розовой шкуркой.

Понюхав влажным пятачком золотое пятно, свинка зажмурила раскосые глаза и потерлась о свежевымытые доски.

Я поднимаю взгляд, будто хочу опередить свинку. За околицей виднелись холмы с рыжими подпалинами. А меж ними – сосновый лес в голубовато-молочной низине!

В доме было тихо, но не пусто.

На простенке меж темных окон – сумрачная ретушь семейных фотографий. В деревянных рамках настороженные лица с каким-то сомнением глядели на меня. Во взглядах людей должное соответствие воздушных струй души с наивной модой сердца.

Словно весной заглянул в лунку мелкого ручья и увидел на тихом илистом дне стаю застывших рыб, с легким движением вееров – плавников под розовыми жабрами.

Вот прадед – в белой фуражке с околышем, пуговицы рубашки под горло, большие руки крепко уложены на колени, полосатые штаны заправлены в сапоги. Глаз у него веселый, на теневой стороне лица – блестит колючкой, усы – как воробьиные крылья! Прабабушка в темном шерстяном платке, делающим крупнее ее маленькую голову. Глаза глубокие, умаянные, крепко пойманы в сетях морщин.

Фотографии на стене караулят покой в доме.

А душа вызревает в тишине.

Я перевожу взгляд на икону, покрытую синим бархатом вышивки. И не смею перевернуть ее! Тайна в детстве была моей любимой игрушкой.

3

Детская память плохо воспринимает событийный ряд жизни: легче запоминаются люди в своих привычных позах – как на иконах, с особым внутренним движением.

Венчик седых волос вокруг розового темени, шершавого на вид, словно цыпки на детской ладони – это дед Егор. На всю жизнь запомнился с книгой в руках – он читал при любой свободной минуте! Кидал навоз – и тут же брался за «Историю наполеоновских войн», подвязывал кусты малины, изломанные снегом – раскрывал книгу «Фарадей – повелитель молний», почесывая оцарапанные ладони, когда переворачивал страницу.

Высокий и сутулый, дедушка замирал над книгой, как бабочка на травинке, не выражающая ничего, кроме сосредоточенности аллелуйно сложенных крыльев. В направлении бабочки уходила память о серо-мучнистой пыльце на кончиках пальцев и детской уверенности в том, что без этой пыльцы бабочка не сможет летать! Прозрачные сетчатые прогалины на измятых крыльях бабочки связались в памяти с жидкой плешью деда и ощущением легкости подъемной силы души.

И еще мне казалось, что дед никогда не покидает своей усадьбы, даже когда едет в город продавать зеленый лук.

Только один раз, – это рассказывала мама, – Егор Семенович уходил из дома. Увидел на гвозде в «нужнике» странички книги по астрономии дореволюционного издания и ушел… Жил на сеновале! Жена Мария подсылала к нему дочь, мол, долежится, что мыши за ногу цапнут. На сеновале он читал целый день. И я представлял себе, как тонкими волнами проходила сквозь щели вечерняя прохлада. В волосах торчали соломинки. Будто колючий венец мученика.

Ночами ему слышались крики весенних журавлей.

Помню весеннее утро, дед Егор долбил желобок во льду перед колодцем, а я выгребал осколки лопатой. Пригреет солнце к обеду – в ледовых берегах потечет ручей.

Осколки льда прилипали к деревянному срубу колодца, к серым валенкам и даже отметились темными влажными пятнами на штанах деда.

Срывался цепной барабан, в припадке бешенства крутилась железная ручка-культя, резкими звуками калеча деревенскую тишину.

Взрывался ледяной звук, глухо стонало пойманное и уже тонущее ведро. Я заглядывал в колодец, спускаясь взглядом по влажно-зеленым венцам бревен, окаменевшим от древности сырости. На дне, покачавшись недолго, застыл мутно-зеркальный квадрат, словно вырубленный в черной скале.

Здесь, в морозной тишине колодца, дед хранил свою главную тайну. Неподъемную для ребенка, как пудовая гиря, которой прижимали капусту в бочке. Мой дед служил у Колчака! Он охранял его вагон в последний день и видел трех золотых орлов на сгорбленных погонах. Но говорил об этом просто: «Тогда всех подчистую мобилизовали!..»

У Егора Ойнина было запретное прошлое, которое в семье тщательно скрывалось. После Гражданской войны он навсегда оставил родные места, где ему не простили службу у белых, уехал в город; а потом и вовсе затерялся с новой женой в чужой деревне.

Страсть к чтению – единственное, что осталось от прежней жизни. Может, потому баба Маша так не любила книг – они могли выдать беглого колчаковца. Она запрещала покупать новые книги, нещадно раздавала детям и внукам библиотеку деда. Только книжный шкаф все равно пополнялся.

Дедушка приезжал в город торговать на базаре весенним луком, а потом заходил к нам домой. Мама кормила его борщом, наливала стопку неразбавленного спирта. Дед протягивал мне книжку, купленную у букиниста, мол, приедешь в гости и «подаришь»…

Помню, привез ему «в подарок» обшарпанный томик Пушкина, а в нем цветная картинка: кудрявый лицеист выступал перед экзаменационной комиссией, победно выдвинув вперед ногу в лощеном сапожке! Против юноши полукругом сидели благородные старики, увешанные орденами. В порыве восторга черноволосый мальчик вскинул руку. Казалось, потешным штурмом брал седовласый редут, как дети атакуют снежные городки!

Сквозь весеннее солнце пошел реденький снег.

Дедушка крутил ручку, мокрыми ровными кольцами обвивала цепь дрожащий барабан. Юркое колодезное эхо ловило падение капель. Запотевшее ведро, выныривало из неведомых глубин: «Раньше хорошо жили! У отца семнадцать лошадей было… Масло бочками возили!» Дед Егор окончил мужскую гимназию в городе! Как в известных стихах: «и тот похвальный лист, что из гимназии принес Ульянов – гимназист!» Звучало красиво, будто прическа с душистой водой. (В парикмахерской после стрижки «под чубчик» всегда спрашивали: «Побрызгать мальчика?» – «Нет, – отвечала мама, – сегодня в баню идем».)

Снежок усилился. Русло жидкого ручейка постепенно забивалось шершаво-игольчатым ледяным илом.

Солнце тонуло в болотистых облаках, уходящих темными кочками в черный лес. Старая яблоня роняла на крышку колодца парные ранетки, соединенные меж собой коротким морщинистым обрубком.

Белый адмирал запомнился мне в образе яблочного чубука, с нежно-зеленым надломом у основания.

4

В баню дед ходил первым. А когда парился – белые клубы вырывались из всех щелей под крышей.

Крупные капли – розовые на закате – стекали по горячему стеклу. В мутном окне плясал веник. Слышно было, как разопревшая дверь временами отхлебывала свежего воздуха.

Бабушка посылала меня:

– Иди, кабы не угорел там!..