banner banner banner
Ночные журавли
Ночные журавли
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Ночные журавли

скачать книгу бесплатно

Жизнь в деревне усердна, но нетороплива, как лапа дымчатой кошки, намывающей гостей.

Жидкие тени талин полоскались в ручье, в глубине улицы поднимались клубы рыжей пыли. Это возвращалось стадо коров.

Они мычали, останавливаясь у своих калиток.

– Богомольцы, было, так ходили. – Бабушка держала уже в руке кусок хлеба с солью. – По избам просились на ночлег…

Она вышла на мостик встречать Зорьку.

Скрипел дощатый настил под копытами коровы. Большое вымя с трудом протискивалось меж ног, с той же бесчувственностью дымное солнце сплющивалось сейчас меж рыжих жилистых облаков.

Пыль на дороге оседала, и было видно, как окрасилось рубище церкви у реки. Расправились безглавые плечи, озарились глазницы. А меж кирпичных развалов в пустой колокольне, как содранная корка на ране сукровицей сочился закат.

Белые отражения стен закруглялись в воде прежними апсидами, а струи бурного течения у высокого берега вытягивали вверх колокольню.

Порушенная церковь не тяготила душу. Было в ее облике что-то дремлющее. Кирпичные руины возвышались сказочным сиднем – богатырем Ильей Муромцем, которого напоили когда-то водой бабушкины странники.

2

На кладбище мы ходили мимо церкви, хоть и стояла она в стороне от дороги. Бабушка крестилась на пустые окна, мама грустно вздыхала, будто они тайно проведывали больного родственника.

Из темного проема двери несло запахом погреба и гнилого дерева. Мне строго наказывали «не заходить туда с мальчишками». И только издали, со страхом и любопытством, я наблюдал, как медленно угасает в окнах вечерний свет.

Далее шли по краю соснового бора, манившего и пугающего меня своей таинственной жизнью. Мягкая лесная муть, словно голубая пакля, конопатила узкие просветы меж убористых рыжих стволов, делая чащу непроходимой и почти непроглядной.

Вершина кладбищенского холма была покрыта березняком, будто белая корона светилась, отражаясь в небе.

В гору мы шли по песчаной дороге. Встречные люди спрашивали: «К бабушке идете?..» Мама кивала на меня: «К его вот прабабушке!» И я чувствовал себя большим и значимым, оттого что корень нашего рода стал длинней еще на одну солидную приставку «пра».

На старых кладбищенских березах виднелись мазки синей краски, насупленные скворечники сонно зевали овальными дуплами, в деревянных оградках ласково выглядывала молодая нехоженая трава.

Бабушкин крест был подперт кустом рябины: серый брус, постный от дождей и солнца. Даже смола высохла на перекладинах.

Опрятные тени на могилке, сплошной ковер ландыша с очень крупными листьями. Длинные согнутые стебли покачивали белую звонницу цветков, издающих терпко-церковный аромат.

У самого края ржавой оградки в землю вжался маленький плоский холмик с курчавой по-детски травкой.

Помню, однажды я спросил, ни к кому отдельно не обращаясь:

– Это чья-то могилка?

И подумал тут же поверх иных чувств: «Могилка безымянная, но не безродная!» Мама сгребала руками сухую траву: «Тут мальчик один лежит. – Помню, я ощутил пустоту в родовой пуповине, и чуть не захлебнулся от своей догадки. А мама добавила, немного оправдываясь: – Совсем маленький умер…»

От маминых слов в оградке стало тесно. Я боялся наступить на низкий холмик. И еще боялся глядеть на маму, но хорошо запомнил ее голос: тихий, печальный, сосредоточенный.

В тот день закончился для меня возраст, когда душу оберегает еще слабая вместимость детской памяти. Тайна о неизвестной могилке залегла на дно, чтобы обрасти там родовым илом.

Перед уходом бабушка крестилась нещадно, словно тянула божью пряжу со лба. А мама сгибалась к ландышам и поправляла что-то невидимое, угасая взглядом.

3

Судьбу нашего рода вершили женщины.

В легендах остался молодой цыган, бросивший табор из-за песен красавицы-хохлушки. Певунья родила ему дочь, с кочевой кровью, не убоявшись гнева семьи. Доподлинно известна судьба Евгении Красуцкой – дочери богатых поляков из Белоруссии. Девушка влюбилась в тятькиного батрака, к тому же младше себя, и уехала с ним, против воли родителей в Сибирь. На новые земли по Столыпинской реформе.

Уже их дочь – Мария (моя бабушка), вышла замуж за первого парня на селе – гармониста и бабника. Родила дочь Варю, но жить подневольно не захотела. Бывало не раз, видели соседи на улице, как пьяный муж ловил на улице за длинные волосы свою непокорную Машу. А потом, привязав беглянку косами к оглобле телеги, гнал домой, хлеща вожжами.

Но молодая жена тайно обрезала волосы и все же сбежала, оставив двухлетнюю дочь на руки родителям. Устроилась в городе уборщицей в магазин, где работал бухгалтером Егор Семёнович – тихий вдовец, с лихорадочным блеском в чистых голубых глазах. Вернулась Мария в деревню через восемь лет с новым мужем. Родила двух сыновей, но по-прежнему мало ласки уделяла дочери Варе, не любя в ней воспоминание о постылом муже и схожесть характеров.

Пушкин в подштанниках

Возле крыльца стояла машина с расхлябанными бортами. Какие-то люди таскали вещи из дома, виновато хмуря лица.

Зеркало высотою с дверь, – в портале тонких бронзовых колонн и резного карниза, – медленно выплыло на крыльцо.

Огромный солнечный прямоугольник уперся в стену дома, затем метнулся в глубь сада, словно призрачная стенка. Воробьи шарахнулись, сбивая белые лепестки с веток черемухи. Какой-то мальчик появился в зеркале. Сгорбившись, он притулился на чемодане, с блестящими подковками на углах. Мальчик обнимал большого лопоухого мишку с брусничками робких глаз.

Что-то звонко лопнуло.

– Зеркало немецкое! – крикнула мама из дома. Она ругала грузчиков, мол, не для того везла из Германии, чтобы его здесь расхлестали!

В серебристо-голом пространстве появились головы соседей: «продала-таки свою половину дома…» Еще недавно эти девчонки возились со мной, как с живой куклой, кутая в женские платки и мамины кофты. Они щекотали мне ребра, чтобы услышать: «не тоги меня» вместо «не трогай меня!» Хоть и говорил я уже нормально.

Брякнуло чутким нутром пианино, задев изящной ножкой ступеньку крыльца. Витые подсвечники на кронштейнах развернулись со скрипом, не желая втискиваться в кузове рядом с шифоньером.

– Уминай шибче! Не растрясти бы до города!

Мужики курили на ходу и бесцеремонно распоряжались моими вещами, что я нажил за свои годы: коробку игрушек, шапку-буденовку с красной звездой, розовую сабельку с расплющенным острием.

Со стороны бабушкиного крыльца надрывалась собака. Видимо, от разлуки. Я пошел успокоить его. Каштановый пес с черными валиками морщин над бровями лизал мне лицо и руки. Временами он поднимал лохматые уши с желтыми подпалинами и скалил влажные клыки на чужих людей. Я сдерживал его, просунув ладонь под брезентовый ошейник, и чувствовал, как сильно он давит собачье горло. Этот пес знал меня с рождения! Слышал первые звуки голоса, видел первые шаги по крыльцу. Из его будки так уютно пахло осенним теплом и перемолотой цепью соломой.

Где-то издали послышалось:

– Серёжа, пора!

Я осмелился сказать: не пойду!

– Почему, сынок?

Ну как же уйти, ведь мое дело – усмирять собаку, когда приходят гости! Потому что он слушает только меня и не будет лаять, если я его прошу.

Мама взяла мою руку:

– Это не гости…

На ладони остался собачий пух, теплый, как зимние варежки.

Когда мы подошли к машине, один из грузчиков поднимал возле колеса рассыпавшиеся книги:

– Пушкин выпрыгнул, – засмеялся он, – в подштанниках!

На траве лежали пустые черные корочки с золотым оттиском профиля поэта, а рядом – ослепительно-белый переплет растрепанных страниц, с тряпичным корешком и с кудрявым заглавием: «Пушкин».

Соседские ребятишки бросились собирать книги. Одна из нянек, воспользовавшись суматохой, просунула пальцы мне под мышки, чтобы рассмешить, а получилось как холодный градусник во время болезни. «Не тоги мня! Не тоги…» – ломала язык девчонка. Не добившись смешных словечек, она хмурилась, будто видела уже совсем другого мальчика.

Отец

Теперь мы жили в городе.

В комнате с двумя высокими окнами и стеклянной дверью, на которую бросали тени тяжелые кирпичные арки. Первое время я боялся выходить на бетонный пол балкона, особенно приближаться к ржавому ограждению, тихо стонущему от ветра. С балкона видны были крыши деревянных сараев, в них хранили соленья и дрова для титанов. Двор огораживал забор из пыльных досок, с множеством дырок от выбитых сучков. Однажды, за таким сараем, где пахло сыростью и бутылочными пробками, мальчишки внезапно спросили меня:

– А где твой отец?

– У меня не было, – сказал я, как всегда. Так научила мама.

– Был! – резко возразил один пацан с вихрастым чубом. – Отцы бывают у всех!

Я мог бы спорить и даже защищаться. Но был слишком поражен тем, что услышал. Стало трудно дышать в плотном окружении любопытных лиц. Мальчишки ждали ответа. И даже оценили мою гордую выдержку. Подумаешь, беда, отцов нет у многих! А у кого-то новые появляются…

Но только не у меня! Даже не помню, как пришло это убеждение. Мне хотелось убежать домой, вернуться в привычный мир, чтобы все стало как прежде. Но я остался и весь день носился с мальчишками по крышам. Помогло, как ни странно, это желание казаться прежним. Легче и отчаяннее получались у меня прыжки с крыши на крышу, будто ушла какая-то тяжесть. А мальчишки просто не поняли! Отец – это тайна, которую нельзя открывать. Потому что тайна и тот, кто ее хранит, всегда остаются прежними!

Вечером я пришел домой с желанием, чтобы мама успокоила меня. Но спросил неожиданно резко, тоном вихрастого пацана:

– А у меня был отец?

Мама сдалась сразу:

– Был.

В какое-то мгновение я ощутил эхо своего срывающегося голоса:

– Где он сейчас?

– Был, но теперь его нет!..

Я не унимался: почему нет? – «Он бросил нас!» Мама подчеркнула «нас» как особую неразрывность с сыном. Но на предательские слезы: может, еще вернется? – уже расстроилась. Даже рассердилась на грязную одежду и порванные брюки, будто они были причиной ухода отца.

– Быстро снимай! – закончила разговор, когда хотелось слушать и слушаться! А еще было жаль расставаться с рубашкой, что так крепко обнимала плечи, пахла пылью свободы, горечью кленового сока и правды об отце.

– Ты меня не слышишь? (Требовать от ребенка – это брать взаймы. И лишь для того, чтобы вернуть большей лаской.)

Стоя лицом к стене, я сдирал прилипшую рубашку, глотая слезы. Но мама видела их: лицо потное и красное. Во взгляде упорство.

– Иди умойся!

Я направился к двери.

– Постой. – Мама пригладила мои волосы. Не хотела, чтобы соседи видели мое несчастье.

В коммунальной квартире была общая ванная. А в ней мое любимое место – огромный титан темно-синего цвета в глубокую звездную крапинку. Дрова и гул огня в печи всегда успокаивали меня. Я любил погружаться в теплую воду с головой и слушать мягкие, смутные звуки, доносившиеся из комнат. Видимо, это осталось еще от утробной памяти.

В тот вечер я рано лег спать, устав от переживаний.

Мама выключила свет и присела на кровать: «Никому ты не нужен, кроме меня! Никому!..» Она нащупала мои волосы. Одной и той же рукой ей приходилось и ласкать, и наказывать сына. «Мы одни, – я слышал это как свою вину: за дерзкие вопросы, за рубашку, за отца, – разве тебе плохо? Разве нам вдвоем плохо?..» Тяжесть опять легла на детскую душу.

Я повернул голову к окну. Желтый тюль был стянут голубой атласной лентой. Луна попалась в полупрозрачные складки, словно творожный ком в марле, подвязанный над тарелкой с молочной жижей. Вспомнилась деревня, где дети и взрослые вполне понимали и принимали мальчика, у которого никогда не было отца.

Еще не совсем сознавая меры своей потери, я почувствовал, что ушедший отец забрал с собой половину мамы. Может даже, более нежную и добрую. Мама говорила куда-то в темноту, что ее сын вырастет хорошим и умным, и этим «докажет отцу»… А я лежал, вытянув руки поверх одеяла, глядя в окно, впервые скрывая от нее свои сомнения.

В ту ночь я глубоко спрятал в душе вопрос: кому нужен я?.. Гораздо позже я прочел в Евангелии, что тот мальчик из Назарета начинал свою земную жизнь так же, как и все прочие безотцовщины, с вопроса: где мой отец? Этот вопрос определил возраст нового понимания мира.

Идя по лестнице в подъезде, я заглядывал в почтовый ящик, надеясь первым увидеть маленькую серую бумажку. Вглядываясь в графу «для письма», написанным неродным (но каким же тогда?) отцовским почерком, я бросил кому-то упрек: наверно, сам Господь был на свете первым алиментщиком! (Заплатил бессмертием.) Таким понятным в своем одиночестве виделся мне двенадцатилетний мальчик, потерявшийся на ступеньках храма. На удивительные слова: «какой выкуп дашь за душу свою?» – дикой лозой обвила душа Голгофский крест.

Поток

1

К пяти годам я знал, что я – с Потока.

Так называли заводской район Барнаула. С отголоском чего-то древнего, бурного, неудержимого.

Наша улица упиралась в парк, со странным названием Пороховой. Во время войны там размещались склады оружия. А по другую сторону дико заросшей лагуны с болотистым ручьем, как говорили пацаны, находилось когда-то кладбище японских солдат.

Посреди двора была плешивая поляна. Провисшие веревки на покосившихся столбиках. Здесь сушили белье, и оно кропило травку мутными каплями с запахом мыла, и особенно в жару этот запах долго не выветривался с поляны. Зимой мама приносила со двора морозные пласты, широко расставляя руки. Согнутые надвое простыни стояли домиком на столе, пока не оттаивали и не обрушивались, распространяя по комнате запах соленого арбуза.

Летом асфальт во дворе был жирно исчерчен «классиками». По ним прыгали на одной ножке девчонки в коротких платьях и скрипучих сандалиях, изящно удерживая вторую ногу за голень. При порывах ветра, под легкий визг, девочки зажимали края юбок, теряя прыгучесть, а задранная нога продолжала так же болтаться, словно хвост трясогузки!

Над сараями свисали толстые ветки кленов, пряча в густой листве разбойничьи гнезда. Помню, как иногда раздавался над крышами жуткий крик: «Могута!» Мальчишеская стая сигала в бурьян, ловя коленками битое стекло. Никто не пытался даже разглядеть этого страшного бандита.

Позже я узнал, что Могута жил в нашем подъезде. Однажды мама сказала: «Вернулся Пашка, седой и с туберкулезом. Близко к нему не подходи!»

На лавочке у подъезда сидел сутулый невысокого роста парень в белой майке. Он играл на гитаре: исколотые пальцы били по медным струнам измызганной синью. На худой груди виднелась татуировка томноокого Христа с проволочным нимбом. Страшно было не то, что Иисус вышел из тюрьмы, а что парень носил татуировку, словно орден, привинченный на голое тело. Это был он – тот самый Могута!

Через пару дней он покрасил волосы в ярко-медный цвет. И на все лето сковал души пацанов, собиравшихся под нашими окнами. А мне, наоборот, становилось легче жить, слушая его блатные песни. Будто горький перец в домашний суп – для аппетита.

Однажды я насмелился и подошел к Могуте. Растолкав мальчишек и упираясь плечами в их животы, спросил, почти внезапно:

– А какие у тебя раньше были волосы?

В награду за смелость Могута шоркнул меня прохладной ладонью по голове:

– Да такие ж, как у тебя!..

На впалой груди у него висел большой железный крест с распятием: ноги Христа опирались на череп-кнопку. Пацаны льстили, завистливо поглядывая на ножичек: «А если нажать на кнопку – сразу выскочит?» Паша снисходительно жевал улыбку: «Нажми – узнаешь!»

2

Было в нашем дворе тихое места с кучей старого песка, где летом воробьи копали себе ямки, а пацаны играли в войну.