Читать книгу Особая папка (Александр Ладоги) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
Особая папка
Особая папка
Оценить:

4

Полная версия:

Особая папка

Но то, что старик знал, молодой не знал. Имена, даты, расклад на семьдесят лет вперёд, кто кого предаст и кто устоит. Это знание было только в одной голове, в этой, столетней. Значит, торопиться надо было не ради себя.

Он подумал о том, ради чего остался в сорок четвёртом. Дверь тогда была открыта, Вера ушла через неё домой, а он остался. Не ради Сталина и не ради Берии. Ради женщин с бидонами на перевозе, ради мастера с обломанным ногтем, ради Нюры у проходной. Ради страны, которая в сорок четвёртом ещё воевала и не знала, что победит. Потом он прожил с этой страной всё остальное. Пятьдесят шестой, шестьдесят первый, восемьдесят пятый, девяносто первый. Флаг над Кремлём сменился, а государство устояло, и Россия осталась наследницей того, что было до неё. Вечный огонь у Кремлёвской стены горел при всех флагах.

Огонь зажгли в мае шестьдесят седьмого. Там, откуда он пришёл теперь, огня не было. Значит, та страна, которая должна была его зажечь, сломалась раньше. Где-то здесь, этим летом.

Кто тянул за нитку, он пока не знал. Тимур. Или кто-то наверху, кому выгодно, чтобы Первым стал другой. Или те, кто сидит в посольствах на Садовом кольце и с марта ждёт, когда наверху сцепятся. Скорее всего, все сразу. Им не нужно договариваться друг с другом. Достаточно тянуть в одну сторону.

Для него все они были одним и тем же: врагами государства. Так его учили в сорок четвёртом, и за всю жизнь он не нашёл причины переучиваться.

Над Уралом начало светать.

III

В Свердловске сменился экипаж и сошла половина пассажиров. В Казани сели новые.

Один из них, мужчина лет сорока в сером пиджаке и кепке, занял кресло через ряд позади и развернул «Правду». Ничего особенного в нём не было. Именно это старику и не понравилось: в нём не было ничего, за что цепляется глаз. Ни шрама, ни орденской колодки, ни авоськи, ни ребёнка. Человек без примет.

Старик не обернулся. Он чуть повернул голову к окну и стал смотреть не на облака, а на стекло. На фоне тёмной обшивки стекло работало как зеркало. Мужчина держал газету развёрнутой на второй странице. Через двадцать минут она всё ещё была развёрнута на второй странице. Через сорок тоже.

Значит, ждут, подумал старик. Значит, разговор с Бережным слушали, и слушали не зря. Фамилию они знают, рейс знают. В Новосибирске лейтенант видел старика с палкой и в картузе, и, если лейтенант доложил, это знают тоже. В Казани посадили своего, чтобы посмотрел вблизи. Во Внукове встретят остальные.

Он не почувствовал ни страха, ни злости. Только знакомый холодок в затылке, как в сорок четвёртом, когда Бережной впервые положил перед ним чужое личное дело и сказал: «Найди, где врёт». Голова встала на рельсы и пошла.

Внуково он знал. В пятидесятые и шестидесятые он летал отсюда десятки раз, сначала молодым инженером, потом не очень молодым. Он помнил здание аэровокзала до последней ступеньки: зал ожидания, буфет направо, газетный киоск у колонны, уборные в конце коридора, у камеры хранения. Помнил и дверь, которой пользовались экипажи и работники ресторана: из коридора за буфетом прямо на хозяйственный двор, а оттуда за ограду, к автобусной остановке. Пассажиры про эту дверь не знали. Встречающие тоже.

Во Внукове сели в начале третьего. Человек с «Правдой» вышел первым и пошёл к зданию, не оглядываясь. Тот, кто следит в одиночку, оглядывается. Тот, кого впереди ждут свои, не оглядывается никогда.

Старик спустился по трапу последним, на каждой ступеньке опираясь на палку, и медленно, по-стариковски, побрёл через поле. В здании он свернул в коридор и вошёл в уборную.

В кабинке он управился за семь минут. Снял картуз, пиджак, косоворотку. Надел белую рубашку, костюм, повязал галстук. Пальцы дрожали, но узел помнили: в пятидесятые он завязывал его каждое утро. Сапоги поставил в угол, натянул парусиновые туфли, белые, как сахар. Старую одежду свернул и затолкал за бачок. Шляпу надел последней, чуть набок, как носили в министерствах.

Оставалась палка.

Он подержал её в руке. Ясеневая, гладкая, тёплая от ладони. Четыре дня она была третьей ногой. Без неё колени ныли с первого шага, а через сто шагов начинали гореть. Но по палке его будут искать. По палке, по картузу и по стариковской походке.

Он прислонил палку к стене в углу кабинки, и ему стало её жаль, как живую.

В мутном зеркале над умывальником стоял другой человек. Пожилой, но не дряхлый, в хорошем костюме, с портфелем, при шляпе. Пенсионер союзного значения, бывший главный бухгалтер какого-нибудь министерства, едет на дачу к внукам. Старик выпрямил спину. Спина отозвалась болью от поясницы до затылка.

Пусть болит, подумал он и вышел.

IV

В зале ожидания было людно и душно. Под высоким потолком лениво крутились лопасти вентиляторов, у буфета стояла очередь за лимонадом, на скамьях спали транзитные пассажиры, подложив под головы узлы. Репродуктор хрипло объявлял посадку на Сочи.

Троих он увидел сразу, ещё из дверей коридора.

Одинаковые светлые костюмы, одинаковые шляпы, одинаковые начищенные ботинки. Плечи, которые костюмы не скрывали, а подчёркивали. Форма, которая притворялась штатским. Один стоял у газетного киоска и держал «Огонёк» так, как держат вещь, которую не собираются читать. Второй курил у главного выхода, спиной к стеклянной двери, лицом к залу. Третий сидел на скамье у камеры хранения, в двадцати шагах от коридора с уборными. Треугольник. Любой, кто выйдет из коридора и пойдёт к дверям, пройдёт мимо всех троих.

Человек с «Правдой» стоял у киоска рядом с первым. Он что-то сказал, коротко, не поворачивая головы, и первый посмотрел на коридор. Сидевший у камеры хранения положил ногу на ногу и тоже стал смотреть на коридор. Ждали старика в картузе и с палкой. Ждали, когда он выйдет из уборной.

Старик уже вышел.

Он стоял у колонны, в шести шагах от них, и рассматривал расписание рейсов. Рядом молодая женщина с двумя детьми пыталась одной рукой удержать младшего, а другой поднять с пола раздувшуюся авоську с яблоками.

— Позвольте, дочка.

Он подхватил авоську. Женщина благодарно кивнула, старший мальчик тут же взял старика за свободную руку, как берут деда. Так, вчетвером, они и пошли через зал: мать с младшим на руках, мальчик, старик с портфелем и яблоками. Семья. Никто не посмотрел на них дважды. Человек у киоска скользнул взглядом по белым туфлям, по шляпе, по портфелю и вернулся к коридору.

У буфета старик отдал авоську.

— Спасибо вам, дедушка.

— На здоровье.

Он обошёл очередь, толкнул неприметную дверь за стойкой, прошёл коридором мимо кухни, где пахло щами и пригоревшим луком, и вышел на хозяйственный двор. Повариха в белом колпаке, курившая у бочек, проводила его глазами и ничего не сказала. Пожилой человек в хорошем костюме знает, куда идёт.

За оградой была автобусная остановка. На жестяной табличке значилось: «№ 11. Площадь Свердлова — аэропорт Внуково». У остановки стояли люди с чемоданами, и никто из них не разговаривал. По шоссе в сторону Москвы прошли два армейских грузовика с брезентовым верхом. Из-под брезента смотрели солдаты, молодые, в пилотках. Женщина на остановке проводила их глазами и сказала соседке негромко:

— Вчера весь день шли. И танки, говорят, видели.

— Учения, — ответила соседка. — Не наше дело.

Старик не слушал. Он искал Бережного.

Бережной никогда в жизни не ждал у официального выхода. Это старик знал так же точно, как собственный почерк. Бережной вставал там, откуда видно выход, и тех, кто ждёт у выхода, и тех, кто ждёт тех, кто ждёт. Спиной к стене, в тени, с газетой, которую он действительно читал.

На краю площади росли старые липы. Под крайней, в тени, стояла чёрная «Победа». У переднего крыла, спиной к ограде, курил высокий сутулый человек в светлом плаще. Солнце блеснуло в его очках.

Стальные очки. Бережной постарел на девять лет. Старик постарел на восемьдесят два. Сейчас они были почти ровесники.

V

Старик не пошёл через площадь. Он вернулся вдоль ограды, обогнул липы с задней стороны, где за кустами сирени тянулась канава с лопухами, и вышел к «Победе» со спины. Последние двадцать шагов дались тяжело: колени горели, в боку кололо. Он остановился в шаге от плаща.

— Не верьте, товарищ полковник, — сказал он негромко. — Проверьте.

Бережной не обернулся. Только пальцы с папиросой замерли на полпути ко рту. Секунду он стоял так. Потом бросил папиросу, растёр её носком ботинка и сказал, глядя на здание аэровокзала:

— Садитесь назад. Шляпу не снимайте.

В машине пахло табаком и нагретым дерматином. Бережной вывел «Победу» на шоссе и минуты три ехал молча, поглядывая в зеркало. Сзади никого не было.

— Те трое у дверей, — сказал старик. — Ваши?

— Нет.

— Чьи?

— Не знаю. — Бережной перестроился, обгоняя грузовик с солдатами. — Это хуже всего. Люди Круглова ходят иначе. Круглов со вчерашнего дня министр.

— А вы?

— А я с сегодняшнего утра никто. Отстранён до выяснения. Удостоверение сдал, оружие сдал. Машина своя. Вы летели по последней бумаге, которую я успел подписать.

Старик кивнул, как будто ему сообщили о дожде.

— Значит, работаем без них.

Бережной посмотрел на него в зеркало. Долгим, тяжёлым взглядом человека, который тридцать лет смотрит на людей и почти всегда видит, что у них внутри. Старик выдержал этот взгляд и улыбнулся. Одной стороной рта.

Бережной отвёл глаза на дорогу. На скулах у него проступили желваки.

— Ты, — сказал он. Не спросил.

— Я.

— Сколько тебе?

— Сто.

Бережной держал руль обеими руками и не отвечал. Потом сказал, ровно, без выражения:

— Я не поверил. Теперь проверил.

Дальше они ехали молча. Вдоль шоссе тянулись дачные заборы, у переезда стоял армейский патруль и пропускал машины, не глядя. Старик смотрел в окно и чувствовал, как из него уходит то, на чём он держался последние двое суток. Не сразу, а так, как уходит вода из ванны: сначала незаметно, потом с бульканьем и воронкой.

Сначала задрожали руки. Он сцепил пальцы на портфеле, но дрожь пошла выше, в локти, в плечи. Под рубашкой выступил холодный пот. Сердце, которое он сорок часов держал в узде, сорвалось и понеслось, сбиваясь, спотыкаясь, колотясь в горло. Перед глазами поплыли серые пятна.

— Остановите, — сказал он. Или подумал, что сказал.

«Победа» встала у обочины. Бережной перегнулся через спинку, посмотрел ему в лицо и, ничего не спрашивая, достал из бардачка жестяную трубочку. Вытряхнул на ладонь крошечную белую таблетку.

— Под язык. Не глотать.

Старик послушался. Во рту стало горько и холодно, в висках ударило. Через минуту сердце пошло ровнее.

— Сам на нём сижу третий год, — сказал Бережной. — Полежи.

— Через двадцать минут я буду в порядке, — сказал старик. — Через час смогу работать. Мне нужно знать…

Он не договорил. Он спал.

Бережной снял плащ, укрыл его и ещё с минуту смотрел на это лицо, на светлые брови, почти незаметные, на кривую складку у рта. Потом сел за руль и поехал в город, держась правого края дороги, не быстрее сорока.

VI

Проснулся он в сумерках, на продавленном диване, под клетчатым пледом. Комната была чужая: буфет с фарфоровыми слониками, этажерка с книгами, на стене портрет женщины в платке, очень похожей на Бережного. Из открытой форточки тянуло тополем и далёким звоном трамвая.

— Сестра, — сказал Бережной из-за стола, не поднимая головы от бумаг. — Умерла в позапрошлом году. Квартира числится за ней. На службе про неё не знает никто.

Старик сел. Тело было пустым, как вычерпанный колодец, и лёгким, словно чужим. Так бывало и раньше, в другой жизни, после тяжёлых суток: ни мыслей, ни желаний, только тупая усталость в каждой кости. Он знал, что это пройдёт. Не знал только, сколько раз ещё оно будет проходить.

На столе стояли тарелка с гречкой и стакан холодного чая. Он съел всё, до последнего зерна, не чувствуя вкуса. Потом выпил чай. Потом посмотрел на часы Лучко. Половина десятого.

— Рассказывайте, — сказал он.

Бережной снял очки и потёр переносицу.

— Вчера вечером кабинет в Совмине обыскивали. Бумаги из сейфов увезли. Говорят, кое-что Маленков прямо там забрал себе, не дожидаясь описи. На Никитской обыск шёл всю ночь. Описи пишут, людей допрашивают, всех подряд, от заместителей до шофёров. Неделю будет такая каша, что никто ничего не найдёт.

— То, что взял Маленков, Маленкову и нужно, — сказал старик. — Это не наша папка. Наша не лежала ни в Совмине, ни на Никитской. Он держал её отдельно, там, куда не придёт обыск. Был человек, который возил ему такие бумаги?

Бережной надел очки. Посмотрел на старика так же, как в машине, тяжело и долго.

— Был. Майор Гвоздев. Фельдъегерь для особых поручений, без должности в штатном расписании. Возил то, что нельзя посылать почтой и нельзя оставлять в сейфе. Я его видел два раза. Человек без лица.

— Где он сейчас?

— Утром на службу не вышел. — Бережной помедлил. — У меня в кассе Аэрофлота ещё остался свой человек, он позвонил мне сюда в шесть. В одиннадцать утра Гвоздев купил билет на самолёт. Вылетел в два.

— Куда?

— В Омск.

Старик не шевельнулся. Только пальцы на коленях сжались в кулаки.

В Омске летом пятьдесят третьего его похитили. Семьдесят три года он помнил об этом и семьдесят три года был уверен, что искали его самого: мальчика из сада, человека, который знает будущее. Он перебирал эту историю сотни раз, и она всегда сходилась.

Сейчас она не сошлась.

Может быть, Омск был связан не только с ним.

Он заставил себя вернуться к тому, что можно проверить.

— Папки при нём нет, — сказал он. — Такое рейсовым самолётом не возят. Самолёт может сесть не там, багаж могут вскрыть, рядом могут посадить своего, как сегодня посадили ко мне. Он её спрятал. Здесь, в Москве. А сам уехал. Может, уводит за собой тех, кто будет искать. Может, едет к тому, кто за ней придёт.

— Квартира у него на Шаболовке, — сказал Бережной. — Живёт один.

— Человек для особых поручений живёт один. Значит, в квартире есть тайник. Сегодня ночью, пока его нет. Пока туда не пришли другие.

— Могли уже прийти.

— Тогда тем более сегодня.

Бережной посмотрел на него, потом на портрет сестры на стене, словно спрашивал у неё совета. Потом выдвинул ящик стола и положил на клеёнку свёрток из промасленной тряпки. В тряпке звякнуло железо.

— Отмычки, — сказал он. — Старые. Ещё с сорок четвёртого.

Глава третья. Сосед



I

Омск. 27 июня 1953 года.

Поезд пришёл в Омск в восьмом часу утра. Андрей спрыгнул с подножки раньше, чем вагон встал совсем, и пошёл вдоль состава к голове поезда, против потока. Так учил Бережной: с поезда уходи не туда, куда все. Кто пойдёт за тобой против толпы, тот и есть хвост.

За ним никто не пошёл.

Вокзальные часы показывали начало пятого по-московски. Ночью, на какой-то маленькой станции перед Омском, у него ненадолго запело в ушах, тонко, как комар над ухом. Андрей лежал на верхней полке, слушал этот звон и не мог понять, страшно ему или хорошо. Где-то совсем недалеко, в темноте, на аэродроме стоял самолёт, и в самолёте сидел старик. Потом звон ушёл на запад и пропал. Андрей так и не уснул до утра.

Омск встретил его ветром с Иртыша. Широкие пыльные улицы, тополя, деревянные дома с резными наличниками вперемешку с купеческим камнем. Трамвай, звеня, полз по улице Ленина, которую здешние по старой памяти звали Любинским проспектом. На мосту через Омь мальчишки удили рыбу, свесив босые ноги над водой.

Лучко жил за рекой, в бревенчатом двухэтажном доме, на втором этаже, с отдельным крыльцом и телефоном, который ему поставили как начальнику отделения. После Карлсхорста, после пробитого лёгкого и восьми месяцев по госпиталям, его отправили сюда, подальше от Москвы. Майор, областное управление, отдел по борьбе с бандитизмом. Андрей бывал у него дважды, в сорок девятом и в пятьдесят первом. Оба раза Лучко встречал его так, словно они расстались вчера.

Дверь открылась после второго стука. Лучко стоял на пороге в майке, с бритвой в руке. Правая половина лица была в мыльной пене, левая, обожжённая, гладкая и блестящая, как всегда, не нуждалась в бритье. Плечо так и не разогнулось: он держал его чуть выше другого, будто всё время к чему-то прислушивался.

— Слышь, будущий, — сказал Лучко. — Ты чего тут?

— Пустишь?

Лучко посмотрел мимо него на улицу, вправо, влево. Потом отступил в сторону.

— Заходи. Быстро.

В комнате пахло одеколоном «Шипр», табаком и жареной картошкой. На подоконнике стоял горшок с геранью, на стене висела карта области, утыканная флажками. Лучко добрился, не торопясь, глядя на Андрея в зеркало над умывальником, вытер лицо и только тогда сел напротив.

— Ночью начальника к аппарату вызывали, — сказал он. — По ВЧ. До утра сидел, заперевшись. Утром собрал нас и говорит: никаких распоряжений из Москвы не исполнять, кроме тех, что идут через него лично. А лицо, знаешь, как у покойника. Я двадцать лет служу, такого лица не видал.

— Берию взяли, — сказал Андрей. — Вчера днём. В Кремле.

Лучко не ответил. Он сложил бритву, положил её на стол, ровно, параллельно краю, и не поднимал от неё глаз.

— Откуда знаешь?

— Знаю.

— Ну раз знаешь, значит, так и есть. — Лучко поднял глаза. — Ты ж у нас оттуда.

Он потянулся к пачке «Беломора», вытряхнул папиросу, но закуривать не стал. Вертел её в пальцах.

— Ну, рассказывай, будущий. Только всё.

— Всё не могу.

— Тогда что можешь.

II

Он рассказал про старика.

Не всё. Не про синий флаг и не про маму, которая открыла дверь и спросила, кого он ищет. Это было слишком далеко и слишком своё. Он рассказал то, что Лучко мог взять в руки и пощупать: вчера утром на Оби к нему подошёл человек, которому сто лет. Человек знал его настоящее имя, пароль от вещи, которой здесь ещё не существует, и носил на шее тот же шрам. Ближе пяти шагов им нельзя: звенит в ушах, идёт кровь, встают часы. Сегодня ночью этот человек улетел в Москву, к Бережному. А его, Андрея, отправил сюда.

Лучко слушал не перебивая. Курил, стряхивая пепел в банку из-под консервов. Когда Андрей замолчал, он ещё с минуту смотрел в окно, на реку.

— Сто лет, — сказал он наконец. — Это ты, значит, столько протянешь.

— Выходит, так.

— Ну, хоть одна хорошая новость за сутки. — Лучко затушил папиросу. — А почему сюда? Почему ко мне?

Андрей помедлил. Это была самая трудная часть.

— Потому что в его жизни меня этим летом похитили. Здесь, в Омске. И вытащили живым. Ты и Бережной.

Лучко поднял на него глаза. Обожжённая половина лица не двигалась, вторая на секунду дрогнула, словно он хотел усмехнуться и передумал.

— Я, значит, вытащил.

— Ты.

— Ну, раз было, значит, и будет. — Он сказал это просто, как говорят о погоде на завтра. — А кто похитил?

— Он не сказал.

Это была правда только наполовину. Кто похитил, старик не сказал. Зато сказал, кто здесь, и Андрей теперь знал, кого бояться. Он достал из внутреннего кармана фотографию и положил на стол.

— Вот это вчера лежало у меня в комнате. Дверь была заперта.

Лучко взял снимок, посмотрел на ступени театра, на худого парня, щурящегося от солнца. Перевернул. Прочитал надпись. Лицо у него не изменилось, только пальцы, державшие фотографию, побелели на ногтях.

— Этот снимок я видел, — сказал он тихо. — В сорок пятом. У Лаврентия Павловича на столе. Он его в папку убрал. Красную такую, с тесёмками.

— Соседка говорит, приходил парень. Молодой, весёлый. Зубы спереди железные.

Лучко нахмурился и ничего не ответил. Положил фотографию лицевой стороной вниз и прижал ладонью, как прижимают карту, которую не хотят показывать.

Про звонки договорились быстро. Через день, в девять вечера, сюда, на этот телефон. Дед и внук. Лучко выслушал и кивнул.

— Телефон служебный. В управлении его, ясное дело, слушают.

— Поэтому дед и внук.

— Деду привет передавай. — Лучко встал, поправил ремешок часов на запястье. — Мне на службу. Сиди тут, никуда не ходи, никому не открывай. Хлеб в шкафу, картошка на сковородке.

Андрей смотрел на часы. Трофейные, на потёртом ремешке, с чёрным циферблатом. Те самые. Стекло было целое, чистое, без единой царапины.

Вчера на Оби, когда старик достал свои часы и посмотрел на них, Андрей заметил: через всё стекло у тех шла трещина.

Как эти часы попали к старику, Андрей не знал. Но догадывался, что Лучко сам их никому не отдал бы. Он открыл рот, чтобы спросить, и закрыл.

Источником бывает и молчание.

III

Лучко ушёл, и в комнате стало слышно ходики.

Андрей сел на подоконник, спиной к косяку, так, чтобы видеть и дверь, и реку. Фотография лежала на столе лицевой стороной вниз, там, где её оставил Лучко. На карте области краснели флажки: банды, налёты, побеги. Весна пятьдесят третьего, тысячи выпущенных, и каждый флажок чья-то жизнь. За окном по Оми тянули плот, и мужик на плоту, стоя, отталкивался шестом.

Девять лет он думал, что держит.

Что стоит на берегу и видит реку целиком, от истока до устья, и знает каждый поворот. Что может подправить течение там, где оно неправильное, а остальное пусть течёт само. Сказать одно слово и промолчать о другом. Положить камешек туда, куда надо. Мальчик думает, что удерживает. Так когда-то сказали о нём, и он обиделся, потому что не понял.

Теперь понимал.

История была не машиной, у которой можно дёрнуть рычаг и посмотреть, что выйдет. Она была живой. Как Обь в половодье: бросишь камень у берега, и он уйдёт на дно, и вроде ничего не случилось. А через версту вода уже идёт по-другому, через десять подмывает другой берег, через сто несёт чужие брёвна в чужую протоку. И назад её не загонишь. Можно перегородить, можно прорыть новое русло, но той воды, которая была, уже не будет никогда.

Кто бросил камень, он или Тимур, было теперь неважно. Мама открыла дверь собственному сыну и спросила, кого он ищет. У Кремлёвской стены не было огня. Над Москвой висел чужой флаг. Это уже случилось там, впереди, и всё это начиналось здесь, этим летом, в пыли, в тополином пуху, среди людей, которые ни о чём не подозревали.

Он был здесь чужим. Девять лет он старался об этом забыть, и почти получилось. Но чужой остаётся чужим, даже когда говорит на одном языке и ест один хлеб. Его слово весило здесь больше, чем слово любого другого человека, потому что за ним стояло знание, которого не было ни у кого. Одно неосторожное слово могло сдвинуть то, что сдвигать нельзя.

А сдвигать здесь было что. Это была ядерная держава. Он сам видел в сорок пятом, на американской карте, двадцать советских городов, обведённых кружками. Через полтора месяца под Семипалатинском взорвут новую бомбу, страшнее прежней. Один неверный человек на одном неверном месте в Кремле, и речь пойдёт уже не о жизни мамы, не о его собственной, а о городах. Может быть, о мире.

Вернуть всё как было нельзя. Старик знал это не хуже его, просто не сказал. Река не течёт дважды по одному руслу. Какие-то отклонения останутся, и с ними придётся жить. Но можно вернуть главное. Чтобы страна прошла мимо той пропасти, на краю которой стояла в двадцать шестом. Хотя бы приблизительно. Хотя бы по главному руслу.

Для этого надо работать собранно, без суеты и без геройства. Как учил Бережной. Как работал старик.

Он думал о старике и понимал теперь, почему тот столько раз повторил «не умирай». Не из жалости. Старик мог умереть в любую минуту, в самолёте, на улице, в чужой постели. И тогда здесь, в этом времени, из тех, кто знает, останется один Андрей. Один рычаг. Лучко, Бережной, их люди могли быть руками. Головой оставался только он.

Он не всесилен. Он даже не главный. Он рычаг, а рычаг обязан выдержать.

И все, кто тянет реку в другую сторону, Тимур, или те, кто купит у Тимура будущее, или те, кому Тимур его продаст, были для него теперь одним и тем же: врагами государства. Того, в котором он родился, и того, в котором он жил. Он никогда не видел между ними стены. Он вырос в одном, прожил девять лет в другом и оба называл одним словом.

Ходики пробили два. Андрей слез с подоконника, размял затёкшие ноги и встал сбоку от окна, за занавеской.

Парня на лавке у колонки он заметил в третьем часу.

Андрей стоял у окна сбоку, за занавеской, так, чтобы с улицы его не было видно, и смотрел не на улицу, а в отражение в стекле распахнутой створки. Парень лет двадцати, в кепке, в пиджаке на голое тело, лузгал семечки и сплёвывал шелуху себе под ноги. Ничего особенного. Только за час кучка шелухи у его ботинок выросла вдвое, а сам он не сдвинулся с места и ни разу не посмотрел ни на кого из прохожих. Смотрел он на крыльцо Лучко. Когда он поднимал руку с семечками ко рту, на пальцах синели наколотые перстни. Когда сплёвывал, во рту блестела фикса.

bannerbanner