скачать книгу бесплатно
– Надо спешить, – сказал я Стоюнину и прибавил шагу.
Лейтенант выглядел все таким же безмятежным, как будто встреча с ранеными бойцами не произвела на него никакого впечатления. Он ответил что-то, но я не расслышал: низко над землей, почти касаясь острых вершин елей, прошли с неистовым воем немецкие бомбардировщики. Когда вой утих, сзади послышалось тарахтение колес. Мы оглянулись – по дороге пылила парная повозка. В передке ее стоял ездовой, весь какой-то взъерошенный, седой от пыли, и безжалостно хлестал взмыленных лошадей. Наших знаков задержаться он даже не заметил, и мы, побросав в повозку мешки и шинели, вскочили на ходу. Мы сразу поняли, почему ездовой не щадил коней: от него зависела жизнь и смерть бойцов – он вез в ящиках патроны и несколько караваев черного хлеба.
Вскоре нашу подводу обогнали, пыля и сигналя, четыре машины, тяжело груженные снарядами.
– Это артиллеристам! – с надеждой закричал ездовой, обернувшись к нам, и хлестнул лошадей.
Лес, а особенно его опушка, заметно ожил. Дорогу пересекли артиллерийские упряжки; подминая деревца, проползли танки, закиданные увядшими ветвями, похожие на шалаши; виднелись стволы орудий, чуть вскинутые вверх, украшенные зелеными листьями, точно венками. И всюду бойцы, сосредоточенные, отрешенно-неторопливые, готовые ко всему. «Так выглядят люди, прошедшие через самые страшные испытания; они продолжают спокойно идти на грани жизни и смерти», – подумал я не без гордости, невольно причисляя себя к ним. Я попытался мысленно увидеть свой путь в будущем и ничего не мог представить себе явственно: все хаотически нагромоздилось и заволоклось дымом, багровым от огня, смутно различались толпы людей и среди них я, живой, устоявший во многих бедах…
Ездовой придержал лошадей.
– Капитан Суворов вон там, за крайними дворами, около сарая, оттуда он командует. А мне – туда. – И когда мы сошли с повозки, прибавил с тоскливым сокрушением: – Что это фашист не стреляет? – Очевидно, он хорошо знал, что следует за таким затишьем.
Мы отделились от лесной опушки и полем, напрямую, пошли к крайним дворам. Над лесом, ласково грея, встало солнце, во все стороны осветились синие, радостные дали. Слева, на горизонте, острым углом врезаясь в желтое поле пшеницы, хмуро и загадочно темнел лес – там затаился враг. Между тем лесом и дворами пролегала широкая лощина с пересохшей речушкой. Батальон, откатываясь под вражеским натиском, зацепился на высокой кромке этой лощины и наскоро вырыл окопчики, стрелковые и пулеметные гнезда. В зеленой лощине, вспаханной тяжелыми гусеницами, мертво чернели подбитые или сгоревшие танки, возле них разбросаны темные пятна – должно быть, убитые, которых не успели убрать.
Лейтенант Стоюнин различил в траве среди кочек провода, они тянулись по огородам, выводя в проулок; обогнув избу, мы наткнулись на сарайчик, о котором говорил ездовой, – стены сплетены из хвороста, на крыше потемневшая от времени, слежалая солома. Возле сарая беспокойно переступала с ноги на ногу белая, словно лебедь, лошадь под седлом; нагнув голову к охапке свежей травы, она лениво шевелила нежными губами стебельки, сладко похрустывала. Неподалеку от нее мы увидели молодцевато подтянутого командира в аккуратной форме и щегольских сапогах со шпорами – это и был капитан Суворов. В нем было что-то театральное, напускное. Казалось, он сошел со страниц какой-то давно знакомой книги или появился из спектакля с беспечными гусарскими похождениями. Закроется занавес, и он предстанет уже другим, простым и, как все, обеспокоенным. Но занавес не закрывался, и мы наблюдали Суворова таким, каким он был, – наигранно лихим и требовательным. Перед ним тянулся с чрезмерной старательностью ефрейтор, коренастый, курносый, с удивительно плутовской рожей; вылинявшая, рыжая гимнастерка, куцая, с короткими рукавами, стянута на животе в сборки парусиновым ремнем, штаны на коленках пузырились, пилотка не могла прикрыть большой лобастой головы и чудом держалась на затылке.
– Смерти боишься? – строго и отрывисто спросил капитан Суворов и нетерпеливо ударил плеткой по голенищу своего сапога.
– Смерть не теща – пилить не будет. Раз обнимет – и каюк! – Ефрейтор выпалил это быстро и отчетливо, в упор глядя в лицо капитана и нагловато, хитро ухмыляясь.
– А без рассуждений?
– Так точно, боюсь, товарищ капитан!
– Молодец, что говоришь правду! – похвалил Суворов. – Не боятся только дураки и хвастуны. Я тоже боюсь. – Он покосился на блиндаж с тройным накатом бревен – была развалена крайняя избенка. – А вообще я о ней не думаю.
– Правильно делаете, товарищ капитан, – одобрил ефрейтор. – О ней только подумай, она, сволочь, сейчас же явится и поцелует в самые уста, как по нотам. Она приголубит…
– Идите, ефрейтор, – кратко сказал Суворов.
Тот неуклюже кинул лопатистую ладонь куда-то за ухо и шагнул в сторону.
Капитан резко повернулся, и взгляд его легонько толкнул меня – большие светлые глаза как будто стояли впереди лица, острые, накаленные зрачки светились сумасшедшей дерзостью.
Комбата любили за отчаянную смелость: он являлся к бойцам в самую критическую минуту боя и выправлял положение. Они почти верили в то, что он заговорен: «Его не берет ни одна пуля, роем вьются вокруг него, а касаться не смеют… А то он уже десять раз сложил бы свою лихую голову…»
Мы представились Суворову. Прикладывая руку к козырьку фуражки, он пристукивал каблуками, позванивал шпорами.
– Почему такие кислые лица, лейтенанты? – спросил он, оглядывая нас испытующе, с дикой веселостью. – Устали? «Солдату надлежит быть здорову, храбру, решиму, веселу…» – приказал Суворов и улыбнулся, открыв ровные, сахарные зубы, поправился: – Не я, конечно.
Я понял, что голова комбата забита патетическими формулами, сгустками чужих мыслей, и они держат его в неестественном состоянии.
– С какой радости быть «веселу»? – спросил я с недовольством.
Суворов удивленно приподнял брови.
– Скоро немец пойдет в атаку! – распаленно заговорил он и нервно хлестнул плетью по голенищу. – Он выкатится из того леса и встанет перед тобой на дыбы!.. Разве эта минута не веселит душу? Вчера они кидались на нас шесть раз, и мы шесть раз отбрасывали их назад! – Зрачки его постепенно накалялись, на скулах от стиснутых зубов вздулись бугры. – Они шли в рост, трещали автоматами, мы их косили, косили!.. Сколько было таких атак, я не помню, потерял счет; я иду от самой границы. У меня нет сердца, есть ком ярости, он накален и жжет грудь. Я никогда не отступал, не могу ронять честь фамилии – Суворов! Мне всегда приказывали отходить. И отходим. Потому что ни черта не умеем воевать.
Лейтенант Стоюнин негромко, но твердо возразил:
– Как мы воюем, показала финская война. Мы сокрушили такую крепость…
Капитан Суворов, прервав его, приложил палец к губам:
– Все это, конечно, так, дорогой лейтенант, но я целый год отходил от карельского урагана – душа к ребрам примерзла. – Он остановился, горячие зрачки его проникли мне в глаза. – Вы, лейтенант, на Карельском перешейке не были? Где-то я вас встречал, лицо мне ваше знакомо… – Он долго еще вглядывался в меня, потом обратился опять к Стоюнину: – Не умели воевать, лейтенант, только учимся. Немец преподает нам тяжкие уроки. Зато и усваиваются отлично – ненависть помогает. – Как бы вспомнив что-то, он хлестнул по сапогу плеткой, проговорил сокрушенно и с болью: – Понимаете, как было… Я до сих пор не могу успокоиться… Ночью, накануне войны, в штаб дивизии – мы стояли в районе Бреста, я был дежурным по дивизии – явился перебежчик, поляк, с важнейшим сообщением: немцы утром пойдут в наступление. Я немедленно позвонил на квартиру командиру дивизии; генерал был недоволен тем, что его разбудили. Он сказал, что перебежчик или провокатор, или сумасшедший. А на рассвете началось!.. Представляете, какой у нас был вид?.. – Капитан хмуро сощурил глаза, на щеках затвердели бугры. – Но теперь мы не те, что были две недели назад. Теперь у меня каждый боец – профессор. И метит в академики! – Суворов резко повернулся ко мне. – Вы, лейтенант, не рассчитывайте получить роту в двести человек. Их нет, они легли в белорусских полях и лесах. Получите полсотни. Но каждый боец стоит десятерых. И на боевое оснащение не надейтесь. Его заменяет отвага. Бойцы снимают автоматы с убитых гитлеровцев, рискуют для этого жизнью… Никифоров! – крикнул комбат.
Боец, сидевший возле сарая на бревне в обществе ефрейтора, вскочил и бросился к капитану.
– Принесите автомат.
Никифоров нырнул в блиндаж и тотчас появился с немецким автоматом в руках.
Суворов взял у него автомат и передал мне.
– Вот вам оружие, товарищ лейтенант. – И еще раз крикнул: – Ефрейтор Чертыханов!
Ефрейтор, подбежав, опять кинул за ухо лопатистую ладонь.
– Проведите лейтенанта Ракитина в третью роту. Оставайтесь при нем, служите ему верой и правдой.
– Есть служить верой и правдой! – гаркнул Чертыханов и тут же, понизив голос, спросил с ухмылкой: – Санчой Пансой? – Повернув ко мне широкое, с облупленным картошистым носом лицо, он улыбнулся одними глазами, хитро и общительно, извинился за строгого, но, по его, Чертыханова, понятию, чудаковатого капитана.
Суворов не расслышал насмешливого вопроса ефрейтора. Он повернулся к Стоюнину:
– А вы, лейтенант, останетесь в батальоне: вчера выбыл из строя мой начальник штаба.
– Есть! – ответил Стоюнин и озабоченно оглянулся, как бы говоря, что знакомство затянулось и пора приниматься за дело.
Суворов предупредил его:
– Батальон к бою готов. Ночью все проверил сам. Связь налажена. Боеприпасы подвезли. Очень мало, правда. – Он взглянул на часы, определил, улыбнувшись: – Фашист сейчас завтракает. Изволит кушать кофе…
В это время выплыли из-за леса немецкие самолеты. Они летели тройками – одна, другая, третья, – неторопливо и деловито, как бы провисая под тяжестью груза. Капитан Суворов, побледнев, приказал вдруг осевшим голосом:
– В блиндаж! Никифоров, заведи лошадь в сарай! – и скрылся под бревенчатыми накатами.
За ним двинулся Стоюнин.
Я остался на месте, задержался и ефрейтор Чертыханов. Самолеты шли бомбить коммуникации, и до нас им не было никакого дела. Суворов выглянул из блиндажа.
– Лейтенант Ракитин, немедленно в укрытие! – Его светлые глаза опять стояли впереди лица и металлически блестели; он выговорил жестко, когда я спустился к нему: – Здесь вашей воли нет. Есть воля приказа. Это закон.
3
Через несколько минут я простился с комбатом, и ефрейтор Чертыханов повел меня в роту. Тяжелый осадок беспокойства и тревоги уносил я в душе после встречи с Суворовым. Мне подумалось, что он, находясь в ярости, похожей скорее на беспамятство, может погубить и себя и людей, идет по самому острию – на грани жизни и смерти: упорство затмевает разум, риск ослепляет… Но то неукротимое, соколиное в нем, что бросалось с первого взгляда, подавляло…
Ефрейтор Чертыханов шагал впереди меня по тропе между грядок. Карманы, набитые чем-то, были широко оттопырены, в шею под крупным затылком врезался ремень автомата.
Точно отгадав мои мысли, Чертыханов сказал, задерживаясь и приседая возле грядки моркови:
– Это он только с виду такой грозный, Суворов-то, это фамилия вздыбила его, тронулся он немного на этой фамилии… И еще он помутился, я думаю, от недосыпания. Я был его связным, а ни разу не видел, чтобы он лежал и спал. Прислонится плечом к столбу, к дереву, к стене, вздремнет чуть-чуть и, глядишь, уже вздрогнул, глаза ничего не видят, кричит: «Связной!» Измучил он меня вконец. «Отпустите, – говорю, – товарищ капитан, а не то грохнусь и не встану, хоть пушку мной заряжай». – Пошарив большими руками в зеленой ботве, Чертыханов выдернул несколько штук моркови – недозрелые, бледно-розовые хвостики, – подал мне какие покрупнее, попросил: – Вы уж давайте мне поспать, товарищ лейтенант, а я отплачу за вашу доброту…
Мне вспомнилось, как в детстве я украдкой от матери таскал такую же недозрелую морковь, и явственно ощутил сладковатый вкус ее – очень хотелось есть. Я окунул морковь в росистую траву, затем вытер листьями лопуха. Ефрейтор двинулся дальше; надерганная про запас морковь, которую он держал за ботву, напоминала красноватого ежа.
– Комбат уже третий раз спрашивает меня, боюсь ли я смерти, – продолжал Чертыханов. – Забывает он. Немецкие атаки память у него отшибли. «Ты, – говорит, – мой верный Санча Панса». Тут надо мной подсмеиваются: и ступой меня называют, и лопухом, и кувалдой. Как ни кинут – все в точку, все в аккурат. Внешность у меня для прозвищ подходящая. – Он, повернув ко мне круглое лицо, нос – вареная картошка с лопнувшей кожурой, – хмыкнул, как бы поражаясь людской глупости. – Я не обижаюсь: смейтесь, дурачки, меня ведь не убудет. А комбат вон как выгнул – Санча Панса. Вот тут я сперва действительно обидеться хотел. Но потом раздумал: раз верный – значит не такой уж плохой, хоть и Санча Панса.
Чертыханов перелез через изгородь и вошел в рожь, густую и спелую, во многих местах крест-накрест примятую колесами, копытами, гусеницами. Во ржи сидели двое бойцов и, сладко причмокивая, торопливо ели что-то из котелков. Перед ними стояло ведро, полное пшенной каши, и две сумки с караваями хлеба. Завидев нас, они быстро вывалили из котелков недоеденную кашу в ведро и встали, взялись за палку, на которой висело ведро.
Чертыханов, задержав их, заговорил вкрадчиво, хотя в этой ласковой вкрадчивости улавливались гневные нотки:
– Вы, может, бар-ресторан тут откроете? Распивочную? – Голос его сорвался. – Там люди мечтают проглотить что-либо перед боем, ждут не дождутся, богу молятся, чтобы вас не пришибло по дороге. А вы привал устроили. Знаете, сукины дети, что за это бывает?! – Для подкрепления вескости своих слов он поглядел на меня, потом скомандовал: – Марш в роту! Бегом!..
Бойцы потрусили тропой; ведро раскачивалось на палке, мешая бежать…
– Кто сейчас командует ротой? – спросил я Чертыханова.
– Со вчерашнего вечера младший лейтенант Клоков. От телефона не отходит, глаз с того леска не спускает, боится проглядеть немцев. – Чертыханов осуждающе мотнул тяжелой головой, вздохнул. – С первого дня военных действий вы, товарищ лейтенант, седьмой будете. Самого первого командира, капитана Лещева, убило на ранней зорьке двадцать второго числа, он даже до роты не добежал. Второй продержался два дня – тоже убило. Потом они пошли мелькать один за другим. Один, Веригин, был больно храбр, не жалел себя; чуть что – выскакивает: «За Родину! За мной!» – и вперед! Ну и… Убило его или ранило, точно не знаю, только упал он и не встал, остался на их стороне. Его место занял старший лейтенант Буренкин. И тоже не уберегся. Угодил под мину. Сколько времени уцелеете вы, не знаю. – Чертыханов, шагнув в сторону, пошел в ногу со мной, задевая большими и тяжелыми, как гири, ботинками за стебли ржи; на крепких зубах хрустела морковь – от красноватого ежа осталось лишь несколько иголок. – Не суйтесь вы, товарищ лейтенант, не горячитесь, – сказал он по-дружески задушевно и просительно. – Самое главное: не сковырнуться раньше времени. Не век же он, фашист, будет так переть, остановится.
– Некоторые говорят: остановится, когда всю землю заберет, – возразил я.
Он улыбнулся снисходительно:
– Скажете тоже: всю землю! Подавится от всей-то земли…
Утренняя безмятежная тишина угнетала меня, в ней таилась какая-то беда, которую невозможно было отгадать и тем более предотвратить. По горизонту точно проплывали невидимые медлительные корабли под белыми, вздутыми ветром парусами облаков, белизна их ломила глаза, подчеркивала ощущение тревоги; от далеких ухающих взрывов облачные паруса, казалось, вздрагивали, как от порывов бури.
– Почему немцы молчат? – спросил я Чертыханова. – По-моему, и справа и слева идет бой…
– Черт их знает, почему они молчат, – спокойно сказал ефрейтор и, оторвав последнюю морковь, бросил зеленый пучок ботвы в рожь. – На поле боя они полновластные хозяева: когда им захочется, тогда и заводят бой, как по нотам. То вдруг замолчат, то вдруг ринутся! Мы приноравливаемся к ним: воля-то их пока.
– Может быть, они обходят нас?
– И такое бывало, – охотно согласился Чертыханов. – Недаром же штаб полка снялся… Они, товарищ лейтенант, немцы-то, сперва танки пускают, – заговорил он доверительно, опять подлаживаясь под мой шаг. – Вы не страшитесь. Их надо пропускать: катитесь, грудью их не опрокинешь; с ними расправятся, если смогут, артиллеристы и танкисты. На нашу долю пехота. Вот тут не теряйся, тут только держись! И почаще прижимайтесь к земле. Надежно… – Я удивился: ефрейтор повторил совет подполковника Верстова.
Мы прошли еще немного мелким кустарником, свернули влево, в траншейку со свежей, сделанной за ночь глинистой насыпью. Траншейка, изогнувшись, подвела к яме в рост человека, небрежно, наспех закиданной ветками, – это был командный пункт командира роты. Навстречу мне обрадованно кинулся человек, небритый, с мокрыми, прилипшими к лысеющему лбу прядями волос, с телефонной трубкой, крепко зажатой в кулаке; аппарат как бы держал его на привязи – провод был короток, – и младший лейтенант Клоков до меня не дошел, протянул руку издалека.
– А я жду, жду вас… Думал, случилось что. Здравствуйте, товарищ лейтенант! – порывисто сжав мне ладонь, он так же обрадованно крикнул в трубку: – Прибыл, товарищ капитан! Все в порядке. Есть!.. – Послушав немного, опять повторил: – Есть! – и кинул телефонную трубку. Клоков еще раз стиснул мне руку, как бы с благодарностью за мое появление, заторопился все объяснить, точно боялся, что я раздумаю принимать у него роту: – Связь с батальоном пока хорошая. Враг не подает никаких признаков жизни… Рота к бою готова… Налицо сорок два человека. Командный состав – три человека, вы четвертый… Наша рота занимает правый фланг обороны. Держим связь со вторым батальоном… Кроме винтовок и автоматов, в наличии два станковых пулемета и один ручной. Есть немного противотанковых и ручных гранат и бутылки с горючей жидкостью… Патроны подвезли…
– Не густо, – обронил я негромко.
– На одну вражескую атаку вполне достаточно, – заверил младший лейтенант. – На две – с натяжкой. Третью и последующие придется отражать штыковым ударом.
В углу ямы за телефонным аппаратом сидел человек, как бы придавленный к земле грузной стальной каской; над ним трепетало текучее душистое облачко дыма.
– Оружие-то еще только куется в уральских кузницах, – сказал он негромким учительским голосом. – Когда-то оно дойдет до нас… Но жизнь, вернее, враг поставил нас в такие обстоятельства, и нужно искать выход.
Младший лейтенант встрепенулся, мотнул головой с влажным от возбуждения лысеющим лбом и приклеенными к нему мокрыми прядями волос; я улыбнулся: суетливые движения делают рослых людей немного смешными.
– Познакомьтесь, политрук Щукин, – сказал Клоков.
Политрук неторопливо поднялся, взмахнул рукой, разгоняя дым.
– Здравствуй! – Он долго не выпускал мою руку из своей, изучающе разглядывал меня своими спокойными синими глазами; на широких, углами, скулах проступала редкая рыжеватая щетина. – Трудно перед врагом стоять, а надо. Привыкай скорей, лейтенант. Будем вместе горе мыкать… – Выпустив мою руку, он снял каску, вынул из нагрудного кармашка расческу с обломанными зубьями, расчесал на пробор желтовато-белые жесткие и прямые волосы; без каски он выглядел выше и стройнее. От него веяло спокойствием и уверенностью; его спокойствие, веское и угрюмое, передалось и мне. – Тебе не терпится небось скорее познакомиться с обороной? – спросил Щукин, пряча тонкую дружескую усмешку. – Прокофий, проведи командира роты, покажи наши укрепления… Спешите, пока фашисты замешкались что-то…
– С великим удовольствием! – громко откликнулся ефрейтор Чертыханов, кинув за ухо ладонь.
Младший лейтенант Клоков, сдав командование ротой, уходил в свой третий взвод.
– Знаете, словно гора с плеч свалилась, когда вы прибыли, – признался он с облегчением. – Во взводе мне легче… Вот вам мой пистолет. На память. У меня еще есть…
Я чувствовал, что надо было что-то ответить.
– Не страшитесь танков, младший лейтенант, пропускайте их мимо себя, отрезайте пехоту, – повторил я простую, накрепко усвоенную мной мудрость. – И зарывайтесь поглубже в землю.
– Верно, – одобрил Щукин; он опять сидел в углу и курил, поглядывая на меня сквозь дымок.
– За пистолет спасибо. Буду хранить.
Спустя некоторое время ефрейтор Чертыханов, пригибаясь в низкорослом кустарнике, провел меня по всей оборонительной линии, занимавшей километра полтора. Реденькая это была оборона, худосочная, и враг своими железными танковыми таранами прорвет ее, как паутину. Теплилась в глубине души надежда: вдруг немцы совсем не пойдут в наступление сегодня, тогда будет возможность зарыться в землю, запастись боеприпасами.
Поведение бойцов озадачивало меня. Они так же, как и я, знали, что враг сильнее нас, но это, по всей видимости, нисколько не смущало их: что ж делать, если враг застиг врасплох, не отчаиваться же! Они знали, что спасение в глубине окопов, и, пользуясь передышкой, упорно долбили жесткий суглинок, подобно кротам, залезали в норы. Обожженные жарой лица их не закаменели, как мне представлялось, в «священной» ненависти; эти лица вдруг озарялись улыбками, такими мирными, такими по-юношески светлыми, что невольно верилось в нашу непобедимость, в счастливую звезду, в то, что останешься живым…
Командира первого взвода лейтенанта Смышляева мы нашли в кустиках, метрах в тридцати от траншейки. Он сидел на краю недавно вырытой ямки и в скучающем раздумье перегрызал зубами сухой стебелек. Нас он встретил с безразличием обреченного на гибель человека: взглянул – и не заметил. Я удивился его неприметности: есть лица «без особых примет», они проходят перед взглядом, не зацепившись в памяти ни одной чертой, правильные, обычные и скучные – и от этого плоские и гладкие, как доска. Только одна была у Смышляева примета: словно ткнул его кто-то в подбородок хорошо отточенным карандашом и оставил вороночку с синеватым донышком. Эта вороночка и бросилась в глаза.
– Как дела? – спросил я Смышляева.
Он перегрыз травинку.
– Дела как сажа бела. На волоске висим. Пойдите взгляните. – Он недовольно, кисло поморщился. – Хотя лишнее хождение – лишнее внимание противника… Идемте.
Прокофий Чертыханов шел впереди меня, задевая рукой за свой оттопыренный карман. Прыгнул в стрелковую ячейку к долговязому и носатому бойцу Чернову.
– А, сам Чертыханов пожаловал! – смеясь, приветствовал Чернов ефрейтора. – Живой! Нос-то от вражьего огня, что ль, лопнул?.. От накала?
– Ты поменьше разговаривай! – прикрикнул на него Чертыханов. – Вот новый командир роты пришел проверить твою боевую готовность, а ты зубы скалишь…
Чернов, взглянув на меня, вытянулся, стоя на коленях, руки по швам:
– Красноармеец Чернов, мастер на все руки – и стрелок, и пулеметчик, и бронебойщик!
– Больно мелкую ячейку вырыл, не умещаешься, – сказал я, смеясь.
Чернов тут же отчеканил:
– Для моего роста нужно экскаватором ячейку рыть. Просил – не дают: говорят, экскаваторы уставом не предусмотрены. Можете быть покойны, товарищ лейтенант, я и в такой ячейке устою…
Чертыханов подвел меня к пулеметной точке.