Полная версия:
Берегите солнце
Крышечка над кипящим чайником все подпрыгивала, из носика толчками, с хрипом выплескивалась вода. Я выключил примус, и крышечка, последний раз подпрыгнув, замерла.
– Зачем ты сюда приехала? – спросил я. – Немцы же у ворот.
Мать улыбнулась, не спуская взгляда с моего лица.
– Дурачок!.. Не боюсь я твоих немцев. Ты думаешь, в деревне мне жить легче? Умерла бы с горя. А тут вы рядом. – И она опять взялась руками за отворот моей шинели. Я осторожно положил руку на ее плечи и губами прижался к ее голове, к жиденьким седеющим прядкам. И как в детстве, что-то сосущее под ложечкой, сладкое пронизало меня насквозь. Мне захотелось рассказать ей, как часто я призывал ее на помощь, и она – это было не раз – являлась ко мне в самые страшные мгновения, когда смерть, казалось, была неминуема…
– Спасибо, мама, – прошептал я. – Спасибо… – Отстранившись от нее, я спросил: – Как тебя пропустили в Москву? В такое время!
– Да уж пропустили… Слово заколдованное знаю. Раздевайся, сынок. Сейчас ужинать будем. Там, в комнате, лейтенант один, Тонин знакомый. И Прокофий был, твой товарищ.
– Где он сейчас?
– Как только узнал, что ты придешь домой, куда-то скрылся. На часок, говорит, отлучусь. Ну и парень, расторопный, прямо бес… Проходи.
4Я вошел в комнату. Лейтенант, сидевший у стола, встал мне навстречу. Был он высок и строен. Поразили глаза. Посаженные близко, огромные, светлые, с подсиненными белками. Мрачноватая и горькая улыбка – от сомнений, от раздумий и путаных душевных мук – трогала рот.
– Владимир Тропинин. – Он сильно сжал мою руку. – Извините, что я тут… нахожусь.
– Это даже хорошо, что вы у нас, – сказал я, садясь. – Вы из госпиталя?
– Нет. Батальон наш расположен рядом, в школе. – Тропинин кивнул на окно, завешенное черной бумагой. – Но вообще-то из госпиталя. Был ранен под Ельней. Легко. Лежал недолго. – И предупреждая мой вопрос, сказал, не опуская взгляда: – В вашем доме бываю потому, что видел, как сюда несколько раз входила Тоня. Захотелось поближе взглянуть на нее. Вот и все… – Тропинкин вздохнул. – Голова разламывается от дум. Что будет со всеми нами? Немцы подступили к окраинам. Ночью слышно, как бьют орудия. Почему нас держат здесь, не понимаю. – Он облокотился о стол, опустил голову, прикрыв глаза ладонью, плечи вздернулись острыми углами. – Как могло случиться, что немцы дошли до Москвы? Где тут правда, кто виноват – не знаю.
– Просто на первых порах они оказались сильнее нас, – сказал я спокойно. – А внезапность – вещь страшная, порой даже смертельная… Нам не хватило одного года.
Тропинин вскинул голову, взгляд его близко посаженных, почти белых глаз толкнул меня в грудь. Он встал.
– Извините, я пойду, а то наговорю чего-нибудь лишнего…
Мать задержала Тропинина.
– Погоди немного. Насидишься еще в казарме-то. Попьешь чаю. – Она поставила на стол чайник и стаканы, ломтики хлеба в тарелке, консервы. – Сейчас Тонька придет, дежурство ее давно кончилось… Должно, тревога задержала…
Тропинин сел к столу и неожиданно улыбнулся – ему явно хотелось повидать Тоню.
– Мама, что сказал Чертыханов, когда уходил? – Я ждал Прокофия с непонятным для меня радостным волнением и надеждой; он был необходим мне: когда он бывал рядом, как-то само собой становилось легче и надежней жить на земле…
– Он сказал, что непременно вернется, – отозвалась мать. – Вернется, раз так сказал… – В это время в кухне тяжело затопали. Мать насторожилась. – Слышишь? Он…
Дверь широко растворилась, и порог перешагнул ефрейтор Чертыханов в расстегнутой шинели; пилотка чудом держалась на затылке. На обе руки до самых плеч были нанизаны круги колбасы. Он увидел меня, губы его раздвинула шалая и счастливая ухмылка.
– Здравия желаю, товарищ лейтенант! – гаркнул он оглушительно и хотел отдать честь – кинуть за ухо лопатистую свою ладонь, но помешали колбасные круги.
– Что это такое? – Я испытывал ощущение, будто мы и не расставались с ним, будто он отлучался на некоторое время по заданию и вот вернулся.
– Колбаса, товарищ лейтенант. Разрешите объяснить?
– Ну?..
– Возвращаюсь сюда проходными дворами, гляжу – хоть и темно, – какие-то люди бегут и тащат что-то в мешках и в охапках, торопятся. Мужчины там, бабенки и ребятишки. Я сразу догадался: дело нечисто. «Стой, кто такие, чего несете?!» Вы ведь знаете, как я могу крикнуть – милиция разбежится от страха, не то что бабы. Они побросали все, что несли, и наутек… Гляжу, а это колбаса. Наверно, продуктовую палатку разворовали или склад. А может, при налете бомба угодила в гастроном. Ну, подобрал немного, не кидать же…
– Не врешь?
– Честное благородное слово, товарищ лейтенант. – Чертыханов свалил колбасу на диван и железными руками сдавил мне плечи. Мы поцеловались. Затем, легонько оттолкнув меня, он ткнулся большой лобастой головой в дверцу буфета и заплакал; спина его вздрагивала рывками. Мы с Тропининым переглянулись.
– Что с тобой? – спросил я. Чертыханов плакал взахлеб, шумно отдуваясь.
– Не знаю, – прохрипел он, не отрываясь от буфета. – Сам не знаю. Не обращайте внимания. Обрадовался очень… – Наконец он обернулся к нам. Широкое, с картошистым носом лицо его было омыто обильными слезами. – Я ведь, грешным делом, думал, что навсегда простился с вами, похоронил вас… Плохи были ваши дела: продырявили вас насквозь… А вы живы и здоровы, оказывается… Как не заплакать! – Он вытер платком глаза и щеки, снял шинель, пилотку, пригладил волосы и, достав из бездонного, точно колодец, кармана бутылку водки, аккуратно обтер ее платком и бережно поставил на стол. – Вот за чем отлучался. Пол-Москвы обегал. Все-таки достал. Достал родимую…
– Чертыханов вступает в свои права, – с усмешкой заметил я. – Расскажи-ка, Прокофий, как дошел ты до жизни такой – до госпиталя?
– Одну минуточку, товарищ лейтенант, сейчас все доложу, как по нотам… – Чертыханов был радостно возбужден: Стараясь не топать каблуками, он принялся с особой тщательностью накрывать на стол: потребовал от матери свежую скатерть, большими кусками нарезал колбасу, ножом открыл бычки в томате, раскромсал буханку хлеба. Мать пыталась помочь ему, но он безоговорочно отстранил ее.
– Поберегите здоровье, мамаша, управлюсь сам… – Он легко и нежно прикоснулся ладонью к донышку бутылки и, когда пробка выскочила из горлышка, разлил водку. – Извините, одна рюмка калибром побольше и не так изящна, я ее оставлю для себя… Прошу к столу… Разрешите сесть, товарищ лейтенант? Ну, за победу, товарищи командиры!..
Тропинин взглянул на него как на чудака, криво и с горечью усмехнулся.
– Петля на шее, а вы – за победу.
– Позвольте, товарищ лейтенант, сперва выпить, потом я вам отвечу, если разрешите. – Ловким взмахом он плеснул в рот водку, глотнул, не моргнув, и улыбнулся от наслаждения. – Насчет петли это вы, товарищ лейтенант, не от трусости сказали. Нет. По всему видать, вы не из робких. Но – сгоряча. И от горя… Ясно, что никто им шею не подставит для петли. Шалишь, брат! Конечно, невелико удовольствие сидеть за столом и бражничать, когда под окошком разгуливают вражеские танки. Под ложечкой сосет. Но, по моим понятиям, здесь, у Москвы, мы и должны прищучить немца. Это уж будьте уверены, товарищ лейтенант.
Мать, подойдя к нам, осторожно, хотя и решительно хлопнула по уголку стола ладонью.
– Немцу в Москве не бывать! – заявила она воинственно.
Прокофий оживленно воскликнул:
– Верно, мамаша! Золотые ваши слова: не бывать!
Я с любопытством оглядел мать, так неожиданно расхрабрившуюся.
– Ты, что ли, остановишь?
Она улыбнулась застенчиво:
– А Бог-то? Он за нас, сынок. Да и вы… вон какие…
Тропинин пристально взглянул на Чертыханова – от того веяло спокойствием, даже безмятежностью, как будто война с немцами уже решена в нашу пользу.
– Что ж, за победу так за победу, – сказал Тропинин и выпил.
– Так вот, товарищ лейтенант, как я докатился до госпиталя, – заговорил Чертыханов. – И на этот раз судьба сыграла со мной шуточку. Никак она не может выставить меня перед людьми в геройской красе. Стыдится, видать… У героев на войне даже ранения соответственные: в грудь, в голову, в плечо… А меня ранило, извините, в задницу, как последнего трусишку… Под Ельней пришлось залечь – пулеметным огнем положил нас, подлец! Голову-то я спрятал, а зад не успел. И прострочили мне его в четырех местах, как по нотам. Две недели валялся, точно колода… Зато сзади у меня теперь задубело, что чугун… – Он покрутил лобастой головой и заржал, смущенно озираясь на мою мать. – Извините, мамаша, не сам выбирал место для ранений. – Он налил по второй.
Суровые солдатские марши, гремевшие по радио, внезапно заглохли, будто звук обрубили на самом призывном взлете. Завыли сирены. Мать перекрестилась. Она побледнела и в одну минуту осунулась.
– Опять летят! Опять кого-нибудь похоронят. – Мать стала торопливо одеваться. – Бегите скорей в убежище, ребята. Сынок… Это недалеко, в соседнем доме, в подвале.
Никто из нас не тронулся с места: то ли стеснялись выказать друг перед другом слабость, то ли в самом деле наступило полное равнодушие к опасностям.
– Нет, мамаша, – сказал Чертыханов. – У нас еще водка не допита, она, милая, куда сильнее немецких налетов.
– Мама, тебя проводить? – спросил я.
Мать присела на краешек дивана, с жалостью оглядела нас.
– Зачем мне идти? Беречь себя? Погибать – так уж вместе…
В эту минуту в комнату шумно ворвалась Тоня – пальто нараспашку, непокрытые волосы растрепаны.
– Едва успела добежать до ворот, – сказала она, кидая на диван сумку.
Тропинин встал, незаметным и привычным движением одернул гимнастерку, потемневшими глазами, не мигая, следил за Тоней.
– Сядьте, Володя, – сказала она. Тропинин послушно сел. – Здравствуй, Прокофий. – Поцеловала меня. – Здравствуй, мой хороший. Я сейчас к вам подойду, ребята… Мама, согрей воды, надо халат выстирать… – Вынула из сумки белый халат, унесла в кухню и вскоре вернулась к столу. – Налей мне водки, Прокофий, – попросила она. – Устала ужасно! Опять раненых привезли. Машин двенадцать. Носили, носили – руки отнялись совсем… – Она отпила водки, закашлялась. Тропинин зло взглянул на захмелевшего и оттого еще более безмятежного Чертыханова.
– Вот вам и победа!..
Прокофий прищурился на Тропинина.
– На войне не без издержек. Подумаешь – двенадцать машин. Еще будет сто, пятьсот, тысяча. Ну и что? Руки в небо, ворота настежь – заходите, господа немцы, в столицу? Так, что ли?
– Не очень-то крепкие запоры на наших воротах!
В словах Тропинина явственно сквозила нотка обреченности. Меня это задело. Я встал.
– Лейтенант Тропинин, – проговорил я раздельно. Тропинин тоже поднялся, пристально и безбоязненно взглянул на меня. Мы были разъединены столом. – Ваши высказывания нам всем не нравятся. Мысли ваши о неизбежной сдаче Москвы врагу держите при себе, если они вам дороги. Нам они чужды. Запомните это, пожалуйста. А в случае чего – не пощадим. Так и знайте.
– Не пугайте! – И без того светлые глаза Тропинина побелели от гнева. – На войне, кроме смерти, ничего не страшно. А смерть над крышами висит, в окна стучится. И я не верю, что вы думаете иначе, чем я.
– Откуда вам знать мои мысли! – крикнул я. – Вы меня своим единомышленником не считайте. Не выйдет!
Тоня остановила нас:
– Перестаньте! Что вы, право? До того ли сейчас… – Она тронула Тропинина за локоть, и лейтенант медленно опустился на стул.
– Извините, Тоня, – тихо сказал он и улыбнулся своей печальной и горькой улыбкой. – Я не искал ссоры…
Тоня постаралась увести нас от внезапно вспыхнувшего спора. Она увидела круги колбасы на диване и спросила Прокофия:
– Твоя работа?
– Моя, Тоня, – кротко ответил он. – Но по-честному.
Тоня допила оставшуюся в рюмке водку, поморщилась, зажмурив глаза, н сказала с неожиданным озлоблением:
– Никогда не думала, что в Москве, кроме людей хороших, работящих, ютится столько мрази… Как только наступает ночь, какие-то мрачные, молчаливые личности выползают, как тараканы из щелей, бочком крадутся по переулкам, проходными дворами, что-то вынюхивают, шныряют возле магазинов, складов, что-то несут в свои норы. Запасаются!..
Чертыханов беспечно успокоил ее:
– Не расстраивайся, Тоня. Есть такие, мягко сказать, паразиты, для которых бедствие народа, что называется, лафа – можно погреть руки, поживиться. Их надо спокойно и безжалостно уничтожать, как по нотам…
По радио объявили отбой. Мать распрямилась, как бы освободившись от тяжкого душевного бремени, и опять перекрестилась.
– Слава Богу, отогнали!..
Тропинин не отрываясь следил за Тоней смятенным и каким-то умоляющим взглядом. Она обернулась ко мне.
– Митя, ты хочешь повидаться с Саней Кочевым? Я выйду, позвоню ему в редакцию, скажу, что ты дома. Володя, проводите меня.
Тропинин мгновенно встал и попросил меня:
– Позвольте мне прийти к вам завтра?.. Если ничего не случится за ночь…
– Конечно. – сказал я. – Заходите, когда захочется. Не сердитесь на нас за прямоту…
– Ну что вы…
Тоня и Тропинин ушли. Чертыханов проводил их до двери, вернулся к столу и, обращаясь к матери, сказал со сдержанным восторгом:
– Вот она, мамаша, любовь-то: если у человека осталась хоть минута жизни – и ту ему хочется отдать любви. Без любви люди зачахнут, без нее и атака не атака, и смерть не смерть, и жизнь не жизнь. – Затем, придвинувшись ко мне, он понизил голос. – Я только что пил за победу, а у самого в душе так и жжет, так и жжет – терпения нет, выть хочется: а вдруг фашист и в самом деле лапу наложит на Москву? До передовой осталось меньше сотни километров. А, товарищ лейтенант? Что будет с Москвой-то?
С тех пор, как я узнал Чертыханова, я впервые увидел в его небольших серых, всегда лукавых, с сатанинской искрой глазах тоску, неосознанную, инстинктивную, как у зверя перед бедой. Пальцы его стиснули мой локоть.
– Что будет с Москвой?
Я и сам не знал, что с ней будет, сам искал ответ на этот раздирающий душу вопрос.
– Сдавали же ее в тысяча восемьсот двенадцатом году. И ничего – по-прежнему стоит на месте…
Чертыханов откачнулся от меня и сморщил лицо, как будто я причинил ему боль.
– Не то говорите, товарищ лейтенант. Совсем не то. Тогда было одно время, сейчас – другое. Советский Союз без Москвы – что человек без сердца. Да!.. А жить без сердца невозможно. – Он встал и затопал по комнате.
Я попробовал его утешить.
– Из Сибири войска идут. Эшелон за эшелоном. Целые корпуса. Отстоим.
– Это – другое дело! – быстро отозвался он и тут же с несвойственной для него застенчивостью попросил, заглядывая мне в лицо: – Товарищ лейтенант, возьмите меня к себе. Меня четыре дня назад должны были выписать из госпиталя, но я упросил кое-кого, чтобы задержали, пока вы не выздоровеете. Пожалуйста, товарищ лейтенант. Я хорошо буду себя вести, честное благородное слово!
– Возьму. – Он знал, что я люблю его, он знал, что необходим мне, как самая надежная опора.
– Спасибо. – Чертыханов вскочил. – Разрешите уйти, товарищ лейтенант, пока вы не раздумали. Мне пора. – Он поспешно оделся, кинул за ухо ладонь, на прощание обнял мать и не вышел, а как-то выломился из комнаты, оглушительно бухая каблуками.
– Ну и бес парень, – сказала мать. – Ты с ним не расставайся, сынок, из огня вынет.
Оставшись в одиночестве, я задумался о завтрашнем дне. Мне было непонятно, зачем я, строевой командир хоть с небольшим, но боевым опытом, понадобился генералу Сергееву. Стоять на перекрестках с фонариком и проверять документы? Не лучше ли было бы дать мне роту и послать навстречу наступающему противнику?
Тоня вернулась с Саней Кочевым. Я его едва узнал. В шинели, перетянутой ремнями, с пистолетом в новенькой кобуре на боку, со шпалой в петлицах, он, чуть запрокинув голову, смотрел на меня пристально и растерянно – меня он, должно быть, тоже не узнавал. И только когда улыбнулся устало и по-доброму, в нем проглянул прежний Санька Кочевой, с которым восемь лет назад случай свел нас еще подростками. Веселой и бурной встречи не получилось: время и события были настолько серьезны и грозны, что радость как-то сама собой глохла в душе. Мы крепко обнялись. Мать и Тоня всплакнули, глядя на нас.
– Я не раздеваюсь, Митяй, – сказал Саня. – Заехал буквально на минуту, чтобы только взглянуть на тебя. Сергей Петрович мне все рассказал. И про тебя, и про Никиту, и про Нину. Жив буду, обязательно напишу про всех вас. – Он неожиданно взъерошил мне волосы. – Помнишь, как ты никого не пропускал впереди себя в класс, в буфет, в общежитие: считал высшей для себя честью войти первым.
– Хорошо бы, Саня, эту мою привычку сохранить до конца войны, – сказал я. – Может случиться, что и в Берлин войду первым.
Руки Кочевого с тонкими и длинными пальцами торопливо и обеспокоенно расстегнули полевую сумку. Он вынул карту и развернул ее на коленях.
– Погляди. – Саня пальцем обвел большой полукруг с западной стороны Москвы. – Немцы подступили к городу почти вплотную… – прошептал он чуть слышно. – А ты говоришь – Берлин.
– Когда мы будем стоять у Берлина, – сказал я упрямо, – тогда о нем и говорить нечего, он будет лежать у наших ног. А я хочу говорить о нем сегодня, сейчас, когда фашисты подкатились к Москве! И я хочу крикнуть им в лицо: разобьем вас, сволочи, захватим ваше проклятое логово! Мы его сотрем с лица земли! Камня на камне не оставим! – Я и в самом деле начал кричать, захлебываясь собственным криком, от бессилия и ненависти – немцы под Москвой, они до сих пор не остановлены – и от мучительного желания, чтобы от Берлина камня на камне не осталось сейчас же, немедленно. Я задыхался, глаза застилали слезы – не выдержали нервы.
Тоня подошла ко мне и погладила по щеке.
– Сядь, выпей воды. А хочешь – водки. – Она вылила в стопку остаток из бутылки. Я выпил.
Саня стоял надо мной, высокий, в ремнях, и улыбался черными, без блеска глазами. Он любил меня, понимал и жалел. Вдруг, садясь, он рывком придвинулся ко мне вплотную и поведал, точно строжайшую тайну.
– Митяй, очнись. – Он опять кивнул на карту. – Взгляни сюда. Вот здесь, под Вязьмой, окружены четыре наши армии: девятнадцатая генерала Лукина, двадцатая генерала Ершакова, двадцать четвертая генерала Ракутина, тридцать вторая генерала Вишневского и Особая группа генерала Болдина. Это все на пятачке в пятьдесят километров в длину и тридцать в глубину. Там идут сражения днем и ночью. Я едва вырвался оттуда – помогла счастливая случайность. Над Москвой нависла смертельная угроза. Осознай это, Митяй!..
Сообщение Кочевого меня потрясло. Хмель, бродивший в голове, улетучился.
– Я все понял, Саня… Что делать мне, Дмитрию Ракитину, при создавшихся обстоятельствах? Дали бы мне сейчас роту, пускай не роту – взвод, я пошел бы туда и встал бы, преградив путь вражеской колонне, движущейся к Москве, задержал бы хоть на один час…
– Я поехал, Митяй, – услышал я голос Кочевого. – Скоро зайду, если уцелею.
– Подожди, – сказал я. Саня догадался, зачем я его остановил.
– Ты хочешь спросить про Лену?
– Да.
– Она со мной. Ты ее увидишь, если на некоторое время задержишься здесь…
Я проводил Кочевого до машины. Черная эмка, хлопнув дверцами, тихо тронулась по булыжной мостовой, выезжая на затемненную Таганскую площадь.
5Днем Москва показалась мне еще более суровой в своей настороженности, еще более мужественной в своей решимости выстоять перед надвигающейся угрозой…
По улицам на большой скорости неслись грузовики с бойцами в кузовах, гремели скатами и колесами орудий на перекрестках, на выбоинах. Шагали не совсем четким строем рабочие с винтовками за плечами и с гранатами у пояса. Они пели: «Выходила на берег Катюша…» Один парень даже дерзко присвистывал. На этих примолкших и затаенных улицах песня звучала демонстративно, наперекор опасностям…
У мостов через Москву-реку громоздились баррикады: здесь дежурили артиллерийские расчеты с орудиями. От Покровских ворот к Устьинскому мосту спускался трамвай «А» и волочил за собой пушку. Бойцы столпились на задней площадке вагона и ухмылялись. У моста они отцепили пушку и стали ее устанавливать. На баррикаде к мешкам с песком прикреплен был фанерный щит, на нем детской рукой выведено: «Гитлеру капут!» По крышам зданий разгуливали зенитчики.
Садовое кольцо было перепоясано стальными ежами и щетиной рельсов, вколоченных в мостовую.
Ветер мел вдоль улиц желтые листья.
У генерала Сергеева все решилось просто и быстро. Майор Самарин ввел меня в огромный и пустынный кабинет, увешанный картами. За массивным столом сидел Сергеев и что-то писал. Вот он приподнял голову, и я встретился с его глазами, утомленными и обеспокоенными, веки опухли и побагровели от бессонницы и напряжения. Казалось, он мучительно боролся с усталостью и сном. Не слушая моего доклада, он молча кивнул на кресло. Я сел.
Майор, ожидая распоряжений, остановился поодаль. Сросшиеся на переносице мохнатые брови придавали его лицу строгость и непроницаемость.
Окончив писать, генерал с треском оторвал листок от блокнота и подал его майору Самарину.
– Прикажите срочно перепечатать.
Майор вышел. Генерал, чуть приподнявшись, протянул мне руку через массивный стол; ладонь была широкая, прохладная и не очень крепкая.
– Здравствуйте. Сидите, сидите… Мне рекомендовал вас дивизионный комиссар Дубровин. Он сказал, что в окружении вы вели себя достойно и решительно. Я беру вас для выполнения важного задания. Москва перестала быть мирным городом. Москва – предстоящая линия нашей обороны. Улицы Москвы в скором времени могут стать местом боев.
У меня похолодела спина и дрогнул подбородок, я придавил его кулаком. Генерал заметил мое движение.
– Ну, ну, не стоит отчаиваться. – Он ободряюще кивнул мне и улыбнулся устало. – Я сказал: не станут, а могут стать…
Вернулся майор и опять остановился у стола с правой стороны. Генерал мельком взглянул на мои петлицы.
– А звание у вас того… невелико. Надо повысить… Считайте, что вы капитан. Товарищ майор, заготовьте приказ. Направьте капитана Ракитина в батальон майора Федулова. – Генерал сказал мне: – В этом батальоне триста человек или немногим больше. Примите его и сразу же, не теряя времени, возьмитесь за дисциплину. Это – главное. Люди пораспустились от сидячей жизни. Русский солдат не любит сидеть без дела. Инструкции и распоряжения получите на месте. – И он, опять чуть приподнявшись, протянул через стол руку. – Связь будете держать с майором Самариным.
– Товарищ генерал-лейтенант, разрешите обратиться по личному вопросу, – сказал я. Генерал кивнул. – В госпитале на излечении находится ефрейтор Чертыханов. Разрешите взять его в батальон?
Зазвонил телефон. Генерал поднял трубку и, прежде чем отозваться, сказал мне:
– Берите. Майор Самарин поможет вам.
– Благодарю вас, – сказал я. – Разрешите идти?
– Идите. Желаю удачи, капитан. Действуйте смелее, а по необходимости беспощадно.
В приемной, где толпились военные и гражданские, мы отодвинулись в сторону. Майор Самарин пристально поглядел на меня сквозь выпуклые стекла пенсне.
– Вы, по всему видать, крепко понравились генералу. Когда ему кто-нибудь нравится, он бывает чрезвычайно щедр… – Майор улыбнулся и сразу стал проще и доступней.
– Могу поинтересоваться, – спросил я, – что это за батальон и чем он занимается?
Майор, как все люди, состоящие при крупных начальниках, знал много, но скуп был на откровенность; он как-то наивно пожал плечами.
– Сказано, получите указание на месте. Вот и ждите. Удостоверение личности при вас? Давайте. – Он взял у меня удостоверение и вышел из приемной.
Беспрестанно звонили телефоны, люди, перебивая друг друга, кричали в трубки. Посетители появлялись, тщетно пытались пробиться к генералу и, потолкавшись в приемной, исчезали.
Вернулся майор.
– С повышением вас! – сказал он. – Снимайте кубари. Прикрепляйте вот эти знаки. – Он высыпал мне на ладонь целую горсть шпал. – Батальон ваш размещен в школе неподалеку от Таганской площади. Я сейчас позвоню майору Федулову, он вас встретит. Примите у него батальон, а его самого пошлите сюда. Да и комиссар там… невысокого полета птица. Не орел. Далеко не орел…
6Школа встретила меня нежилой, сумрачной немотой. Гулко хлопнула дверь, гулко разнеслись мои шаги по коридору. В классах нижнего этажа на партах и прямо на полу дремали красноармейцы. На меня они не обратили никакого внимания. Я заглянул в директорский кабинет. Молоденький белобрысый боец, небрежно закинув ногу на стол, по телефону морочил голову какой-то девчонке, то воркуя, то игриво восклицая:
– Меня зовут Спартак. Был такой герой в Древнем Риме. Гладиатор. Какой я? Ничего, хорош сам собой. Ах, что вы говорите! Не пугайтесь. Война любви не помеха. Приходите на Таганскую площадь. А вы какая? Обрисуйте себя в общих чертах. Контурно.