скачать книгу бесплатно
Мужская сила[6 - Мужская сила (Manneskraft) – буквальный перевод на немецкий английского выражения Manpower.]. Очень многое кажется остроумным, но на самом деле совсем не смешно.
Какое отношение все это имеет к маджонгу? С тех пор как мсье Байун исчез, игра стоит нетронутая в моей каюте. Сто сорок четыре кости лежат в выдвижных ящиках сундучка – по его словам, сделанного из куриноперьевой древесины. Тяжелый сундучок: темный, как ночь, лакированный и внутри оббитый синим, опять же как ночь, бархатом. Синева, какая бывает вечером в среду. С помощью маленького замочка можно запереть две дверцы перед выдвижными ящиками.
Иногда думаю, что я – самый старый на этом корабле. А ведь мне лишь в следующем году предстоит отпраздновать семидесятилетие. Разумеется, праздновать я не буду.
Кому же я передам воробьиную игру?
Я ведь уже понял, что в этом состоит моя задача. Уйти было бы чудесно, если бы я ее выполнил. Окруженный водой, я просто плыл бы, даже не замечая этого.
Только что я долго смотрел на гигантские уши одного старика, удивленно, испуганно. Я смотрел на них сзади, и они были пунцовыми, четвергово-пунцовыми. Так просвечивал сквозь них свет. И я подумал: я их не понимаю. А ведь все сводится именно к этому. К тому, например, чтобы понять эти уши.
Что я вообще понимаю?
Что истинно? Что фальшиво?
«Слепой пассажир» приземлился на верхнюю палубу, измученный долгим полетом. Воробей. Так далеко от земли дрожал он у нашей стальной бортовой стенки. Он притулился к ней и расправил крылышки, чтобы высушить их. Крошечные легкие ходили ходуном.
Один индиец из обслуживающего персонала наклонился над ним и погладил двумя пальцами по перышкам. Потом ушел, но вскоре вернулся с салфеткой. Ею он подхватил птицу и спрятал у себя на груди. Придерживая рукой салфетку и воробья под ней, понес его к себе. Возле ближайшего берега он выпустит птичку на волю.
24°31? ю. ш. / 3°20? з. д
Если время на самом деле стоит неподвижно, а мы движемся сквозь него, тогда мы, конечно, многое теряем из виду. В пространстве всё точно так же. Какой-нибудь город, к примеру, ты за сто километров от него уже не видишь, да даже и за тридцать. Людей мы не различаем уже за восемьсот метров. Никто не замечает, что Земля вертится, и мы, по крайней мере раз в сутки, стоим вниз головой. Это, конечно, к лучшему. Иначе мы бы боялись, что навсегда упадем вниз, в мировое пространство.
К примеру, можно сказать, что души на самом деле кувырком летят вниз, а не возносятся на небо. Это было бы гораздо логичнее. Наверное, это и имеется в виду, когда говорят, что мы порой роняем себя.
Значит, если я время от времени что-то забываю, причина заключается в том, что мое пространство от этого отдалилось. Я и сам двигаюсь внутри своего пространства, как очень маленькая частичка того, что, как некая целостность, движется сквозь время. Почему мне и вспомнилась невольно одна книжка из времен моей юности, доходчиво объясняющая теорию относительности. К примеру, мы видим движущийся поезд. Внутри него идет человек, по направлению движения. Может, ему нужно в туалет. Или он проголодался и хочет в бистро. Хотя он вовсе не спешит, движется он быстрее поезда. Правда, это так выглядит, только если смотреть на него снаружи. В самом поезде он идет нормально.
Точно так же обстоит дело с Сознанием. Кто обладает им, тот видит себя снаружи, хотя одновременно пребывает внутри. Потому он действительно понимает, что происходит. Правда, из-за этого мне кажется, будто я постоянно нахожусь под наблюдением. Потому что наблюдаю я не только за другими, но точно так же – и за самим собой.
Завтра мы встанем на рейд напротив Святой Елены. Я опять буду, облокотившись о леер, смотреть, как спускают на воду тендерные шлюпки. Потом, когда все туристы сойдут на берег, для нас начнется тишина. Правда, в коридорах из-за ковровых дорожек шагов в любом случае не слышно. Но теперь и на палубе юта внезапно воцарится покой, ведь оставшиеся на судне пассажиры обычно почти не двигаются. И музыка уже не играет. Все только смотрят, как и я, на море и на берег. И все мы вместе – один-единственный взгляд.
Сам наш корабль-греза – время.
Над нами кричат чайки, под ними носятся взад-вперед кельнеры. Тоже почти беззвучно. Наше спокойное покачивание поддерживает их под локоток, приобнимает за талию. Любая мысль – лишь беглое завихрение песка. Она сама ведь и есть песок. Как и принадлежность к «мы», как и вода. Так что мы, можно сказать, уже поднимаемся вверх, все вместе, в тот самый момент, когда падаем.
Все это – долгие моменты одного из последних приготовлений. Только неправда, будто теперь, еще раз, вся жизнь проходит перед нашим внутренним взором. Этого не произойдет, даже если мы прикроем веки, хоть и будем по-прежнему смотреть на море. Они ведь не экраны, наши веки. И ни один зрачок не станет кинопроектором. Нет: если снаружи тишина, то и внутри тьма.
А поскольку у кельнерш складывается впечатление, будто мы спим, они уже и не спрашивают, не хотим ли мы чего-нибудь еще. Хотя в других случаях на палубе юта девушки из обслуживающего персонала задают такие вопросы постоянно. Или они всякий раз, пробегая мимо, цепляются к тебе. Тогда приходится лечь, хотя мне куда приятней сидеть. Или Татьяна вдруг заявляет, что солнце мне не полезно. Поэтому она часто надевает мне что-то на голову, когда я покидаю каюту.
Я мог бы протестовать. Но если я ей больше нравлюсь в шапке, то почему бы и не доставить ей удовольствие. Или – если она находит красивым, чтобы я вечером обвертывал шею шарфом. Так что я позволяю, чтобы она надела мне шапку, а на плечи набросила шарф.
Кроме того, Татьяна часто боится, что я слишком мало ем. А ведь я просто по большей части не испытываю голода. И только поэтому ем мало. Какую-нибудь малость поутру, и только вечером – что-то горячее. Среди прочего и потому, что сам процесс еды меня напрягает и что я не хотел бы подолгу спать. Отсутствие аппетита тут совершенно ни при чем. Наоборот, сегодня я ценю хорошую пищу гораздо больше, чем прежде.
Как раз на корабле я не хотел быть неразборчивым, ведь здесь на протяжении дня трапезничают шесть, а то и семь раз. Я всякий раз удивляюсь: сколько способен съесть человек. Уже одно это – причина моего отчуждения. Они набивают себе желудок без всякой меры. Я видел тарелки с такой горой пищи, что мне от одного их вида делалось дурно.
Поэтому в часы общих трапез я избегаю и «Заокеанского клуба», и ресторана «Вальдорф».
Но когда мы остаемся в своем кругу, такого – чтобы меня принуждали есть – не происходит.
Пока другие не вернулись с экскурсий, можно мирно лежать на палубе. Так что теперь я мог бы присмотреться к оставшимся. Ведь только тот, кто никогда не покидает корабль, может относиться к нам. Записывал ли я это?
Однако не все сто сорок четыре уже обладают Сознанием. В этом проблема. У некоторых оно устанавливается лишь в какой-то момент. Но поскольку другие им уже обладают, было бы бессмысленно, к примеру, просто пересчитывать оставшихся. Тем не менее может наступить такой день, когда действительно на берег не сойдут только эти сто сорок четыре. Тогда сразу стало бы ясно, к кому я отношусь. И я мог бы завязывать контакты, не испытывая постоянных сомнений. Ибо каждый из этих людей тотчас понял бы, о чем я говорю. Тогда говорение снова получило бы смысл, потому что я тоже понимал бы других. Тогда мне не пришлось бы вести разговоры с самим собой. Я их и записываю только потому, что это дает мне ощущение, будто я к кому-то обращаюсь. Например, к старому другу или к давней знакомой. Вот она вынимает конверт из почтового ящика и очень тронута тем, что даже в своей отдаленности я подумал о ней. Ведь она такого и предположить не могла.
Но для начала она приготовит себе, в своей квартирке на третьем этаже слева, чашечку кофе. Прежде чем возьмет иссиня-черный нож для вскрытия писем, который мы привезли из Кении. Ручная работа, эбеновое дерево. Правда, Гизела не пила никакого кофе, а всегда только чай, Earl Grey. Она всегда пахла бергамотом. Действительно, вся целиком, даже в ванне.
Если от нее не разило псиной, как под конец и от всей ее квартиры.
Итак, поэтому она ждет, чтобы закипел чайник.
Но поскольку я оставил ее, я наверняка пишу кому-то другому. Тем не менее пересчитать всех – хорошая идея.
Только этого недостаточно.
Будь у меня клейкая лента, я бы написал номера на клочках бумаги и прилеплял бы их на спину каждому Распознанному. Мальчишками мы проделывали такое с карточками, на которых значилось: «Я дурак». Как же мы хохотали, когда господин Грундман этого не замечал! «Помидор», правильно, Помидор было его прозвище. Стоило нам только прошептать это слово, и он становился пунцовым от ярости. Учителя тогда еще орали на учеников. Хотя бить нас уже не смели. Помидор в чистой рубашке, а в штанах висит какашка.
Само собой, я бы тоже носил такой номер. Ведь распознать двух-трех человек – не велика важность. А вот сто сорок четыре – это тебе не фунт изюму.
Или я поступлю наоборот. Раздобуду план палуб, потому что на нем обозначены каюты. И буду, как только кто-то покинет судно, вычеркивать номер его каюты. Для этого у меня будет время от первого появления на борту до последней высадки на берег каждой новой группы пассажиров. Даже прямо сейчас, когда впереди у нас еще целых три недели, я могу приняться за дело. В конце останутся только сто сорок четыре каюты. Эта идея не такая дурацкая, как с номерами. Нам достаточно было бы показать друг другу ключи от кают – с бирками, – и мы бы тотчас поняли, что к чему.
Ох, опять эта плакса. Мало-помалу терпение мое иссякает. Главным образом потому, что и она вечно хлопает тяжелой дверью, ведущей на шлюпочную палубу. И так продолжается целый день. Никто не сообразит, что надо придержать ручку, чтобы движение стальной двери замедлилось. Из-за того, что она обшита деревянными рейками, удар получается вдвойне громким.
Каждый раз я вздрагиваю и смотрю туда тоже каждый раз.
Но теперь мне пригодилось, что я так делал. Я таким образом подготовился. Потому что, как выяснилось, лучше всего не просто молчать. А создавать такое впечатление, будто ты здесь не присутствуешь. Душевно не присутствуешь, хочу я сказать. Если ты просто смотришь сквозь людей, для них это гораздо неприятнее, чем если бы ты ругался или протестовал. Отреагируй ты так, тут бы они и проявили свою активность. И ты бы вообще не мог успокоиться. А они бы этим воспользовались. Если же будешь упорно молчать, они быстро отстанут.
И все же на сей раз я лучше исчезну. Пока она меня не заметила.
Попробую прямо сейчас раздобыть для себя план палуб.
Кто бы мог ожидать? Перед стойкой ресепшен образовалась длинная очередь. Это, само собой, связано с экскурсией: все они хотят к Наполеону. Только они забыли заранее заказать билеты. Что и должны теперь наверстать. С другой стороны, в такой очереди чувствуешь себя защищенным, поскольку здесь тебя так быстро не распознают.
Поэтому я всегда предпочитал жить в городах. В деревне, будучи плохим человеком, ты слишком быстро привлечешь к себе внимание. В городах же, напротив, определенная пронырливость – условие существования. Там у тебя гораздо больше возможностей. К примеру, мне в самом деле доставило удовольствие бросить Гизелу, успевшую за три года привыкнуть к большой квартире. Или все-таки за четыре? Без меня она бы никогда не осилила такую квартирную плату. Так что в конце концов ей пришлось добровольно оттуда съехать, как бы добровольно. Это была моя месть за то, что после развода мне пришлось продолжать платить за Петру. Как бывшая супруга, сказал ее адвокат, она имеет на это право. После я только и ждал, как бы получить сатисфакцию. Все равно с кого. Можно так сказать, «сатисфакцию»? Все получилось абсолютно как я хотел. Правда, в «Кемпинском» мне устроили сцену с криками, битьем бокалов и всем причитающимся. Тем не менее, хоть я и получил план палуб, список пассажиров мне дать не соизволили. Хотя я вел себя с этой молоденькой темноволосой русской по-настоящему дружелюбно.
Пожалуйста, вернитесь сейчас в свою комнату, сказала она, имея в виду мою каюту. Нельзя сердиться на этих девчушек, если им не всегда приходит на ум нужное слово. Они в своих школах не учили английский, а уж немецкий тем более, и теперь им приходится наверстывать всё сразу. В Бремерхафене команда в любом случае поменяется. Тогда на борту опять будут только немецкие пассажиры. Англичане и австралийцы сойдут еще в Харидже. Во всяком случае, я теперь знаю, что всего тут 547 кают. Включая сьюты.
Такого количества пассажиров на борту сейчас нет. Так что мне придется еще и выявить каждое помещение, которое во время нашего рейса не занято. Если бы мне дали список пассажиров, в этом не было бы нужды.
Все это пронеслось у меня в голове, пока я стоял возле стойки. Из-за чего я почувствовал такой упадок сил, что уже не был способен к работе уговаривания.
Я лучше позже обращусь по поводу списка пассажиров к директору отеля. Прежде такого человека назвали бы квартирмейстером. Но если у него перед именем значится «доктор», это, само собой, уже не годится.
Само собой, когда-то и я хотел заполучить нечто подобное. Звание доктора, я имею в виду. Но мне бы это обошлось слишком дорого. Да такая инвестиция и не понадобилась, поскольку у китайцев гораздо больше ценился мой возраст. То, что мне уже за пятьдесят. Тридцатилетнего как делового партнера они бы вообще не восприняли всерьез. Неважно, с докторской степенью или без. Но мне, само собой, повезло, что мои партнеры оказались не старше, а даже намного младше меня, – вся эта команда косоглазых. Я и сейчас вижу их перед собой, как тогда в Мюнхене. Бросаемые на меня взгляды, один фальшивей другого. В действительности это у меня должны были быть косые глаза. Если и вправду, как говорят, по человеку видно, что он проныра.
По мне этого никогда не было видно. Я всегда следил за собой, но одевался так, что это не бросалось в глаза: в темно-синий костюм, летом – чуть более светлого оттенка. Иногда даже серый. Галстук, кожаные ботинки, и на этом всё. И еще, само собой, очки. Они настраивали китайцев на доверие. Я с самого начала знал, что наступит день, когда они приставят мне к горлу нож.
В такой ситуации времени на семью не остается.
В такой ситуации надо быть начеку. Месяцами. Что значит «начеку»? Или надо писать «на чеку», раздельно? – В любом случае я таких, как Гизела, просто использовал. Деньги тут никакой роли не играли. После тех китайцев я мог сделаться либо богачом, либо абсолютным банкротом. Так что мне было по фигу, истрачу ли я на Гизелу две тысячи или десять. Или на кокс. Когда же эта авантюра удалась, стало тем более все равно.
Впрочем, я уже привык к трости госпожи Зайферт. И должен повторить, что мне она нравится. Она не особенно красивая и уж тем более не ценная – обычная деревянная палка с тонкой черной рукоятью. Почти как у зонтика.
Конечно, поначалу я чувствовал себя неловко, потому что это явно дамская трость. С другой стороны, зато не замечаешь ее веса. Но такой ясностью восприятия, какая была свойственна мсье Байуну, я все еще не обладаю. Я представляю ее себе как далеко простирающуюся, как наияснейшую ясность. Она бы вообще не оставила мне пространства для мыслей о Гизеле или о китайцах и Петре. Потому что все это стало бы совершенно неважным.
Тем не менее я могу сейчас написать, что я не был хорошим человеком. От этого в самом деле уже ничего не зависит. Не беспокоит меня больше и то, что тогда писали в газетах. Что я, мол, преступник и тому подобное. Я, может, и был мошенником, но преступником – определенно нет. Обвести тех китайцев вокруг пальца – в этом была какая-то справедливость. Прокуратура позже так это и оценила – ну, не совсем. Однако следствие было прекращено, и точка. После чего Петра смогла подать иск, исходя из того, что мы с ней, дескать, на протяжении ряда лет управляли фирмой совместно. Хотя она из-за Свена постоянно сидела дома и имела все, что хотела. Бассейн и домашний кинотеатр. Тогда как я постоянно торчал в конторе, чтобы втюхивать китайцам эти полупроводники. Которые прежде импортировал из Китая, но немножко видоизменял. Потому что на них тогда ставилась маркировка «Made in Germany»[7 - «Сделано в Германии» (англ.).]. Что меня всегда забавляло – само это понятие. Во всяком случае, потом китайцы перепродавали их своему правительству, но уже под другой маркой. Ее подделывали сами китайцы. Якобы какая-то фирма в Детройте.
Поэтому я просто не посмел затягивать дело, когда они явились ко мне с предложением о продаже фирмы. С такими триадами не шутят. Так что я, что называется, стал рантье. После того, значит, как прокуратура перестала копаться в этой грязи. Ибо чем глубже она туда зарывалась, тем хуже был запах. Пока под конец не завоняло всеми сортирами Хардтхёэ.
Кроме того, я делал большие пожертвования Церкви. Во-первых, никто не знает наверняка, не существует ли все-таки Бог, а может, даже и ад. И, во-вторых, это дает прекрасное самоощущение. Тебя, к примеру, приглашают на обед, и за столом не говорят ни о чем другом, кроме того, что ты там присутствуешь. Потому что ты теперь уважаемая персона, которая может даже служить примером для других. Реконструировать всю эту историю в деталях я уже не сумею.
Что я больше понятия не имею, как выглядела Гизела, это меня как раз не удивляет. Только – что я всегда называл ее Бергамоттхен. Чего она вообще терпеть не могла. Завести ее никогда труда не составляло. Теперь ее лицо стерлось из моей памяти, как и лицо Петры, которая все же была моей женой. Опять-таки если память меня не подводит. Я даже не помню, сколько ей лет. Все становится малозначимым, когда внезапно небо превращается в сплошную радугу.
Над дымкой из пены, которую ветер сдувает с волн, взлетают странные искры.
Если подумать, мсье Байун не мог появиться на борту во время первого моего путешествия. Или дело обстояло так, что из Танжера мы пошли не на восток, а в Лиссабон? Там мое первое морское путешествие должно было бы закончиться. Но только я уже знал, что никогда больше не сойду на берег.
Так что там, в Лиссабоне, я впервые пережил полную высадку пассажиров. Потом – генеральная уборка на судне, потом – моя вторая посадка. Так? После чего мы пошли на восток, через Суэцкий канал и Индийский океан – до Бали. Там я, значит, побывал уже дважды, первый раз с мсье Байуном. Который, само собой, как и я, на берег там не сходил. Но обучал меня воробьиной игре, в которую мы с тех пор часто играли, сыграли сотни партий. Второй раз я там побывал один, поскольку он навсегда ушел.
Где стоял этот похоронный автомобиль?
Черный, сверкающий ящик на колесах с ультрасиними складчатыми гардинами за узкими стеклами. Высокая длинная крыша, спереди утолщенный бампер. Я еще вижу, как он, под выпуклой решеткой радиатора, отполирован до серебряного блеска. Как в каком-нибудь старом фильме, невольно подумал я и вспомнил о «Крышах Ниццы». Как бишь ее звали – ту, что потом сразу и как бы между прочим стала королевой?
Пугающим этот автомобиль был потому, что синева гардин точно соответствовала синеве бархатной обивки в сундучке для маджонга.
15°55? ю. ш. / 5°43? з. д
Остров, под тяжелыми облаками прошедшей ночи, двигался нам навстречу. Было раннее утро. Непрекращающийся дождь разлагал свет, превращая его в лихорадочно-светлую желтизну, которая прорывала подвижные дыры во все еще плотных облачных скоплениях.
Поскольку мы шли с юго-востока, нам пришлось обогнуть половину скалистого острова. Поначалу он выглядел грубым и расщепленным. Но повсюду, куда через эти дыры падали теплые лучи, прибавлялось базальтовой красноты. Только к полудню она сменилась серо-коричневым – пластами застывшей лавы.
Потом началась жара.
И все же, хотя солнце давно уже стояло в зените, наблюдалось обрушение облаков. Оно было настолько непроглядным, что скальная порода напиталась совершенной чернотой, повсюду. А там, где она, несмотря на обновленную силу солнца, осталась влажной, она теперь блестит, как сатинированное стекло, до самой вершины.
Но не это вот уже несколько часов удерживает меня в шезлонге.
Когда хлынул ливень, я нашел прибежище под коротким стальным козырьком, в уголке для курильщиков. Но там сидели только обе певицы и молодой человек. «Стажер», как говорят. Они его непрерывно обхаживали. Настолько шикарно, сказала бы моя бабушка, он выглядел, со своими светло-голубыми глазами и в белой форме. Да еще ослепительные зубы, притом что он сильно загорел. Мы и оглянуться не успели, как вода поднялась нам до щиколоток. Миллионы маслянистых капель, шлепаясь на доски, отскакивали каждая на метр.
Потом непогода исчерпала себя, и снова пробилось солнце. Так что воздух снова наполнился мечущимися сквозь него снежно-белыми парочками. Это были двадцать, тридцать, а может, и сорок маленьких, как ласточки, и таким же манером скользящих в небе птиц. Вероятно, чаек. Они не только отчебучивают собственный искусный полет, можно так сказать: «отчебучивают полет»? – но и постоянно скользят друг вокруг друга, в каждой паре. Это у них вроде как любовная игра, нескончаемая. А они еще и издают счастливые крики, словно хотят подать весть о себе всем и каждому, каждой живой твари в нашем мире.
К которому они наверняка не относятся. Это ведь души фей, подумал я, фей искусства полетов. Они вылупились из яиц более светлого и свободного промежуточного мира, чем наша посюсторонность, подумал я. Даже – чем потусторонность. И внезапно я невольно подумал: быть не может, что ты внезапно влюбился. Я влюбился в маленькую белую ласточку. И – что ничего подобного я никогда прежде не чувствовал.
Прежде всего потому, что они есть повсюду: над морем и над землей и подо всем земным небом.
Но я, само собой, понимаю, что в то время отсюда нельзя было убежать. Обладай Наполеон Сознанием, он бы, само собой, этому радовался. А сейчас люди с нашего судна уже на пути к его могиле. Они там будут напирать друг на друга, чтобы сфотографировать ее. Только мы, оставшиеся на борту, молчим, а если и разговариваем, то приглушенно.
Но тут кто-то крикнул, чтобы мы подошли к левому борту. Быстрее! Быстрее! Руки протянуты к воде, увлеченно указующие руки. Обратились потом в нашу сторону и, можно сказать, веяли. Само собой, призывный крик повторился. Так что и я поднялся. Медленно шагнул к лееру и увидел дельфинов. Маленькие тела, длиной сорок или, может, пятьдесят сантиметров, которые поначалу, подобно стремительным торпедам, проносились непосредственно под гладкой водной поверхностью. А потом принялись подпрыгивать, будто хотели показать нам себя. И уже не могли остановиться.
Я сотни раз наблюдал такое, и все же это всегда ново. Так близко от маленькой гавани. Которая, можно сказать, представляет собой один-единственный мол. От него к нам доносились перепутанные выкрики детей и их смех. Да еще голос из громкоговорителя веял над последним кусочком моря. Я даже уловил треск пистолета. Спортплощадка, подумал я поначалу, но оказалось, это плавательный бассейн. Так что я попытался вспомнить, когда я был в бассейне последний раз. Я уже этого не помню, но все же ощутил на коже запах хлора. И услышал глухой всплеск под водой, как прежде, когда я, мальчишкой, после сеанса борьбы нырял и – всегда надеялся, что у плавающих девочек что-то соскользнет между ног. Но такого ни разу не случилось. Только иногда можно было догадаться, где у них щелка. И ведь я это все давно позабыл. Какой мистерией она когда-то была.
Теперь меня наводнило. Наводнило опять.
Так что дельфины прыгали внизу и мелькали. Так что наверху носились феи и увивались одна вокруг другой, описывая свои эллипсы. При этом они кричали и кричали, как если бы были эхом детских голосов. Отголоски отбрасывала назад – справа – вулканическая гора, на самый верх которой ведет Лестница Иакова. Что она так называется, рассказал мне еще прежде мистер Гилберн. Две-три человеческие фигурки, как я увидел, карабкались на нее. Наверняка не с нашего корабля-грезы, во всяком случае, не из пассажиров. Она слишком крутая.
Но, может, кто-то из экипажа. Вряд ли кто-то еще в мире способен туда залезть. Но пока я так смотрел на солнце, через море, я увидел себя взбирающимся по ней. Мне это давалось очень легко, поскольку и эти ласточки взлетали по ней до самого неба и снова слетали с него. Они это делали, чтобы ободрить меня. Но это опять были всего лишь дети, сидящие вокруг бассейна на скамьях. Они кричали и хлопали в ладоши, чтобы их друзья плыли быстрее, еще быстрее. Кто приплывал первым, того встречали таким ликованием, что у меня вдруг закружилась голова. Хотя расстояние приглушало все звуки. Как будто я вслушивался в морскую раковину.
Мне даже пришлось ухватиться за что-то. При этом я положил левую руку на правую руку мужчины, стоящего рядом со мной. Я даже не заметил этого поначалу, а только когда он спросил, все ли со мной в порядке. Думаю, ему пришлось задать свой вопрос дважды, прежде чем я понял.
Да-да, сказал я, в то время как он, проследив за моим взглядом, тоже уставился на птиц, Gygis alba[8 - Белая крачка (лат.).]. Тут у любого голова немножко закружится. Но, может, вам все-таки лучше присесть.
Странно, но мне эта ситуация не показалась неловкой. Я даже оставил свою руку, где она была. Хотя мало-помалу мне становилось ясно, что это первый – за месяцы – человек, с которым у меня установился контакт. Не считая горничной, разумеется.
Я даже позволил, чтобы он довел меня до одного из столиков. Он помог мне занять место. Тут же быстро подошла одна из кельнерш. Может, я в самом деле слегка побледнел. Мне лучше пойти в мою комнату, сказала она, и прилечь. Меня с ума сведет эта «комната». Но кельнерша, само собой, тоже русская или родом из Украины либо Молдовы. Поэтому у нее те же проблемы с выбором правильных слов, что и у служащей на ресепшене.
Это, определенно, было уже больше месяца назад.
Где же я оставил план палуб?
Он будто заколдован. Ведь у меня отнюдь не большая каюта, хоть я и занимаю ее один, несмотря на две койки. Но я откладываю что-то в сторону и потом просто не нахожу. Только сейчас мне, конечно, не хотелось бы ничего искать и уж тем более – возвращаться туда, то есть спускаться на мою Балтийскую палубу. В каюте в любом случае ничего не шумит, кроме извечного кондиционера. Мне же хотелось бы оставаться на свежем воздухе, под летающими феями. И эти крики я хотел бы слышать и дальше – их крики и те, что доносятся от бассейна.
Так или иначе, но я почувствовал себя лучше. Поэтому мне действительно повезло, что кельнершу позвали еще куда-то. Здесь это делается посредством непрекращающегося электронного свиста. Она только, как я сразу заметил, подала тайный знак одному своему коллеге. После чего он принес мне стакан воды. Человек, за которого я ухватился, тем временем подсел к моему столику. И представился. Даже это я счел везением. Как и летающих фей и детей. Хотя вслух ничего такого не сказал.
Его зовут мистер Гилберн, и он обладает Сознанием, как и я. Он тоже потерял близкого друга. И, как и мой друг, мсье Байун, он тоже дружил с госпожой Зайферт.
Ему она тоже кое-что оставила, но это был шейный платок. С ним, как он выразился, он расстается только на время сна. Кроме того, он рассказал мне историю Лестницы Иакова. Он назвал ее легендой. Я взял это себе на заметку, потому что речь там идет и о Гуфе: Палате, как он выразился, нерожденных душ. О которой мне рассказывал мсье Байун.
Близкого друга мистера Гилберна я смог припомнить лишь приблизительно, пока мы сидели вдвоем на покачивающейся палубе юта. Мистер Гилберн заказал себе джин с тоником. Я время от времени прихлебывал из стакана с водой. По затылку у меня стекал пот.
Приятно в мистере Гилберне то, что он курит. Правда, только самокрутки. Каждый раз, закуривая, он бормочет, не без иронии, своеобразное изъявление благодарности. Например: Что есть человек, что Ты знаешь о нем? И при этом подмигивает мне. Так что я тотчас невольно думаю: как хорошо, теперь ты сможешь насладиться своей последней сигарой не один, а в компании. Ее я припас для себя, хотя вообще курить перестал. Но в один прекрасный день, быть может мой последний, я хочу ее зажечь, при полном Сознании. Тогда уже моему сердцу она не повредит. Да даже и имя уже не будет иметь к этому отношения.
Хорошо уже то, что здесь вообще еще разрешается курить. Для этого выделены специальные зоны, которые, впрочем, мистер Гилберн интерпретирует в несколько, как он выразился, расширительном смысле. Он вообще склонен к юмору – этот жилистый сутуловатый человек, достающий мне аккурат до бровей. А ведь я и сам не велик ростом.
Он, может быть, немножко старше меня, судя по седому венчику волос. Но их я увидел, только когда он снял бежевую кепку. Они у него очень короткие. Стрижка ежиком, сказала бы моя бабушка. Только у него и борода подстрижена ежиком. Обрезана четко по контуру щек. Не будь его кожа такой светлой, в нем чувствовалось бы что-то арабское или еще и еврейское. О таком, само собой, говорить нельзя, тем более о том и другом вместе. И все же нос у него впечатляюще большой; как и самого этого человека в целом я нахожу впечатляющим. В нем нет ничего детского; только та же, но в его случае скорее насмешливая ясность восприятия, которая, как я знаю, у мсье Байуна была больше, чем у него, сопряжена с любовью. И все же, несмотря на присущее ему чувство юмора и его орлиный нос, он не держится со мной высокомерно. К примеру, не дает мне благонамеренных советов. Не выражает постоянно желания, чтобы я не сидел на солнце или надел что-то себе на голову. И если я не хочу есть, но и ложиться в постель не хочу, а предпочитаю оставаться снаружи, он и это тотчас принимает. Нужно считаться с тем, сказал он, что человек свободен. Когда его друг прощался с ним, этот принцип тоже учитывался.
Ну, вот и всё, будто бы сказал тот. Он, мол, хочет поблагодарить за совместно проведенные часы. И они обнялись – это длилось на секунду дольше, чем обычно. Когда потом его друг пошел прочь, он не посмотрел ему вслед. А вместо этого долго смотрел через леер на море и невольно смеялся про себя. Поэтому, сказал он, я прошу, чтобы и вы не смотрели мне вслед.
Я попытаюсь. А вот смогу ли я в такой момент смеяться, этого я, само собой, сегодня еще не знаю. Но ведь если мы представим себе, сказал мистер Гилберн, что от человека вообще ничего не остается, действительно никакого следа, тогда как воздух, которым мы дышим сегодня, все еще тот же самый, которым две тысячи лет назад дышал, к примеру, Цезарь, совершенно те же молекулы воздуха, – тогда, сказал он, мы волей-неволей сочтем это, в каком-то высшем смысле, комичным. Ведь, дескать, вполне может быть, что он сейчас, в этот момент, втягивает в себя ту самую струю воздуха, которую – с тех пор даже года не прошло – точно так же втягивал в себя его друг.
Эта мысль занимает меня. Даже и сейчас, когда пассажиры вернулись со своих экскурсий, а я бежал от неизбежной вечеринки по случаю отчаливания – вниз, на шлюпочную палубу, но на сей раз к левому борту.
Едва мы выходим в открытое море, как под свежим ветром становится прохладно. Поскольку я к этому привык, я захватил с собой одеяло и теперь прикрыл им колени. Но мне все еще очень нравится, чтобы ступни оставались свободными, чтобы на них не было носков.
Я и сегодня охотно хожу босиком. Но постоянно получаю замечания, что мне не следует так делать. Главным образом от Татьяны. Поэтому я стараюсь по возможности не попадаться ей на глаза. Например, прежде чем покинуть свою каюту, я открываю дверь только на щелку. И сперва выглядываю: не видно ли ее, не возится ли она, к примеру, в кладовой. Как это ни глупо, кладовка находится почти напротив меня, чуть-чуть наискосок. Коридоры же узкие. Можно держаться руками сразу за обе стенки. Если ты ходишь босиком там, это, само собой, неопасно. Потому что все выложено ковровыми дорожками. Только на внешних палубах нужно смотреть себе под ноги, чтобы не ушибить большой палец о какой-нибудь стальной кант.
Чтобы выйти, нужно довольно высоко поднимать ноги. Потому что двери стукаются не только вверху и сбоку, о раму, но и внизу – о комингс. Который должен при сильном волнении препятствовать тому, чтобы вода затекала под дверь. И когда я возвращаюсь в свою каюту, я тоже сперва смотрю налево и направо, вдоль коридора. Чтобы не получилось так, что Татьяна меня заметит и тогда опять пожелает, чтобы я что-нибудь съел.
Я, к примеру, не знаю, есть ли в России такой обычай, чтобы горничная заботилась еще и об одежде пассажиров; или в Украине. Я их попросту не различаю. Поэтому я заглянул в карманный атлас и поискал ее там. Украину. Раз уж такой атлас лежит действительно в каждой комнате.
Может, мне стоило бы как-нибудь спросить Татьяну, не расскажет ли она мне что-то о своем доме. Но, во-первых, я не хочу со своей стороны подступаться к ней слишком близко. А во-вторых, она, вероятно, уклонится, поскольку ей это неприятно. И у нее так же дернется левая щека, как тогда у кельнерши. Та тоже родом из Украины или Молдовы. В то время я еще ходил на эти шоу, в лаунж-холл. Поскольку тогда мне еще нравилась такая музыка. И кельнерша мне рассказала, что уже больше полутора лет не видела сына. Так долго, мол, она не приезжала домой.