скачать книгу бесплатно
Крушение чёрного фартука
Болезнь, которую так грубо обвели вокруг пальца, лишь затаилась змеинно. И нагрянула вновь, чтобы отомстить, так отомстить. Обрушился рецидив с угрозой осложнения. Мама еле отбила Аню от больницы – под расписку.
Больницы эти, с двух лет – дом родной. Никто не мог понять, что творится с ребёнком: кровь не желала держаться в маленьком теле – вытекала носом. Изо дня в день. Синяки на ногах, на руках ни с чего. В больнице вливали новую кровь – чужую, она снова вытекала.
Девочке только одно не давало покоя: цилиндры тёмно-бордового цвета рядом с кроватью. Ведь они с сиропом для газировки! Точь-в-точь. Зачем, интересно, в неё столько закачивают этого сиропа? Не один месяц… Потом решили больше не закачивать – толку?
Спасла врач – Врач с большой буквы, которую пригласили от безысходности, для консультации. Она, как гласит семейное предание, подняла шум, дала разгон тамошним неумёхам, после чего они стали действовать по-новому, и появились сдвиги – положительные.
Но совсем болезни не отстали, прицеплялись то и дело самые разные. Строение (на звание дома оно не тянуло), где когда-то родители получили свою первую отдельную квартиру – выстраданную, долгожданную после бараков и коммуналок, находилось буквально под боком у огромного нефтехимического комбината. Их там в тесном соседстве построили целый городок для счастливцев – строений, как одно, смахивающих на казармы. Цвета надгробного цемента, да и материалом им был такой же цемент.
Дома – судьба. Свет и радость? Из их окон были видны факелы, олицетворение вечности: горели, не переставая, день и ночь. Называлось это – уничтожение не переработанных отходов.
Необозримое поле со стадом прожорливых факелов. Длинные огненные языки лениво заползали на небо, ненасытно слизывая воздух, которым можно дышать, заменяя его жёлто-серым дымом. Когда с той стороны дул ветер, постоянный химический запах становился густым, почти липким, непонятно – то ли сладковатым, то ли машинным. Тошнотным. Был взят из ада этот огонь, готовый сжечь всё. Ему что? Ему всё – не переработанные отходы. Хорошо, семья всё же успела уехать, окончательно не став отходами.
Болела не только Аня. Жизнь как радость – это чувство у родителей, скорее всего, было похоронено именно там. Ну а какая радость, если не видно и любви – совсем. Что они сделали с ней? Позволили факелам жрать её изо дня в день и отправлять с дымом в никуда?
Когда-то любящие превратились в актёров, которые провалили пьесу, а занавес всё никак не дадут. В этом-то самое необъяснимое и горькое. Зачем тогда всё? Зачем эта жизнь под одной крышей, обеды на одной кухне, если осталось лишь глухое недовольство друг другом, нетерпение, непонимание, каждодневный сор ссор. И ничего, что всё это видит и слышит дочь.
У кого-то вытягивается шея, чтобы доставать до листочков на деревьях, у кого-то глаз переползает с одной стороны туловища на другую для жизни на дне. У Ани же слух… Как у живущих рядом с железной дорогой он перестаёт реагировать на визг ночных электричек, так и у неё, если не отключался полностью, то переходил в режим мини.
Когда мама заводила своё рондо, болеро – нескончаемое, удручающе-тягучее что-то, и всегда подобное, повторяемое почти без изменений, у Ани отваливалась голова, а на её месте появлялся тугой ватный тампон. Пробовать перевести монолог в диалог было не то что несмыслово, а невозможно. Говорящей не нужен был отклик. Приходило ли ей в голову, что разговаривает она сама с собой? Верила ли в эффективность своего метода? Нет. Она же не глупая.
Все-таки это была болезнь. Как у Ани не держалась кровь, так у мамы не держались слова, и вытекали, и вытекали отравой… Недержание слов вселенской безнадёги, обвинений и… нелюбви.
Иногда можно и понять. Если мать видит, что дочь – сидит. Просто сидит и ничего не делает. Да за это мать готова была отречься от своего родства! «Лень вперёд тебя родилась!» Маме виднее. Зачем только она оставила в живых эту лень? «Каждый должен что-то делать в своей жизни лучше других. Ты же совсем ничего не умеешь!»
«Ты всегда права, мама». «Да вот, прямолинейность моя черта. Режу правду-матку в глаза!» Линейность эта… ещё одна Аделина. «И это счастье для тебя, мама? Твоя семья изрешечена такой правдой, живого места нет. А что семья не набор мишеней, а то, что… надо беречь, прижимать к сердцу и целовать – ты никогда не слышала?» Ответа нет. Потому что и вопрос был немым.
Да, сто раз мама права. Иногда находит: да, сидишь и не знаешь, что делать, мало ли из-за чего. Прислушиваешься – где-то в углу голодная мышь подтачивает, подгрызает твою жизнь. Или просто смотришь… как течёт время. Как вклиниться в его поток, чтобы не утекло без тебя? Поднимаешься, дотягиваешься до часов над диваном, вглядываешься в отливающий медью циферблат, водишь пальцами по выпуклым деревянным розам и листьям… «Сколько же они всего видели и знают. Но никогда не откроют свою тайну: где берут и куда девают потом время. И можно ли хоть что-то с ним сделать. Уговорить, подружиться, не чувствовать страха…»
Если же Аня что-то и делала, опять беда – медлительность. Руки не из того места, внутри улитка. Как с ней стать подвижнее? И вытащить её невозможно.
Нынешняя болезнь тоже вцепилась клещами. Временами наступало полузабытьё. Состояние не сна, но и не бодрствования. Картины, иногда предельно яркие, ярче, чем в жизни, сменялись вдруг страхом, паникой, слезами. От слёз к эйфории, и опять, как в омут – образов, голосов, ощущений.
Горящие факелы – горело в горле; стены с огромными слоновьими ушами – развеваются, как флаги; стены рушатся, на их обломках кружатся в диком танце феи, учительница истории, Гамлет. Летит шпага по воздуху, с крыльями, как птица, её хватает, нет, не Гамлет, промахнулся – шпага в руках у исторички. Нет, пожалуйста! – замахивается на Гамлета, на неё набрасываются феи, но она вырастает выше телеграфного столба, феи карабкаются по ней, налетает вихрь, что-то белое накрывает всё – листки «СПРАВКИ» становятся снегом. Озноб.
– Одеяло! Ещё!..
«Господи, как жарко! Голова лопнет от жара».
Были назначены уколы шесть раз в сутки – пенициллин. Таня рвалась в бой, как сестра милосердия на войне. «Да сто раз я ставила эти уколы. В мышцу, да там делать нечего!» Мама сначала махала на неё руками. Потом стала брать уроки у продвинутой медсестры. В итоге, делали по очереди: Таня днём, мама ночью.
Дня через три стало полегче. Ягодицы отваливались от боли, но в голове прояснилось. Первыми вернулись мысли о новой школе. Тихое отчаяние.
– Да всё нормаль. Звонила я в твою «десятку». До конца января заявления принимают, – сказала верная подруга.
Вторая неожиданность: мама. Она была «ЗА»! За какую-нибудь новую школу для Ани. А всё из-за того эпохального родительского. В тот день Аня как раз и слегла. Это был ужас и позор. Но не для Ани. По словам мамы, перетряхивание Аниного «досье» при стечении народа было просто-таки средневековой охотой на ведьм. Хотя и дочери тоже влетело – за то, что оценки стали хуже.
Больше всего маму возмутило изъятие книги – она её сама читала и знала, что она хорошая. Там описывались два мира, оба совершенно незнакомые. Далёкая Сицилия и Франция. «Забыть Палермо» Эдмонды Шарль Ру.
Литература и история – в них как раз мама разбиралась получше «отличника» образования, совершенно точно. В древнем Египте том же – династии фараонов знала наперечёт, в отличие от имён членов политбюро, и поклонялась не В. И. Ленину, а царице Нефертити – с тех пор, как увидела её головку в московском музее.
Почему она, Аня, промолчала тогда, позволила, чтобы чужая тётка отобрала у неё – ЕЁ на тот момент любимую книжку? Неведомая Сицилия в ней делалась так близка, что в лицо горячо дышал сирокко – блудный ветер из Африки. Окружали запахи: водорослей, рыбы, специй, жасмина… Вдыхаешь всё это богатство, а у тебя берут и вырывают его из рук, подносят к своему ничего не чувствующему носу и коряво по складам произносят: «Та-ак. За-бы-то Па-ле-рмо».
Учитель, не умеющий прочитать заглавие книги. Да если бы Палермо было «забыто», то и книги не было бы. В том-то и дело, что автор лишь пытается «забыть» его. Мучительно и тщетно. Её воспоминания – это и есть книга. «Память – это ад. …память, с которой каждый день приходится бороться, но и отречься от которой нельзя…» И затем эта… учительница на букву «м», открывает книгу, будто она её, и читает вслух всему классу: «Я любил тебя, и это была наша тайна, уединение нам приносило радость»…
И тут разверзлось… Впервые обнажилось сокрытое до того: редкие мутно-жёлтые зубы с широкой щелью посередине. Улыбка, не знакомая с лицом из искусственной кожи, в тот момент прорвалась-таки наружу, рот неумело растянулся в ухмылочку, такую приторную, торжествующе-похабную, как у какой-нибудь бывалой, прошедшей огонь и воду бабёнки: да знаю, знаю я, какие вы тут все чистенькие, можете мне не рассказывать. И даже похабненько так отличница просвещения подмигнула классу. Без «тише-тише» на этот раз.
– Я никогда особо не была в восторге от… гхм. Неискренний человек ваша классная руководительница, – сказала мама, заглянув к дочке, когда та избавилась от лихорадочного состояния. – И историю она знает…
Мама сидела на «гостевом» табурете, держа на коленях журнал, из своих научных.
– Инки жили в Перу, факт, – вставила Аня.
– Вот-вот. Звание своё она получила ещё в те времена «сами не читали, но осуждаем». В той книжке про Палермо, кстати, было что-то такое: «История может быть зыбкой, изменяющейся…
– «…в зависимости от того, под чьим небом преподают её», – закончила Аня.
– Ты уже такие книги читаешь? – сказала вдруг мама.
«Здрасте!»
– А где ты взяла эту книжку? – буркнула между прочим мама, не поднимая глаз от своего журнала, уйдя в текст уже безвозвратно.
«Ещё не легче! Так у неё, у мамы, с тумбочки в спальне и взяла её, где же ещё!»
– Ладно, мне к лекции надо готовиться.
В море книг, понятно, она и не заметила одной пропавшей капли. Настоящее бедствие – книги, журналы эти. Стихия, с которой никто в этом доме уже и не пытался бороться. Спасения нет ни на кухне, ни даже в ванной.
Ванная так вообще превратилась в любимую мамину читалку. Причём в ночную. Она сидела в ванной по ночам – надеясь, что никто не будет ей там мешать. Не только читать. И курить. Аня долго не хотела верить, так её ужаснуло когда-то это открытие. Зачем себя так мучить? Но этого как будто и не было – так курильщице хотелось думать. Никто не догадывается. Никто никогда не касается вопроса ночных бдений и не обсуждает их за завтраком.
Позднее, уже в рабочем костюме, со своим портфелем в руках, мама опять заглянула.
– Да… Не ожидала я, что такое может быть в нашей школе. Там ещё прихихешки эти были на собрании.
– Прихихешки? Это староста, что ли?
– Ну да, ещё кто-то. Всё поддакивали. Они, конечно, везде есть, у нас на кафедре тоже. Но всё же, когда дети… Тебе надо окончить у них восьмой класс, а там будем думать.
Аня чуть было не подпрыгнула в кровати, ликуя, но, пронзённая болью, тут же осела.
– Чего тут думать-то! Я ведь уже…
– Ну, тебе получше. У меня вечерники, – скороговоркой сказала мама, быстро заглянув в портфель и быстро же захлопнув его, клацнув замками. – Не забывай полоскать.
«Не забуду… Да всё понятно. Никто ведь не будет держать на работе, если постоянно искать замену. Больше всего на свете, похоже, мама боится остаться без работы. Для неё это смерти подобно. Почему? В войну пришлось узнать, что такое голод, неужели она и сейчас боится остаться без куска хлеба, если не будет денег? Или их не хватает, потому что мама каждый месяц высылает деньги своим родителям – с их пенсии не проживёшь, а папа высылает своей маме. Или… Или что? Она просто не хочет оставаться дома? Как папа?
Это что, всё стены делают? Что в замке – у Гамлета там все с ума посходили, что в двухкомнатной квартире – как окажутся вместе, так готовы разнести, что друг друга, что эти стены, до основания. Пока что словами».
Хотя слова иногда тоже… как только папа это выдерживает? Эту словесную мясорубку – про то, что он мог бы сделать, но не сделал, не захотел, не смог, не пошевелился, а вот Иван Петрович и Кузьма Иванович давно уже сделали то и это, и так превосходно сделали, а он, папа – ничего! Ноль! Прошляпил, не подсуетился, только и может, что в газеты утыкаться, на партсобраниях пропадать да свои носки по дому разбрасывать.
Как-то они были вдвоём с папой на кухне – он сидел за столом с газетой, как обычно, Аня мыла посуду за его спиной. Повернулась, чтобы собрать со стола оставшиеся вилки и… обомлела. Отец смотрел не в газету, держа её перед собой, а в глухую непроницаемую стену – бессмысленным мёртвым взглядом, не выражающим ничего.
«Что же у него за жизнь! Сидеть у себя на кухне таким неживым можно только… когда у человека уже совсем ничего нет – ни смысла, ни цели, ни любви, ни радости». Спасение у папы было только одно – бесконечные дежурства и частые командировки.
«Вот и мне лучше… одной. Без них. Никакой пальбы. Мирно-нежно – что-то живое было в этом звуке – журчит завод часов перед тем, как откуда-то издалека, не травмируя, серебряно пробить свой приговор: минул ещё один час жизни…»
…Это был не сон и не забытьё. Всё реально. В лицо летели холодные морские брызги – обжигали, как искры от костра. Море было северным.
– …Взрослых, их лучше не трогать. Шекспир… а-а, ты ж его не знаешь! Он почему столкнул вас там всех, потому что это же пьеса, а какая пьеса без конфликта? И везде у него что-то неладно, что-то подгнило. Повсюду шпаги звенят налево и направо, финал – «умерли все» и мораль: месть – это нехорошо, это очень плохо для здоровья. Но таковы законы пьесы, а в жизни-то зачем повторять? Да пусть они живут, как хотят, эти взрослые.
Аня и принц датский сидели на краю каменистого утеса, свесив ноги вниз, в обрыв: её ноги в былинных красных сапожках и его – в чёрных башмаках с ажурными серебряными пряжками. Руки упирались в жёсткую высохшую траву, и пахло полынью, и, может быть, вереском. Высота утёса не большая. Хорошо были видны внизу нагромождения дремучих камней, обёрнутых в тёмный влажный мох, набеги на них клокочущих волн.
Только море и небо. Оно нависало так низко, что они сидели, по сути, в нём. По цвету оно было плотной дымчатой вуалью. Более тёмными пятнами по нему – грозовые тучи. К рокоту волн примешивался гулкий звук угрозы оттуда, из этих туч.
Море, обозлённое на что-то или кого-то, неугомонное, рыщущее туда-сюда – до самого горизонта. Море – more – больше… Больше, чем вода. Больше, чем могут увидеть наши глаза. Чем они манят нас, чаруют эти моря – загадкой? Легко могут погубить. Но без морей невозможно представить Землю. Как жизнь без любви?
Принц сидел, согнувшись, глядя вниз на камни. Лица не видно, завораживало кружево на его манжетах – колыхалось на ветру как живое. От него, как будто просветлело на миг в хмуром королевстве. Аня в своей школьной форме, с непокрытой головой – волосы разлетаются, не заколотые, поёживаясь от ветра, произносила речь, странно длинную для неё. Впрочем, и не странно, если учесть, сколько уж лет она часами мысленно говорила с принцем.
– Вот ты называешь своего отца благороднейшим из людей. И что он сделал – для единственного сына? С какой стати? Почему вдруг тебя, поэта и мечтателя, надо было превратить в убийцу? Он мог бы отомстить и сам – запросто. Явился бы напрямую к Клавдию или к бывшей жёнушке, сказал бы им: «У-у! Чума на вас!», или что-нибудь такое. И всё. Этого хватило бы – для другой трагедии. А ты бы писал мадригалы, играл на флейте или на лютне – это твоё. А то – саблей махать! Чапаев ещё тоже! Живи своей жизнью, а не чьей-то. Никто тебе не указ. Принц ты или где?
– Не саблей, а шпагой, – с некоторой неуверенностью возразил принц.
– Да какая разница!
– Жаль… Я не слышал этого раньше. Про лютню… про всё. А нам вот-вот уже предстоит расстаться. Почему мы не встретились до того как… – принц выпрямился, и его бархатное плечо коснулось плеча Ани.
– Почему? Да потому что это невозможно. Это невозможно и сейчас. Ой… а правда, как это… Мы, я и ты… здесь? Ерунда какая-то.
Аня засмеялась, хлопая себя по лбу. Смех был глупейшим и радостным, непонятно с чего. Да с того, должно быть, что теперь они сидели совсем близко, и их плечи были прижаты друг к другу. Волной прокатилось по ним тепло. И ветер уже не так страшен, и гроза…
– Конечно же, невозможно, – продолжая смеяться теперь нервным прерывающимся смехом, похожим на всхлипы. – И до того ненадёжно… – смех оборвался. – Как бабочка в последние минуты жизни. Отпущено-то ей… Какой-то день. А мне надо сказать тебе всё-всё. Ты вот никогда не думал, что сироты это не только те, у кого нет родителей. У меня, например, есть мама и папа…
– Я понимаю, о чём вы.
– И тебя разве не кинули твои родные? Ты им никто – в своей семье.
До Ани вдруг дошло, что она говорит принцу «ты», в то время как он ей – «Вы». «Да ладно. Он понимает меня! Даже на русском».
– Только когда я была совсем маленькая, я помню, я знала, что такое счастье. Меня просто заливало им, как морем, тёплым, южным. Было у тебя такое? Когда мама берёт тебя к себе на колени, маленького, ты руками обнимаешь её за шею, прижимаешься и целуешь, целуешь её бесконечно… А она тебя.
Принц повернул к Ане лицо – совсем мальчишеское, Саши из параллельного класса. И оно было так близко. Светлые прозрачные глаза смотрели чуть удивлённо, с почти детским доверием и теплотой – как смотрят на давнего друга. Губы приоткрылись…
– Да… – ошеломлённо произнёс он.
У Ани перехватило дыхание… С таким чувством было сказано это «да». Глаза и губы приблизились. Ей показалось… Но это же невозможно – новое внезапное отрезвление заставило её опустить глаза и резко отвернуться. Волосы упали завесой на лицо. Заговорила тише, медленнее, как бы вслушиваясь в собственные слова – действительно, это говорит она? Сидя при этом на краю обрыва рядом с… другом, которого знает давно.
– И… это даже было не просто счастье. В книжке одной по древнему искусству я видела такую греческую икону: Madonna Glykofilussa – Мадонна Сладколобзающая. Прямо как я с мамой когда-то. Вообще, когда рисуют мадонну с младенцем, знаешь, в чём там дело? Младенец, как и я тогда, чувствует как раз вот это: святость. Да, такое чувство – абсолютной святости. Трепет. И непревзойдённость любви. Ничего выше и прекраснее. Любовь и есть божество: в младенчестве – мать для дитя. И больше ничего не надо.
– Всё, что нам надо… Как это верно!
– Да. Но мама… Она почему-то стала останавливать меня. Отрывать мои руки от себя. Гнать. Я не понимала, почему. Совершенно. Нет ведь ничего больнее – когда твои руки отрывают, с силой расцепляют и отбрасывают, как ненужные, твои любящие руки.
Принц смотрел вдаль, куда-то за край моря. Молча.
– Раньше из-за болезни мне очень много переливали крови – чужой, незнакомых людей. Может, моей собственной и не осталось. Не заметила, как сама перестала тянуться… к маме. И знаешь, как быстро из трещинки вырастет пропасть. Я даже начала сомневаться, правду ли мне сказали, что меня тогда удалось спасти. Возможно, я умерла, и меня подменили.
– Что за идея!
– Просто, глядя на родителей, я… я часто пытаюсь понять: правда ли, я ИХ дочь?
– Проблема стара. Кто из нас может ответить на вопрос: кто я, что я? Если один человек – это всегда несколько. Но вы… вы ещё совсем дитя для таких вопросов, мне кажется, – слегка улыбнулся принц.
Аня невольно улыбнулась тоже, смутившись, что ли. «Всё это ваши Шекспиры да Мопассаны».
– Я уже в восьмом классе.
– А ваши родители, они крестьянского сословия? – спросил вдруг принц, разглядывая её коричневое школьное платье.
– Нет, почему это? Они… у них дипломы инженеров, – изумилась теперь Аня.
– Вы, конечно, никакая не крестьянка. Скорее – служительница Терпсихоры, судя по изяществу. Вот только… этот фартук…
– Это форма. Мы все в таких ходим.
– В одинаковых? Как войско?
– Ну… такая форма. Это школа у нас… долго объяснять. Зато у тебя твои манжеты, они такие… как из сказки. У меня тоже они есть – видишь, но они простые. Просто белые, я их сама пришиваю к платью.
– Возьмите мои, я буду счастлив.
Он рывком вытянул рукав тонкой шёлковой блузы, спрятав внутрь кисть руки.
– Держите!
Принц показал, как Аня должна держать рукав за край кружева в натяг, а свободной рукой достал из-за пояса кинжал. Быстрым движением отхватил конец одного рукава и так же оттяпал второй.
– Ой! – Аня провела воздушным кружевом по лицу и закрыла глаза.
– Мне давно кажутся неуместными все эти кружева на моём костюме. Так намного лучше. А тебе нравится твоя униформа?
– Я её ненавижу!
«Вот и он перешёл на «ты»!
– Тогда зачем её носить? Лучшее избавление от чего-либо – предание воде.