
Полная версия:
По поводу VIII тома «Истории России» г. Соловьева
Время Бориса – это был первый, так сказать, досуг России после 1224 года, после долгого томительного времени татарского тяготения. И в это время досуга случился на престоле и досужий царь. С одной стороны, общение с Европой, и особенно с Азией, сильно было им поддерживаемо; с другой стороны, он вел сношения с отдаленным Востоком и строил крепости в Дагестане. Нельзя, думаем, после этого обвинять его в мелкости помыслов. Казалось, при умном царе Борисе должно было двинуться дело знания и вообще просвещения в России. Но над этим царем висело черной тучей грозное подозрение народное – и наконец из тучи сверкнула молния, и грянул гром. Настала буря, за ней другая, и пошли бури одна за другой.
Подозрение народа – вот единственный источник и самозванства в России, как прежде, так и после. Самозванец не сам, так сказать, явился: он был вызван народным подозрением. Народ, предполагая, что Борис совершил или мог совершить злодейство – и где же? – на историческом пути, на пути народной воли, что он втерся обманом на престол русский, – народ был оскорблен в нравственном своем чувстве. А такое историческое оскорбление народного нравственного чувства никогда не проходит даром.
Удовлетворение этого оскорбления выражается также на историческом пути, в исторических проявлениях. В истории в такие минуты являются призраки, привидения. Народное правосудное мщение вызывает тени погибших. Обман облекается страшной действительностью. Тени льют кровь и истребляют людей. Такая-то эпоха наступила тогда в России. Самозванство вовсе не было дерзкой мыслью, пришедшей в голову одному лицу. Нет, это была мысль народная, и смелость состояла в том, чтобы воплотить в себе эту мысль. Убеждение, что Дмитрий жив, родилось, без сомнения, прежде, чем нашелся Лжедмитрий. Вообще надо заметить, что семьсот лет непрерывно продолжавшийся и наконец прекратившийся царственный род не вдруг оставил Россию, но продолжался еще в призраках, в привидениях: привидения вели войну, царствовали и волновали всю землю.
Были ли бы вызваны привидения, если бы, во-первых, не существовало мнения, что Дмитрий был убит, и во-вторых, если бы были вполне довольны Борисом? Это вопрос, на который, кажется, можно положительно отвечать, что без этих условий самозванец бы не явился.
Можем думать, что весь народ благоволил к Борису, но смущался подозрением в злодействе. Враждебны Годунову были только верхние, боярские слои; но вероятно, они сами по себе ничего не могли бы ему сделать. А сломил Бориса призрак, вызванный народным подозрением.
Из всего сказанного нами видно, что лицо Бориса, по нашему мнению, не должно внушать тех раздражений и негодований, какие внушает оно некоторым. Борис, по нашему мнению (г. Погодин, кажется, прежде всех это доказывал; мы тоже со своей стороны доказывали это в «Русской Беседе»), Борис невинен в злодействе, которое ему приписывают – и это главное. Он имел свои недостатки, был подозрителен, преследовал подозреваемых, но недостатки эти исчезают перед его высокими достоинствами. Бывает историческая напраслина, историческая несправедливость: она постигла Бориса. Историческая несправедливость эта имеет свою правду современную, преходящую. А между тем она все же несправедливость, и такой должен явить ее историк, свободный от страсти мимоидущей минуты. Исторический путь исполнен крайностей и односторонностей; только в общем созерцании, только впоследствии является этот путь во всей своей истине, свободный от своей временности. Поставленный на историческом пути, на одном из крутых его поворотов, умный, строгий, деятельный Борис понес на себе все следствия такого положения своего, понес на себе историческое подозрение и историческую клевету – плоды тогдашней преходящей минуты. Сделав добро, какое мог, и желав сделать еще более, чего не успел сделать, Борис пал, сшибленный с ног потоком событий, и увлек за собой все свое прекрасное семейство: и просвещенного, высоконравственного сына, и дочь, и жену. В заключение скажем о Борисе словами современника его, Сергия Кубасова: «Муж зело чуден и сладкоречив, вельми благоверен и нищелюбив, и строителен вельми о державе своей, и многое попечение имея, и много дивное от себе творяше».
Против Бориса выступил призрак, выступила тень и победила. Кто же был тот, который принял имя этой тени? Кто же сосредоточил на себе столько верований, сомнений, отрицаний, столько суеверия? Что за лицо Лжедмитрий?
Г. Соловьев, сказав справедливо, что самозванец не мог быть истинным Дмитрием, высказывает весьма замечательную и, как нам кажется, глубоко верную мысль, именно: что самозванец не был обманщиком, но сам был убежден, что он истинный Дмитрий. Эта мысль, так объясняющая все действия самозванца, была, впрочем, уже высказана прежде и даже давно. Эта мысль принадлежит гениальному мыслителю и великому поэту – Шиллеру. Он начал писать драматическое произведение «Лжедмитрий», от которого осталось несколько сцен и план. Там выводит он самозванца, как искренно убежденного, что он Дмитрий. Отдавая Шиллеру честь этой мысли, мы должны, однако, прибавить, что у него самозванец не сохраняет этого убеждения; на половине дороги, среди успехов в виду приближающегося торжества он вдруг узнает, что он не Дмитрий, и здесь драматическое положение достигает высшей точки; но оно противоречит уже истории. Мы согласны с мнением г. Соловьева, что это убеждение не оставляло Дмитрия до последней минуты, и, повторяем, мнение это одно объясняет, одно согласуется с характером и действием Лжедмитрия. Вопросы о том, кто внушил ему эту мысль – вопросы второстепенные. Автор думает, что он был подставлен боярами, не без участия Сапеги и иезуитов. Правда, издалека составляемый план согласуется гораздо более с характером иезуитов, чем московских бояр; но дело могло сделаться другим образом: быть может, план не велся издалека, не с детства внушаемо было мальчику, что он царевич Дмитрий; а просто, когда созрела мысль о появлении Дмитрия на свет, тогда нашли человека, пылкого, легковерного, ветреного и беззаботного, и без труда могли уверить его, как бы открыв ему тайну, что он царевич Дмитрий[14]. Это могло быть устроено незадолго до появления Дмитрия на поприще истории, именно около того времени, когда самозванец бежал из России в Польшу. С таким небольшим изменением принимаем мы мысль г. Соловьева о том, кем было внушено самозванцу, что он истинный Дмитрий. Скажем мимоходом, что самозванец первый носил на русском престоле титул императора.
Г. Соловьев думает, что восстание против Лжедмитрия не было делом народным, а было скопом, заговором, было делом партии. Это не было делом всей России – это так: Россия и не могла вся принимать в этом участие, ибо не перед ее лицом совершались ежедневные невыносимые бесчинства, умножавшиеся с каждым днем. Понятно, что для свержения Лжедмитрия Москва не могла и нечего ей было сноситься с Россией. Это ведь не было делом спокойного обсуждения, как избрание или даже сведение с престола. Вспомним, что нераздельно с Дмитрием были связаны поляки, оскорблявшие, унижавшие народ; дело принимало уже народно-враждебный оттенок. Задача разрешилась просто: в Москве был враг, – ей и должно было ударить на него. Москва так и сделала. Но теперь вопрос: было ли низвержение самозванца делом всей Москвы? Г. Соловьев думает, что не всей, что многие были за Лжедмитрия. Не можем принять так положительно его мнения. Совершенно справедливо оно в том отношении, что далеко не все были убеждены, что Дмитрий – обманщик, что иные думали, что он истинный Дмитрий, иные думали противное, а большая часть сомневались и колебались. Но никто не сомневался в то же время в том, что над русской верой ругаются, что поляки оскорбляют народ и распоряжаются в Москве, как дома, что царь пляшет по иностранной дудке, что некрещеная Марина венчается царицей в Успенском соборе. В этом, можно надеяться, не было разномыслия, не было несогласия. И сомнение, и сочувствие было в этом отношении, без сомнения, общее. Но, конечно, невозможно было Москве в присутствии польских дружин спокойно совещаться – свергнуть Лжедмитрия или нет, и как свергнуть. Сочувствовали делу (так можно было предполагать) все; совещались и сговаривались не все. В минуту исполнения самого замысла совещавшиеся не были вполне уверены в остальных, а потому на всякой случай и было объявлено остальным: Литва бьет царя. Это была мера, заранее рассчитанная на самую минуту восстания, мера предосторожности, принятая на всякий случай. Если бы здесь было нешуточное убеждение, что в таком духе настроена часть народа, то такие слухи рассевали бы заранее, а мы знаем, что рассевали слухи о избиении бояр, но не царя. А эти предохранительные, на всякий случай, слова были сказаны в самую минуту восстания. Далее: нигде в народонаселении московском, не выразилось протеста в пользу самозванца, протеста, который бы непременно выразился тут же, если бы приверженные к нему люди увидали, что вместо того, чтобы защищать царя, их позвали бить его. Одни стрельцы приняли сторону Лжедмитрия, не веря, что он обманщик; но любви к нему безусловной и они не выказали, хотя он им и большие награды сулил. Наконец, нигде нет никакого свидетельства, ни в летописях, ни в грамотах и ни в каких письменных наших актах, чтобы свержение Дмитрия было делом партии, а не всего народа. Мы еще более утверждаемся в нашем мнении потому, что непосредственно с свержением Дмитрия связывается дело, которое было точно делом партии, которое зато несомненно таким и является, и оттеняется ярко. Ради избрания в цари на вакантный престол – и можно, и должно было созвать Земский Собор, для того чтобы это избрание было делом законным. Это дело можно и должно было и обдумать, и обсудить всей землей. Никакого Собора не только Земского, но и московского, созвано не было, а потому Василий Шуйский вступил на престол точно не по воле народной. Таким образом, избрание Шуйского было делом партии: но зато об этом так и говорится в наших актах, на это мы и имеем прямые свидетельства. Князь Федор Оболенский в речи своей к Пожарскому, излагая вкратце историю последних лет и сказав о Годунове, что «все единомышленно всей землею избрали Бориса», прямо замечает о Шуйском, что Шуйский выбран немногими городами; но тот же Оболенский без всякого замечания и возражения рассказывает, как всенародное дело, свержение и даже убийство самозванца. Вот собственные слова Оболенского: «И вы все, бояре и воеводы, и всяких чинов люди московского государства, узнав его вора, злой смерти предали, а на московском государстве учинился государем царь и великий князь Василий Иванович всея Руси по избрании немногих городов, а иные многие украйные города его себе государем не хотели, и в послушании быти не почали, а начали себе избирать воровских царевичей, Петрушку и иных, и теми имяны московскому государству много зла учинили». Слова Оболенского, кажется нам, окончательно решают вопрос. Дело свержения самозванца, хотя ему не предшествовало (да по обстановке той минуты и не могло предшествовать) общего совещания, было делом общенародным, а не делом партии. Избрание же Шуйского на престол было точно делом партии[15].
Скажем кстати, что эта речь Оболенского имеет, по нашему мнению, высшую историческую важность: это слова, устные слова современного человека о тогдашнем времени, о тогдашних исторических событиях; в них выражается взгляд тогдашних русских на эти события и вместе с этим – истинный смысл этих событий. Надо вникнуть в эти драгоценные слова, и из них извлечь можно много. Как хорошо выражение Оболенского об этом множестве самозванцев, которых пошли себе выбирать разные города. «И теми имяны, – говорит Оболенский, – московскому государству много зла учинили». Точно: имяны. Это были имена, которые мутили и действовали. В этом выражении схвачена вся отвлеченность самозванства, и вместе вся та действительность, какую может иметь эта отвлеченность/
Г. Соловьев не посвящает в своей «Истории» особых строк характеристике Лжедмитрия; но он довольно явственно выступает из его рассказа. Это был человек легкомысленнный, храбрый, увлекающийся и увлекающий, одаренный быстротой ума и способностью слова. Добро и зло поглощались в нем какой-то безнравственной легкостью, которая способна на самое ужасное бесчеловечное дело (таковы его отношения к несчастной Ксении Годуновой), и которая притом еще не лишена даже наивности и какого-то простодушия. Все это вместе, по крайней мере, столько же возмутительно, как и рассчитанная серьезная безнравственность. Таков был, кажется, Лжедмитрий. Эта легкость, ветреность характера вовсе не в русском духе, и не должны были понравиться степенному взгляду древней Руси на человека; но храбрость, простодушие, беззаботность, доверчивость находят везде сочувствие, и потому самозванец встретил его в России, пока не пошел наперекор ее духу, пока не вздумал ее подчинить прихоти польской. Усидеть на престоле он не мог. Ужиться ему с Россией было невозможно. Падение его могло случиться скоро и должно было случиться непременно. Едва ли не первый выставил верно всю поэтическую сторону характера Лжедмитрия А. С. Хомяков в своей трагедии «Дмитрий самозванец». Характер Лжедмитрия схвачен там очень верно; мы бы присоединили еще беззаботную возможность худого и доброго и какое-то легкомыслие зла – черта, входящая, кажется нам, в характер Лжедмитрия.
Убит был самозванец, но не убита была тень: она ускользнула, как призрак, от мечей и пуль, оставила на то время Москву и понеслась в украйные города, где впервые и появилась.
На царский престол взошел князь Шуйский. Он не был избран, но в окружных грамотах, касающихся до вступления Шуйского, говорится об избрании. Об избрании нельзя было не упомянуть, нельзя было не указать на это право, и о нем упоминается. Со всем тем об избрании, как о неизбежном условии, говорится по необходимости, как бы мимоходом. Князь Шуйский указывает на другие права: он указывает на происхождение свое от Рюрика; он вновь указывает на целый государственный род, давно в понятии народном устраненный выработавшейся из этого рода московской династией, давно потерявши в глазах народа свое царственное значение, но зато, как видно, неотступно присутствующей в мыслях князей Рюриковичей, и постоянно сохраняющей в глазах их всю свою венценосную силу. Замечательно, как дух княжьих времен оживает в грамотах Шуйского, как помнит все старые предания удельный князь, как верен он этим преданиям, и как переносит он их на царский престол московский. Мы видим, как вырывается в эту минуту наружу то, что было сдавлено Иоаннами, то, что устранял Борис. Шуйский, с одной стороны, говорит о своем происхождении от Рюрика, о непрерывной связи и преемстве государей с Рюрика и до него; он связывает удельный род свой с целым царственным родом всей России. «Учинилися есмя на отчине прародителей наших, – говорит князь Шуйский, – на российском государстве Царем и Великим Князем, его ж дарова Бог прародителю нашему Рюрику, иже бе от Римского кесаря, и потом многими леты и до прародителя нашего, великого князя Александра Ярославича Невского, на сем российском государстве быша прародители мои, и по сем на Суздальский удел разделишась, не отнятием, и не от неволи, но по родству, яко ж обыкли большая братья на большая мста седати»… «Хотим держати московское государство, – говорит Шуйский в другой грамоте, – по тому ж, как прародители наши, Великие Государи, Российские Цари». С другой стороны, была еще одна яркая черта княжьих времен; мы видим, что князь в эпоху княжеств заключал (примеров тому много) ряд с народом, где вступал он на княжение, князь целовал крест народу, а народ – ему. И вот, это предание княжье князь Рюрикович переносит с собой на царский престол. Князь Шуйский, становясь царем всея России, целует крест народу, а народ целует крест ему.
Но в глазах народа наследственное право целого Рюрикова рода уже потеряло значение. Отныне с прекращением московской династии было уже одно только право: избрание всенародное, всей землей (в случае неимения прямого потомства). Но нельзя было быть в одно время и князем Рюриковичем времен усобиц, и царем всея России. И, ярко вспыхнувши еще раз, убеждения княжеской эпохи скоро потухли, не вызвав народного сочувствия.
«Не избран был всей землей князь Шуйский…» – вот что заговорили со всех сторон в народе. На краю России опять показалась тень Дмитрия… И больше прежнего со всех концов заколебалась Россия. Сомнительный царь сидел на престоле в Москве; другой сомнительный царь поднимался на него войной. Недоумение обняло всю русскую землю. Ничего верного, ничего ясного, и встала смута по всей земле. Ошибочно было бы обвинять вообще русских людей того времени в измене. Измены настоящей было весьма немного. Это было сомнение, колебание, шатание, но не измена. Люди не знали, чему верить: бросались к одному – и убеждались, что здесь обман; бросались к другому – и там не видали правды. Это именно было смутное время, время, крайне тяжелое для страны, перенести которое весьма трудно. Велик народ, который переживет такое время. Русский народ его пережил: Шуйский был еще на престоле, а уже междуцарствие, можно сказать, началось. Польские шайки вторглись в Россию, ища себе добычи, грабя, убивая, разоряя; казаки то же делали с другой стороны; скоро стали делать то же и союзники шведы, и наконец свои изменники. Кому, с кем было бороться? По частям, отдельными разрозненными рядами, дрались русские люди против этих различных врагов. Они могли еще знать, против кого драться; но за кого, но за что им было стоять? Большая часть хороших людей стояла за царя Василия, которому присягала, которого давно знала и который все-таки казался законнее других. И здесь неполнота убеждения ослабляла силы, и отпор давался поневоле не дружный, ибо не вполне искренний. Но не с внешними врагами только была борьба. Борьба была внутренняя: дело шло о нравственном очищении России, о том возвышении духа, до которого могла и должна была она достигнуть; дело шло об одолении внутри себя всех сколько-нибудь нечистых, недобрых элементов: таково было условие для спасения России. Как скоро здесь явятся победа и одоление, так уж внешних врагов победить и одолеть будет нетрудно. Такое-то великое испытание было послано на Россию, такому-то страшному очищению была она подвергнута. И отсюда начинается целый ряд всенародных покаяний, все искреннее и глубже.
Если Василий Шуйский взошел на престол без одобрения народа, без народного совета, то не хотели свести его с престола иначе, как с одобрения и совета народного. Созывать выборных от всей земли было по тогдашнему смутному времени неудобно, почти невозможно. Но, по крайней мере, Москва (вмещавшая в себе тогда множество людей, с разных концов России пришедших) собралась на совет, не поместилась на Красной площади, и вышла в поле к Серпуховским воротам. Там решено было свести Шуйского с престола.
На престоле не было и сомнительного царя; престол был празден, а вокруг него теснились разные претенденты, и шла страшная тревога и смятение. С одной стороны, – второй Лжедмитрий, с другой, – шведы со своим принцем, с третьей, – поляки со своим королевичем Владиславом, с четвертой, – целые шайки военных людей, поляков и казаков, которые били, грабили и опустошали. Посреди этих тревог и колебаний, множа вокруг себя волнение и смуту, бродили имена по России (как выразился Оболенский). Явилась целая семья призраков из московского царственного рода: даже нерожденные, никогда не существовавшие, – целое племя небывалое. Все почти люди разделились на партии, и каждая партия тянула к себе. Что было делать России? Не естественнее ли, казалось, принять сторону одной из партий, уже определенной, уже организованной, уже имевшей силу, присоединиться к ней, чтобы одолеть остальных, а потом, может быть, и против нее обратиться? Но это была бы уступка, было бы не исполненное веры, не правое, не святое дело: и Россия не пошла этой дорогой. Она должна была совершить дело правое. Так она и поступила. Она решилась не приставать ни к какой партии, а стать против всех. С этой мыслью поднялся Ляпунов. Но Ляпунов был сам слишком красив, горд и личен, слишком сам выдавался вперед, и он не мог спасти Россию. Для спасения России даже Ляпунова было недовольно. Россия требовала более чистых рук, более самоотверженной любви. И такой человек явился. Нам кажется, что мера нравственного достоинства самого народа полагается в таких условиях его спасения, в нравственной высоте тех, которые удостаиваются быть, которых признает он его вождями. Это становится как-то ощутительно при смутном времени и при спасении России в ту эпоху. Пожарский с Мининым стали против всех врагов, сколько их было, стали лишь за правое, за святое дело земли русской. Сам Пожарский о себе не думал, себя не выставлял, не красовался, а думал только о земском деле. В это время междуцарствия Россия одержала победу во внутренней борьбе; Россия очистилась нравственно, одолела врагов внутренних: раздор, несогласие, смущение, шаткость, – и внешние враги ее пали. Россия победила.
Во время междуцарствия разрушалось и наконец рассыпалось вдребезги государственное здание России. Под этим развалившимся зданием открылось крепкое земское устройство, сильная община всей России, – следовательно, в течение семисот лет не подавленная, но, напротив, сбереженная государством. Под разрушившимся государством открылась земля, для которой государство служило внешней крышкой. Падением государства воспользовались дикие, насильственные, нестройные, не земские элементы, которые им сдерживались; их дикое насилие показало неизбежность государства. Земля, лишенная всех выгод и удобств внешнего устройства, разрозненная наружно, но имеющая за собой преимущество внутреннего единства и сильнейшую всех сил, силу духа, – поднялась, как один человек, и пошла на врагов. Как ни многочисленны, ни многосильны были враги, они должны были отступить перед земской силой. В это-то время явилось все высокое значение Москвы, которая всей землей признается торжественно за столицу, за средоточие русское, к которой стремятся земские силы и освобождение которой празднуется со слезами, как освобождение России, ибо одно от другого нераздельно, конечно и на будущие, на вечные времена. Совершив подвиг свой, вызвавший ее на поприще грубой силы, земля вновь поставила государство, и вновь обратилась в свою область деятельности духовной и бытовой, область мысли и жизни.
Вообще междуцарствие показывает в минуту величайших бед и потрясений все бессилие государственного порядка, всю силу земли.
Эпоха междуцарствия ни одним русским историком не представлена еще была с той стороны, с какой представил ее г. Соловьев. Он обратил внимание на народное движение, на переписку городов между собой, на силу земскую. Конечно, мы бы желали, чтобы все это было изображено явственнее, живее, чтобы в дело было заглянуто еще глубже, чтобы земская сила получила вес, следующей ей, почет, всю должную оценку. Но мы искренно благодарны за то, что уже сделано. Дальнейшие требования состоят еще в лучшем исполнении того, что уже дал нам почтенный историк.
Значение земли выступает ярко в эпоху междуцарствия. В предыдущих критиках наших на г. Соловьева (и в других наших статьях, задолго до тех критик, еще в 1845 году) мы указывали на значение земли в русской истории и приводили тому примеры, кроме рассматриваемых нами эпох, из эпохи междуцарствия.
Значение земли всегда столь глубокое и сильное в России, столь чтимое допетровским государством, выступает, как это и понятно, с особенной яркостью и силой в эпоху междуцарствия, когда государство потеряло всякую самостоятельность и наконец обратилось в развалины. В России мы видим значение земли, народа, а нисколько не бояр, не аристократии, ибо аристократия – это уже не земля, не народ. Такое народное (а не аристократическое) значение русской земли беспрестанно выдается в договорах и действиях междуцарствия. Если бы в России был хотя сколько-нибудь аристократический элемент, то он бы выдвинулся хотя сколько-нибудь, в эпоху междуцарствия особенно, – имел бы хотя какое-нибудь значение; но этого не видно нисколько. У всех русских, и в уме и на языке одно: вся земля. Скажут: под всей землей подразумеваются все русские люди, под ней подразумеваются и бояре. Совершенно правда, но наравне со всеми, но не как бояре, а своей земской стороной, как люди земств, где для человека является только одно определение: человек. Простой народ, не имеющий никаких титулов, всего ближе к этому определению; он поэтому и носит всякому человеку предложенное и доступное название, всечеловеческое название крестьянина, то есть христианина. «Меня вся земля послала, а не одни бояре; а от одних бояр я бы, князь Василий, и не поехал» – так говорит полякам знаменитый боярин, князь Василий Васильевич Голицын. «Ты, Лев Иванович, – говорят Сапеге русские послы в стане Сигизмунда, – сам бывал в послах, так знаешь, можно ли послу сверх наказа что-нибудь сделать? И ты был послом от государя к государю, а мы посланы от всей земли: как же мы смеем без совета всей земли сделать то, чего нет в наказе»?[16] В договоре, который заключали русские с польским правительством, когда решались призвать государя из чужой земли и хотели поэтому себя обеспечить, было сказано, что «перемена законов зависит от бояр и всей земли»[17] Там также есть выражение: «его господарская милость (король) станет говорить и уряжать, по обычаю московского государства, с патриархом, со всем освященным Собором, с боярами и со всей землей»[18]. Ополчение под Москвой собравшись, выбрало в начальники всей землей бояр и воевод: Трубецкого, Заруцкого и Ляпунова, и написало приговор. В приговоре написаны разные правила и постановления; между прочим говорится, чтобы «печать к грамотам о всяких делах устроить земскую, а при больших земских делах у грамот быть руке боярской»[19]; говорится: «смертной казнью без приговору всей земли боярам не по вине не казнить и по городам не ссылать»[20]; прибавляется: «а кто кого убьет без земского приговора, того самого казнить смертно»[21]; и наконец говорится: «если же бояре, которых выбрали теперь всей землей для всяких земских и ратных дел в правительство, о земских делах радеть и расправы чинить не станут во всем в правду, и по тому земскому приговору всяких земских и ратных дел делать не станут: то нам всей землей вольно бояр и воевод переменить, и на их место выбрать других, поговоря со всей землей, кто к ратному и земскому делу пригодится»[22].