
Полная версия:
По поводу VI тома «Истории России» г. Соловьева
Основная мысль – мысль очень верная и многообъясняющая. Она объясняет нам и начало царствования Иоаннова и потом вновь возникшую борьбу, сопровождавшуюся такими страшными казнями, которыми истреблял Иоанн древнюю доблестную дружину. Точно, это было уничтожение прежних отношений князя и дружины; но уничтожение свирепое и бесчеловечное, в чем никогда не может быть нужды. Нам кажется, что почтенный автор не совсем справедлив к боярам, многим из которых нельзя отказать в доблести, и потому жалеем, что г. Соловьев не развил еще осязательнее своей мысли, не представил, как против Иоанна, проникнутого идеальным значением царя, Иоанна, всюду носящего с собою сознание царского достоинства, – достоинства, еще нового в России, – как против этого Иоанна, блестящего умом и способностями, стоит старое боярство, хотя уже много изменившееся, но все доблестное, вся знаменитая дружина, в которой теперь уже теснятся густыми рядами недавно сидевшие на удельных своих столах Рюриковичи: князья Шуйские, Воротынские, Мстиславские, Оболенские и пр. и пр. Древняя доблесть их ярко блещет в начале царствования Иоанна; имена их раздаются около стен Казани, на полях Ливонии, перед ними бегут крымские ханы… Но значение их миновало, и суд истории совершается над древней дружиной. Повторяем, вполне сочувствуя с автором: историческая причина объясняет дело, но нисколько не оправдывает его нравственно. Если историческая необходимость вызывает ту или другую идею, то эта необходимость никогда не простирается на способ и средства, с помощью которых проявляется идея. Преемство идей, по существу своему, должно совершаться в духе человеческом; там должна идея бороться и побеждать в области свободного убеждения; и только несовершенство человечества вообще или личный грех человека заставляют сопровождаться ужасами то или другое начало.
Мы согласны с самой мыслью, но однако позволим себе сделать некоторые замечания.
Прежде всего скажем, что борьба эта (царя с боярством) была весьма не ровная, не только по силе той и другой стороны, силе, даруемой большей или меньшей современной потребностью, но и по характеру своему; с одной стороны – борьба действительная, с другой – чисто страдательная, так что слово «борьба», принимаемое и г. Соловьевым и нами, едва ли есть, впрочем, вполне соответственное слово. Бояре противопоставляли Иоанну одно терпение. Единственное, что они употребляли в свою защиту, – это отъезд, их древнее право. Но для Иоанна враг, и враг опасный, точно существовал в его воображении, и он всюду видел небывалые заговоры и умыслы против него. Мы не согласны со словами автора, приведенными в сделанной нами выписке, которые говорит он о боярах: «Уразумеют ли, что бессмысленно вызывать навсегда исчезнувшую удельную старину… Своим поведением они упрочили силу того начала, которому думали противодействовать во имя старых прав своих». Но они (бояре) ничего и не думали вызывать, ничему не противодействовали. Правили они государством даже по необходимости, ибо кому же было править в малолетстве государя, у которого и матери не было? Правя государством, они ссорились, боролись между собою, поступали своекорыстно, обходились грубо с малолетним государем, – но ничего более мы не видим в их действиях. Мало того, перед Иоанном стояла не только древняя удельная дружина; в эту дружину вошли князья, потомки Рюрика, и удельные княжеские воспоминания бесспорно должны были иметь здесь свое место. Но и тут (и это составляет особенность русской истории) мы нигде не видим попытки возвратиться назад на деле. Рюриковичи, окружавшие престол во время малолетства Иоанна, нисколько не думали о возвращении своих удельных прав; а, кажется, время было как нельзя более удобно. Бывшие так недавно удельные князья довольствуются одними воспоминаниями, как Курбский, – и только. Возможность действительного удельного права тогда уже ограничивалась необходимо тесным кругом, семейством Великого Князя Московского; там еще оно признавалось самим государем, – и потому двоюродный брат великого князя, князь Владимир Андреевич, еще имеет удел, еще помышляет о великокняжеском и царском престоле, мимо своего племянника. Но и здесь, где еще сама власть государя хочет признавать удельное устройство, чувствуется, что это бессильный остаток разрушенного прошедшего, одна тень минувшего, остальная засыхающая ветвь подрубленного дерева. Скоро исчез и этот последний слабый след удела. Удельные воспоминания должны были, однако, внести новую горечь в то тяжелое чувство, которое бесспорно охватывало бояр. Но повторяем: боярство вовсе не вело действительной борьбы. Одна идея дружины, отвлеченная и молчаливая, стояла перед царским троном, – и она-то беспокоила Иоанна. Мы готовы скорее принять, что не в малолетство Иоанна, а в эпоху Сильвестра и Адашева дружина или совет боярский получил значение, но получил он значение вследствие нравственного преобладания над Иоанном, хотя бы, может быть, посредством разных устрашений, о которых он сам говорит. Но как скоро Иоанн рванулся на иной путь, то он не встретил никаких препятствий, никакого сопротивления; он рубил и терзал бояр, сколько хотел: а они шли кротко на казнь, некоторые только позволяли себе бегство.
Не можем не сделать еще двух замечаний. Автор говорит о боярах (смотри наши выписки): «Но вместо того народ увидал в них людей, которые остались совершенно преданы старине и в том отношении, что считали прирожденным правом своим кормиться за счет вверенного им народонаселения и кормиться, как можно сытнее». Часто повторялось с ужасом это слово кормиться, понимаемое в современном разговорном значении, без исследования исторического, – и публика думала, что боярин, отправляющийся кормиться, берет что хочет, что все имущество вверенного народонаселения предоставляется ему по праву, в полное распоряжение. Но таково ли было дело, каким кажется теперь слово? То ли значило прежде кормиться, что так наивно и легко подразумевают теперь под этим словом? Знакомство с памятниками показывает нам совсем другое. Поэтому мы не можем не удивиться, как ученый автор, столь близко знакомый с источниками, употребляет слово: кормиться, кажется, почти в таком же смысле, в каком употребляется оно людьми, знакомыми с русской историей по слухам или поверхностно. Кормление не было произвольно, оно было определено со всей точностью. Это было то же жалованье, какое и теперь, жалованье, строго определенное, но только получаемое натурой (а если бы хотел кормленщик, то и деньгами), и получаемое не из рук государства, а прямо из первых рук народа. – Кормленщик не мог потребовать ничего более того, что было ему назначено правительством. Итак, мы столько же можем приходить в ужас от слова кормиться, сколько от слова получать жалованье. Наши слова доказываются многими уставными грамотами, в которых подробно говорится, сколько должно давать корму, – а более того брать не позволяется. Выписываем из одной уставной грамоты 1506 года: «На въезде волостелю кто что принесет, то ему взяти, а на Рождество Христово дадут волостелю корм со штиж деревень: полоть мяса, десятеро хлебов, мех овса, воз сена; а на Петров деня со штиж деревень дадут волостелю корм: баран, десятеро хлебов; а нелюб волостелю корм, и они ему дадут за полоть мяса десять денег, за барана алтын, за мех овса алтын, за воз сена алтын, за хлеб по денге. А тиуну его дадут корм, со штиж деревень на все те три праздники[5] в полы того; а праветчику его дадут побор с деревни: на Рождество Христово восемь денег, а на Велик день четыре деньги, а на Петров день четыре ж деньги, а доводчику его дадут побор с деревни: на Рождество Христово за ковригу деньга, за часть мяса деньга, за зобню овса две деньги, а на Велик день за ковригу деньга, за часть мяса деньга, а на Петров день за ковригу деньга, за сыр деньга. А те три кормы и поборы волостелю и тиуну и праветчику и доводчику, на весь год; а более того им иных кормов и поборов нет ни которых»[6].
Кажется, ясно. Мы выбрали грамоту древнее той эпохи, о которой говорит г. Соловьев, чтобы показать, в чем состояло это древнее право кормления. Но есть определения этого кормления гораздо древнее[7]. Указываем на подобную грамоту 1536 года. Вот, наконец, еще свидетельство: грамота Иоанна IV, 1556 г. В грамоте сказано:
«Пожаловал есми Матвея Мунзорина сына Хлуденева половиною ямским под Алабышем, Колобовым сыном Перепечина, в кормление; а наехати ему на свое жалованье велел в Благовещеньев день, лета 7064. И вы б ему дали доходный список с книг, почему ему то ямское ведати и пошлина своя сбирати, потому же, как прежние кормленщики то ямское ведали»[8].
Итак, вот что значило кормленье. Нам могут сказать, что этот способ жалованья, получаемого не прямо от правительства, – нехорош. Но это уже совсем другой вопрос, о котором мы здесь рассуждать не намерены. Нам скажут, что кормленщики не довольствовались положенной им мерой, а брали больше определенного; но это была уже личная вина кормленщиков: на это закон им права не давал. Это было уже злоупотребление, осуждаемое законом и устройством древней Руси. Злоупотребление бывает всегда везде, со всяким справедливым законом. Рассматривайте же кормленщиков-грабителей не как пользующихся правом, а как нарушающих право кормления. Тогда вопрос будет поставлен верно и совершенно иначе. Не может быть, чтобы г. Соловьев, ученость которого известна, не знал этих грамот; он, вероятно, хотел сказать, что это право кормления представляло много удобства к его нарушению. Тогда это уже совсем другое, и речь должна пойти о том, какого рода закон представляет более удобств к его нарушению. Нам кажется, что это едва ли не все равно, и человек, в котором в самом нет внутреннего закона совести, всегда, как скоро захочет, без труда может нарушить закон государственный. Примеры тому видели и видят все народы. Мы пишем наше объяснение кормления не для г. Соловьева (он в том, конечно, не нуждается), а для множества несостоятельных судей о древней Руси, которые тем резче судят о ней, чем менее ее знают.
В самом деле, просвещенный мир едва ли представлял что-нибудь подобное тому легкомыслию, с которым отзываются у нас о древней России. В этом легкомыслии много детского, много похожего на желание казаться большими, к которому так склонны дети, не замечая, что в эту минуту они всего более дети. Это легкомыслие показывает, что мы все еще не привыкли к европейскому фраку, и все еще рады ему, как дети, которым только что повязали галстучек. – Похожее нечто представляют нам также люди, вышедшие в знать и стыдящиеся среды, из которой они вышли, в то время как она, может быть, возвышеннее и благороднее их блестящего знакомства. Право у нас похвалить древнюю допетровскую Русь боятся, как mauvais genre… Нет, это не просвещение! Это-то полупросвещение, которое научает только поднимать спесиво голову над всем, что к этому полупросвещению не подходит, и нагибать голову перед всем, что считается авторитетом. Но мы невольно увлеклись в сторону: обратимся к предмету.
На страницах 438 и 439 (см. выписку) автор видит родовое начало в том, что русский боярин прибавляет к своему имени имя отца, деда и прадеда. «Но обратимся к нашим боярам, к их именам, говорит автор: что встретим? Данила Романович Юрьевича Захарьина, Иван Петрович Федоровича». Во-первых, этих примеров не много. Мы желали бы, чтобы автор привел еще пример прибавления имя прадеда, кроме им приведенного. Прибавление же имени отца к своему имени указывает прямо на семейное, а не родовое начало, ибо семья слагается из родителей и детей. Во-вторых, обычай, встречающиеся иногда прибавления имени деда, указывает, кажется нам, не на родовое, а на родословное (генеалогическое) начало, которое автор, конечно, находит даже доселе на западе Европы; тогда отчего же делать из него особенность нашего народа? Боярин «крепко стоит за то, – говорит автор, – чтобы роду не было порухи». То есть, он стоит за честь своего рода, за честь своего имени, – чувство весьма общее и очень сильно развитое на Западе. Но где же родовой быт! Спорят древние имена и в этом смысле древние роды, но где же у них родовое устройство? Мы, напротив, думаем, что если бы было у русского боярина чувство целого рода, то имел бы он и родовое прозвище. А он его не имел: оно является позднее. Он напротив соединял со своим именем родословие, и родословие ближайшее, а не чувство целого рода, которое выразилось бы одним общим прозвищем; а такого постоянного прозвища в древности не было: оно часто переменялось, подвигаясь вперед с новым поколением, и имя нового деда или отца становилось, в свою очередь, прозвищем. Впрочем, собственно имя деда есть прозванье, а имя отца – не прозвище, а отчество. Это и теперь видим мы в нашем народе: так нынче крестьянин такой-то прозывается Антонов, потому что дед его Антон, но правнук Антона называется Петров, потому что сын Антона, а его дед, зовется Петр. Иногда прозвище идет через несколько поколений и потом уступает место новому; иногда прозвище устанавливается. В древности было то же самое и в боярских родах. Притом, кажется, в них довольно часто имя деда удерживалось для внуков и уступало имени нового деда, через поколение. Так, Романовы во время Иоанна, называются Захарьины по имени деда; а потом через поколение называются Романовыми по имени Романа, внука Захарьи, и, в свою очередь, деда знаменитого Федора (Филарета) Никитича. Итак, за ними удержалось не прозвище древнейшее: Захарьины, а позднейшее прозвище: Романовы. Все такие обстоятельства родовому быту противоречат. Далее: все эти явления, которые, по мнению автора, доказывают начало родовое, находятся, как ему самому известно, только в служилом сословии; странно, что автор как будто не замечает этого и делает от них заключение к целому народу; он говорит, по нашему мнению, без всяких на то прав: «В глубине жизни народной коренилось начало родовое». Вопрос о родовом быте, которого мы лишь слегка здесь касаемся, разобран нами обстоятельно в статье нашей, помещенной в первом томе «Московского сборника». Нам бы весьма было желательно услышать, также обстоятельные возражения на нее от кого-нибудь из защитников родового быта.
Вот наши замечания. Они не противоречат главной мысли автора. Необходимо прибавить, что отношения государя к дружине, или в половине XVI века царя к боярам, что вся эта борьба совершилась во внутреннем составе правительственном; все это происходило без участия народа, так сказать, над народом, а не в нем самом.
Думаем, что не худо кинуть здесь беглый исторический взгляд на государственную власть в России в ее внутреннем составе.
Первые три брата-князя, призванные славянами, пришедши с дружиной, сейчас разместились по городам, и с первого же разу видим мы явление, совершенно противоположное единодержавию: сейчас являются три князя. При Олеге, Игоре и Святославе, по-видимому, возникает единодержавие, но совершенно случайно, ибо у этих князей не было братьев. К тому же договоры их с греками показывают, что в городах было много подручных им князей. Впоследствии, когда род княжий размножился, вся Россия управлялась всем этим княжьим родом, всеми наличными князьями. Таким образом, Россия не представляла единого, цельного государства, но, с другой стороны, не представляла и отдельных государств, не представляла даже федеративного государственного союза, ибо владения князей были непрочны, и они сами переходили из города в город. Возможность этих переходов показывает, что в то же время почва была одна, что вся Россия была едина. И точно, Россия была едина, как одна русская земля, соединенная верой, языком, жизнью и бытом; но, как русское государство, целости она не представляла. На единой русской земле строились государственные перегородки; князья вместе со своими дружинами переходили из города в город, ссорились, сражались, выгоняли друг друга. Несложившееся государственное устройство носилось над землей. Но как же могла выносить русская земля такое беспокойное государственное устройство, это множество воинственных, задорных князей, сейчас прибегающих к мечу в своих спорах? Мы же знаем притом, что в каждом городе собиралось народное вече. Ответ на это один: менялись князья, но отношение их к народу не менялось; устройство народное от этой перемены не терпело: и потому Ростислав или Изяслав, Всеволод или Олег, – для народа было все равно, ибо отношение князя к народу и народное устройство оставались те же: какое же тут дело до лица самого князя? Все эти споры и ссоры князей были делом промежду их; в этом деле непосредственное участие принимали их княжьи дружины. Народу не было дела до их родовых счетов, до их прав на старшинство; родовое устройство, бывшее отчасти в Рюриковском роде (роде пришлом, не забудьте), чуждое русскому народу совершенно, не могло возбуждать в нем участия; ни даже быть ему понятно. Впрочем иногда народ вмешивался в княжью борьбу; это бывало или когда эти беспрестанные сражения уже слишком вредили его материальному благосостоянию, – и тогда народ удалял от себя князя, из-за которого шел спор; или же когда князь им лично был по душе, – и тогда народ вооружался за него, как например, Киев за Изяслава Мстиславича. Но и тут, если борьба должна была быть тяжела и разорительна для общественного благосостояния, народ говорил даже и любимому князю (например, тому же Изяславу Мстиславичу): мы тебя любим, князь, но нечего делать, иди прочь: не твое время. Иногда ссорились и воевали город с городом, и тогда князья были их военачальниками и служили иногда для них предлогом. Скажут, что такое устройство было для народа обременительно, имело много недостатков: нет спору; но какое же их не имеет? И так как всякое устройство имеет свои недостатки, то русская земля терпела и это устройство, стараясь по возможности уменьшать его неудобства и брать против них меры, не участвуя в княжьих распрях и иногда прекращая их, через объявление князю, чтобы он удалился; дальнейшее улучшение государственного устройства русская земля предоставляла времени и постепенному ходу жизни. Итак, русской землей владели князья. Правда, один из них еще в самые первые времена назывался: великим, но это не был титул, означающий особую власть. Это значило: старший, – как и теперь, большой значит старший (большой сын, большой брат, употребляется в смысли старший). Уже самое множество князей в одной земле уничтожало единодержавие и лишало их значения самовластного государя. Сверх того князь изначала явился на Руси, окруженный дружиной; значение дружины было важно; это был совет, общество князя; мнением дружины он дорожил и совету ее следовал; здесь не было никакого прямого ограничения власти князя, но, единственно в силу обычая, дружина имела постоянный вес в его намерениях и предприятиях, и являлась сама независимой: дружинник имел право переходить от князя к князю. Дружина, со своей стороны, хотя только в силу обычая, как мы сказали, умеряла самовластие князя. Таково было сначала государственное устройство в России. Споры у князей шли сперва за Киев. Киев был для них дом отцовский; здесь была мысль о чести княжеского стола, и спор был за нее. Но время шло своим необходимым ходом; значение государства выступало; междоусобие князей приняло иной характер. Киев потерял свое значение. Возник Владимир. Князь его Андрей Суздальский, по словам летописи, хотел быть самовластец (единодержец) в русской земле. Явилась мысль у князей уже не только о чести княжеского стола, но о материальном могуществе княжества. А в это время нагрянули татары и соединили Русь новым общим союзом, общей беды, общего плена. Русские князья давно знали, что есть иная власть государева, власть царская, власть единодержавная и нераздельная. Духовенство давно говорило им об этой власти. Это классическое понятие сообщено было им Византией; оно осенило Владимира Мономаха, но тогда это было преждевременно, больше как пророчество. Теперь явилась перед Россией или, лучше, вознеслась над ней, иная, цельная, страшная власть татарского хана. В России стали давать ему тоже титул царя. Татары не властвовали Россией, но держали ее под игом, оставя ей прежнее устройство и лишь подчинив его своей верховной власти, и от времени до времени вторгались в нее, все истребляя и разрушая. Князья, признав власть татарского хана, продолжали между собой те же отношения, но уже в измененном виде. Поссорившись, они принуждены были ездить в Орду: там выпрашивать себе права на великое княжение, там искать решения своего спора. Там видели они перед собой и чувствовали на себе страшную, цельную, единую власть в лице татарского хана; но между собой они не забывали при этом и другого способа: своего старого боевого варяжского меча. Еще несколько времени и под властью татар междоусобие князей носит предыдущий отпечаток, то есть стремление усилить свое княжество за счет другого; к усилению своего могущества стремятся и Рязань, и Тверь, и Нижний Новгород. Наконец, Москва поднимает знамя всей Руси, – уже не Москвы, а всей Руси, не только в земском, но и в государственном значении. С этой минуты, как поднято наконец это знамя, прекращение междоусобий становится неизбежным. Перед таким знаменем все должно было смириться! Единство русского государства и единство русской земли должны были наконец возникнуть рядом, ибо доселе дробление государственное затрудняло единство русской земли. Около знамени всей России, поднятого Москвой, начинает собираться вся Россия. Великий Князь Московский именуется Великим Князем всея Руси, и удельные князья быстро падают перед ним один за другим, и нигде не видим мы ни малейшего к ним сочувствия со стороны народа, в их собственных владениях. Русская земля, и прежде мало принимавшая к сердцу их споры, теперь не обнаружила ни малейшего сожаления о их падении. Естественнно, что единая цельная земля тяготилась государственным разделением и была рада, когда Москва сильной рукой стала ломать все эти государственные перегородки. Русская земля, очевидно, охотно признает единодержавие Великого Князя, уже не только Московского, но всея Руси. Два царства, столь близко знакомые России по различным отношениям, падают в это время: падает Византия, разваливается Орда, но соблазнительная теория византийского императора и соблазнительная практика татарского хана сильно действует на Великого Князя Московского и оставляют на нем следы. Он не сделался ни греком, ни татарином; он только невольно принял на себя эти оттенки, данные историей, и тем быстрее и резче пошел к своей самостоятельной предположенной цели. Из под двух разрушенных, хотя и различных царств является новое, цельное единое царство – царство русское; является новый самодержавный царь – царь русский. Но несмотря на посторонние влияния, новое русское царство и новый русский царь были своеобразны, самобытны и представили миру еще небывалое явление. Влияния, оттенки могли быть посторонние, но царство русское в существе своем было создано народным самостоятельным духом России. Это, надеюсь, будет видно из дальнейших слов наших.
Чем же теперь могла быть при царе древняя княжеская дружина? Времена изменились. Настала иная пора. Уже не было переходных князей, с которыми переходила и дружина, не пуская корней в землю, составляя бродячий совет князя, – князя, который и сам не имел настоящей оседлости. С жизнью народной дружина была прежде мало связана и не могла тяготеть над нею, по крайней мере, сильно. Впоследствии удельные князья стали оставаться долее, и потом даже постоянно, на своих уделах. Наконец и уделы исчезли, – и явился уже один царь и Великий Князь Московский и всея Руси: единый царь и единая цельная русская земля. Дружина окружила престол царя. Дружина была доблестная, правда, но, несмотря на всю свою доблесть, дружина уже начала составлять теперь сословие, более или менее втягивающее в себя благородные силы народа, себе предоставляющее подвиги, себе присваивающее исключительную славу, мешающее дружному течению всего народа; а дружного течения всего народа не заменят никакие доблести известного сословия. Дружина со своим прежним значением была необходима для князей, переносившихся из города в город; она не нужна, она вредна для единого царя и для всей земли. Становясь между народом и царем, дружина стесняла обоих. Народ, призывая некогда государственную власть, призывал князя, а не дружину: народ хотел знать его да себя, повиноваться боярам русским народ никогда не думал. С другой стороны, новое самодержавие не хотело делиться властью с дружиной. Мы сказали, что права дружины не были определены, но вследствие обычая значение ее было велико. Теперь, когда идея самодержавия, идея власти государственной, цельной и нераздельной, проникла убеждение правительства, правительство не захотело быть обязанным, хотя и по обычаю во всех делах советоваться с дружиной. Иоанн III и сын его начали ослаблять и уничтожать дружину, получившую впоследствии новую силу от прилива в нее князей Рюриковичей, лишенных уделов. Наконец возник царь Иоанн IV, царь с идеальным понятием о царской власти, религиозно проникнутый уважением к своему царскому сану. Он говорит: «Народился есми Божиим изволением на царстве; и не помню того, как меня батюшка пожаловал, благословил государством; и взрос есми на государстве»[9]. При таком царе борьба должна быть решена.