banner banner banner
Пляски бесов
Пляски бесов
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Пляски бесов

скачать книгу бесплатно


– Так я просватана, – грудным голосом ответила она.

– А бросить все ради меня сможешь? – спросил вдруг пан, сам не веря своим ушам.

– Смогу, – ответила Светлана.

Пан взглянул в ее горящие глаза. Темные они были, темные. А в самых зрачках два огонька бились. Пан обернулся – за окнами вечер начал синеть. Лампа одна под потолком неярко горела. Откуда же огоньки эти в глазах красавицы? Ведь не у церковных же подсвечников, честное слово, стоит она? Пан еще вгляделся в Светланино лицо, и что-то мелькнуло по нему легкой судорогой, всколыхнувшей знакомое. Где-то недавно виденное. А что – вспомнить пан не мог. Сморгнул видение, да и пронеслись в его голове чужим женским голосом слова о том, что все пыль, уходящая в реки, и что запад и восток всегда будут с той стороны, в какой Господь их поставил, и местами они никогда не поменяются. Что в этом смысле ничего, кроме времени, не течет, не утекает бесконечной рекой. И что раз красавица сама в руки просится, то надо брать. И что чудеса случаются, главное не отмахиваться от них, как от черного хладного крыла, ведь то – счастье, а не несчастье.

Никто, вспоминая тот день, не смог бы дать правдивого ответа – что же произошло между паном Степаном и Светланой или, если вернее, между Светланой и Богданом. Случившееся было таким обстоятельством, которое сколько через колено сельского суда ни переламывай, никогда не разберешь, в каком конце осталась правда, а в каком – неправда. Обстоятельство то можно было только воспринять как факт. Пан Степан теперь был жених, Светлана – невеста. А Богдан… О том и говорить было нечего, хотя он еще, несомненно, вернется в нашу историю.

Предположений строилось много. Они гуляли по селу, заходя в каждый дом. Каких только догадок не выдвигали жители – и что Светлана прямо там, на танцах в клубе, узнала, что Богдан ей изменил с ее лучшей подругой Даркой (да только не похоже это было на спокойного, во всем честного Богдана), и что сама Светлана вдруг ощутила прилив любви к другому (да только, по справедливости сравнивая, никак нельзя было пана Степана Богдану предпочесть), и что порчу на Светлану навели – якобы пан ей любовный приворот на себя сделал, а от Богдана отворот. Никто никогда не узнает, какое из этих предположений было правдой. Все вместе? Ни одного? Но обстоятельство оставалось обстоятельством – Светлана заказала портнихе свадебное платье с фатой из тюля. А женихом, куда ни крути и как ни перекручивай, теперь был пан Степан.

Свадьба всем запомнилась смутно. Словно на тот июньский день невеста накинула свою прозрачную фату. Рассказывали, что молодые сидели во главе стола – серьезные, невеселые, касаясь друг друга плечами. Стол был богатый. А время небогатое. Время было независимое и свободное. Только как со свободой бывает? Когда ты всю жизнь ее не нюхал, а потом вдруг – на тебе, возьми, вот она – свобода, то и не знаешь, за какой бок ухватить ее, на какую полку поставить, как бы повыгодней использовать и где. Уж кто-кто, а украинские куркули выгоду свою из всего извлечь могли, но и они пока не знали, куда новую свободу применить. А были среди сельских и такие, которые хоть и слышали о свободе с самого рождения, а потом о ней сами помногу говорили, но понюхали ее – все равно что понюшку горького табака из рук Советов приняли. Раздражала такая свобода, на чих тянула. И тогда эти же самые заговорили о том, что свобода-то и содержится в несвободе. И даже в пример приводили ту цепь, что в старой кладбищенской церкви хранится: то татары пятьсот лет назад приходили, церковь пожгли, священника зарезали, одних людей погубили, других, цепями обвязав, в плен позабирали. Но ни это село, ни село с правой стороны, ни село с левой не загинули. А цепь, после татар оставшуюся, в церковь снесли и там до сих пор хранили – как память. Так вот и говорили те, кому свобода горечью пришлась, что даже если тебя цепями схватили по рукам и ногам, главное их внутри себя, на душе не иметь – и вот вам будет свобода. «Да где вы видели свободу, если ни правым плечом, ни левым повести неможно?» – отвечали им. Но те, кто помоложе был и покрепче, быстро такие разговоры попресекали – чтоб больше не велись они. И то правда, что от разговоров толку мало – свобода пришла, и ее приходилось брать.

А что про стол свадебный, то тут вся родня пана поднатужилась и вывалила на стол все самое-самое, и, глядя на него, плохие времена можно было спутать с хорошими, а свободные – с несвободными. Тут был и борщ с ушками, и котлеты свиные были, и голубцы с картошкой и грибами, томленные в сметане, и вареники – с картошкой и с творогом, грибы – скользкие, из соседнего лесочка, сыр – свой, прямо из-под коровы, сладости, водка и еще много-много всего разного.

На пане был черный пиджак с белым шелковым цветком в кармане и брюки – от другой двойки. А невеста была разодета в новое платье, под которым хорошо просматривалась короткая белая сорочка, вырезающая глубокий треугольник на груди. Платье из тонкой прозрачной мелко-сетчатой ткани, несколько слоев которой наброшены один на другой, чтобы скрыть ноги, которые, без сомнений, были стройными. Верхний слой ткани украшали белые аппликации в виде цветов и бабочек. Запястье обхватывало такое же дешевое кружево рукавов. На груди невесты была приколота большая белая роза. На голове венок из шелковых цветов, с которого на спину струилась фата.

Веселье не шло. Тетки подавали первое, второе. Дядьки разливали по рюмкам, дзинькая о их края горлышками бутылок. Говорили тосты. Тарас в веселой вышиванке поднялся из-за стола, долго вертел в твердых пальцах рюмку с водкой, прищуриваясь на дочь, а потом вместо тоста проговорил странное, к свадебному столу совсем не подходящее:

– Доня, и из болота можно на звезды любоваться.

Все видели, как передернуло пана Степана от этих слов.

«Ну и что, что красива? – подумал он тогда про себя. – Зато красота – быстротечна. Десять лет поживем, и от нее ничего не останется».

Думая о себе, пан тем временем перечислял в уме все свои непреходящие достоинства – и ум, и высшее образование, и две свои коровы, и огород, который он еще с весны собственноручно картофелем засадил. С этого мысли пана перекинулись на редис, на кабачки и тыквы, огурцы и помидоры, которые еще предстояло посадить, а с них на подпол, где зимой все это будет храниться. Рука Светланы, белая, теперь с узким обручальным кольцом, врезавшимся в безымянный палец, лежала возле тарелки, куда много вареников было навалено. Но невеста не касалась еды. Пан посмотрел на ее руку и тут же, по привычке своей фантазировать, начал представлять эту руку – голой. И сейчас ее крепкие изгибы были хорошо видны сквозь прозрачную ткань, которая словно тлела под разгоряченным взглядом пана Степана. А раз фантазии по-прежнему и как обычно были никому неведомы и невидимы, то от руки пан в мыслях своих поднялся выше и заглянул пониже – за треугольник невестиной сорочки, а потом – туда, где пан еще никогда не бывал. Его рука задрожала и передала мелкую дрожь рюмке, а та задзинькала о край тарелки. Пан переложил руку, приблизив ее к невестиной, коснувшись боком мизинца – ее мизинца. Светлана дернула рукой, и та упорхнула вниз, ей на колени. У пана потяжелело в груди, он глотнул водки и почувствовал, как та вниз утекает, а вместе с ней – все, что в груди скопилось. Но тут подумалось ему: «Да почему же это фантазии? Вот она сидит живая перед мной – из плоти и крови. Жена теперь. То не фантазии уже, не мечты, а неизбежность, как и предписано свыше роду человеческому – чтобы такое в нем между мужчиной и женщиной испокон веков происходило и никогда не прекращалось». Довольный этими мыслями, пан пригладил левый ус. Но тут встретился взглядом с дедом Панасом, который, тоже приглашенный на свадьбу, сидел с краю стола и, смеясь, наблюдал за ним. На пана нахлынуло нехорошее чувство: как будто вот это все происходящее – и свадьбу свою, и гостей – он видит в отражении пыльного стекла, а как солнце зайдет, то все исчезнет, ничего не будет – ни свадьбы, ни невесты, ни фаты ее, – останется один пан посреди развороченной праздником хаты. Но это чувство быстро разбилось о следующий свадебный тост, а тот потонул в звоне стекла, в гаме голосов – мужских и женских. А те звенели и басили, окунались в рюмки с водкой, становились протяжными, маслеными – после вареников, сметанными – после голубцов. И уже можно было думать, что сейчас кто-нибудь песню затянет или побьет посуду для приличия, но все оборвалось и смолкло, когда вошел Богдан.

Он сел за стол на лавку, мягко расталкивая уже сидящих, прямо напротив невесты и принялся смотреть ей в тарелку. Светлана туда же глаза опустила – на остывшие вареники с затвердевшими краями. Оба так внимательно разглядывали содержимое невестиной тарелки, что и гостям пришлось взглянуть в ту же сторону. Но каждый присутствующий в тот день за свадебным столом скажет – ничего там особенного не было и смотреть так долго на обычные вареники, честное слово, не стоило.

Богдан перевел взгляд на лицо Светланы. Не отрываясь от него, взял со стола вилку да и запустил ее в невестину тарелку. Пан Степан аж вздрогнул от такой наглости, но препятствовать не стал. Богдан положил в рот вареник, прожевал. Снова в тарелку полез. Второй подцепил. Съел.

– Ничего, Светланка, – проговорил он, – все, що ты проглотить не сможешь, я на себя возьму.

Слова Богдана никак не отразились на невестином лице. И глаза ее – темные, погасшие – ничего не отражали, никакого чувства в них не было. Невеста не сморгнула, и из тусклых глаз ее выкатилась слеза, такая же мутная, как тюль за затылком, и пошла медленно по щеке. Ни одна рука не поднялась, чтобы подать ей платок. Только кадык по Богдановой шее сверху вниз судорожно прошелся. Упала слеза в вареник, застряла в ложбинке остывшего теста. Богдан и тот вареник на вилку подцепил, в рот отправил. Проглотил, не пережевывая. И так – пока тарелка невесты не опустела.

– Горько, – хрипло проговорил он, поднимаясь, но рюмку в руках не держа.

Богдан пошел к выходу, а чувство было (все село потом в разговорах на этом сходилось), что глаза его через затылок все еще смотрели на Светланино лицо.

Пан же Степан к тому времени раздулся как индюк, и усы его встали над губой грубой щеткой. Этой щеткой он и оцарапал лицо Светланы, когда встал, поднял ее за плечи и впился ей в губу.

Что было дальше – бог его разберет. Чертовщина какая-то пошла. Уж и так-то селу после неожиданного появления на свадьбе Богдана, где он съел все вареники из тарелки невесты, было о чем поговорить. Так следом к этому еще событий прибавилось. Но о них все узнали только наутро после свадьбы, когда Тарас в несвежей вышиванке грузно побежал по сельской дороге из своей хаты до зятя хаты – как есть опухший после сна, а из окошка в окошко весть полетела – Светланка умерла.

А было вот как. Когда в бутылках оставалось только на дне, недоеденное уже начинало киснуть по мискам и по тарелкам, а в окно настойчиво просился молодой месяц, невеста удалилась во вторую комнату, которую пан называл спальной. Вот там-то и стоял уже знакомый нам белый комод. Килим висел на стене. Кровать, узковатая для двоих, уже была разложена. В комнате сильно пахло землей, и можно было догадаться, что под ней находится подпол – известный на все село. По рассказам, здесь не раз случалось прятаться упивцам.

Светлана, как есть, не раздеваясь, легла на кровать. Из-за стены приходили голоса, которые становились все глуше. Кровать тряхнуло, но почувствовать это могла только Светлана, лежащая на ней. Можно было подумать, что в подполье до сих пор кто-то водится, но то, видно, кто-то из гостей спьяну сильно привалился к стене. Светлана полежала, раскинув руки по подушке. Месяц перебрался ближе к этому окну и смотрел сбоку ей в лицо. В ее левом глазу зажегся серебряный свет. А звезды еще не спешили, нет – они мерцали под самым небесным куполом, словно не решаясь в эту ночь приближаться к Земле. В приоткрытое окно сильно пахну?ло землей, обещая завтра с утра дождь.

Светлана оторвала руку от подушки, поднесла ее к сердцу, где был приколот к платью свадебный цветок, проговорила: «Я умираю», – и умерла.

Времени прошло немного. Тело еще не успело остыть. В спальную вошел пан. Встал к месяцу спиной, к покойнице лицом и пожирал ее взглядом всю с ног до макушки, прикрытой фатой. Месяц подарил ее щекам сумеречное неземное мерцание, а может, то просто кровь уже отошла от ее лица. Губы алели, но ведь и то известно, что мясо гниет быстро, а там, где оно не прикрыто кожей, наглядно меняет цвет. Ресницы тенями отражались в ее щеках, как могут отражаться высокие сосны на глади чистой воды. Пан все смотрел и смотрел. В глазах его зажглись желтые масленые огоньки, хотя никаких желтых источников освещения поблизости не было.

– Ну что, Светланка, – ласково проговорил он, – кохана моя. Спишь уже?

Покойница не ответила. Пан, усмехнувшись, скинул пиджак, повесил его на спинку кровати и взгромоздился рядом с невестой.

– Спишь уже? – хрипло спросил он ее в ухо.

Покойница не пошевелилась.

Пан провел трясущейся рукой по ее груди, по щекам, смахивая с них месяц.

– Замерзла, – придвинулся он к ней ближе.

Пан поднял ее руку с поблескивающим кольцом – она была тяжелее прежнего. Пан наклонился к ее лицу, прикоснулся губами к ее губам. Осмелел, задышал тяжело, впился зубами. Отпрянул.

– Светланка? Ты что же? – спросил пан Степан, чувствуя, как его самого сковывает чужой покойницкий холод.

Он схватил невесту за плечи, поднял с трудом – какая же она была тяжелая, словно статуя каменная, – тряхнул. Голова тяжело болтнулась назад – на подушку.

– Светланка, – в ужасе проговорил пан Степан. – Вот ты, значит, как со мной?!

Он сел на кровати, повернувшись к покойнице спиной. Теперь месяц светил прямо на него. Румянец мигом схлынул с панова лица. Он крутил головой, не в силах поверить в случившееся. А голова все тяжелела и падала на грудь. «Да надо бы позвать кого-нибудь…» – подумалось ему. Но разве мог пан подняться на отяжелевшие ноги?

– Что ж мне, Светланка, завтра людям сказать? – спросил он, не поворачиваясь к невесте. – Что так противен тебе я был, что ты поспешила умереть до того, как супружеский долг придется исполнить? Зачем же ты замуж за меня пошла?!

Он сидел до тех пор, пока на губах не выступила горечь – от мертвого поцелуя, схваченного у невесты. Пан сглотнул, и горечь пошла к сердцу, разбудила в нем злость, а та разогрела тело. Кровь закипела, забушевала. Пан повернулся к покойнице, опрокинулся на нее.

В серебряном свете путались его руки, отмыкающие крючки на ее платье. Шпильки из-под фаты глухо сыпались на пол, попадая в щели над подпольем. Трещала белая ткань, когда пан срывал ее через невестину голову. По комнате расходилось его влажное нетерпеливое сипение. «А все равно будет по-моему!» – с этими словами он брякнулся на покойницу и погрузился в нее.

Отдышавшись, он отстранился, встал и свысока посмотрел на Светлану. Тонкие пальцы ее путались в длинных волосах. Молочное тело лежало в неудобном положении, словно вот-вот готово было вздрогнуть и перевалиться на бок.

Пан смотрел на покойницу до тех пор, пока не понял, что красота – быстротечна, как река, а стало быть, ее недостаточно для того, чтобы полюбить. Что никогда не любил он Светлану. Что, может, даже ненавидел ее. А поняв это, пан снова навалился на покойницу и поступил с ней так, как уже только что поступил. И только Бог ему в том был свидетель.

К гробу пан старался близко не приближаться. Деревянный, он стоял на том столе, где вчера еще свадебной еды было богато. Оставшееся было тут же доедено гостями – но теперь как поминальная еда. А пану, когда он мимо гроба проходил, все чудился запах оттуда душный, в котором он самого себя узнавал. И такая волна тошноты к горлу его подкатывала, что пан и сам себе противен становился. Часы считал, минуты, когда гроб можно будет на кладбище нести. Да проветрится ли когда-нибудь хата от духа Светланиного? Да захочет ли еще пан к какой-нибудь жинке подходить? Да сможет ли он когда-нибудь в церковь зайти или в зеркало на самого себя посмотреть?

Хотелось пану бежать – бежать из собственного дома. В другой раз он в лесок бы убрался – послушать ласковых птиц и журчанье ручья. Но теперь, казалось, и лес был от него закрыт. И дошло до него тогда – не привиделись ему бесы. Есть они. Лежат на дне озерца, ждут своего часа. Да только… не промахнул ли в тот раз бес мимо дупла и не оказался ли он в самом пане?

– Не промахнулся. Не промахнулся, – повторял пан, трогая свое опухшее лицо. – Сам видел. Не промахнулся.

Отец Светланы Тарас излил многие слезы в свадебное платье дочери, в которое Светлану одели снова, а когда со слезами весь праздничный алкоголь вытек, кажется, осознал, что единственной дочки лишился, доплелся до дома и там слег без сил. А потому на ночь пан остался с гробом наедине. Только покойница больше не вызывала в нем никаких желаний, кроме одного – бежать от нее подальше.

Чудно, но уже на другой день после смерти Светлана не была такой красивой. Кости, которые вытачивали ее прабабки в своих чреслах, скрылись за опухшими щеками, набрякшим лбом, раздутым носом, почерневшей нижней губой.

«Да боже ж ты мой, божечко, – в страхе думал пан Степан, глядя в окно на синеющий вечер. – Она так выглядит, словно в нечистой воде лежит».

В это время в доме не осталось ни теток, приходивших покойницу обмыть и поплакать о ней в голос, ни дядек, гроб сколотивших, ни соседей соболезнующих, ни праздношатающихся сельчан, которых одинаково привлекают как свадьбы, так и похороны. Остался пан один. Он сидел на стуле, поставив его поближе к выходу, словно оставляя себе возможность бежать. Да и должен ли он был сидеть напротив этой чужой ему женщины? А что за бес дернул его за язык сделать ей предложение? Пан закрыл лицо руками, решив изгнать беса любыми доступными ему способами. Тут и вовремя вспомнилось, что подо Львовом живет поп один – Василий Вороновский, бесов из живых тел изгоняющий.

– К нему бы съездить, – повторял про себя пан. – К нему…

Пан снял руки с лица. Вот и месяц на небе появился – пополнел за день. Месяц посеребрил покойницыно платье, заиграл искорками в его блестках. Пан покосился на него, словно боялся, что вместе со своим светом месяц польет в хаты рассказ о том, что прошлой ночью сотворил пан над покойницей по наущению, конечно же, беса, а не по своему собственному желанию. Никогда бы пан такого не желал и не мог желать.

А покойница в гробу раздалась, и если б не рано утром ее одевали, то уже не смогли бы всунуть ее руки в рукава прозрачного платья. И запах все нарастал. Пана мутило сильней. А тут еще и совсем странное случилось – на глазах у пана на белом платье выступили красно-коричневые разводы. Пан вздрогнул, вскочил, бежать хотел, но в этот момент дверь протяжно заскрипела, и у пана в груди чуть не оборвались все завязки, соединяющие сердце с другими органами. Побелел пан, осел.

Богдан в комнату вошел. Прошел мимо пана – прямиком к гробу. Застыл возле него, и несколько раз звал покойницу оттуда, называя то по имени, то красавицей. А уж последнее, по мысли пана, было словом совсем неуместным – достаточно в гроб заглянуть. Но, может, Богдан своими неподвижными глазами видел что-то другое? А если любовь к покойной так ему глаза застила, что теперь он ее мертвецкого уродства не замечал, то почему отпустил любимую без боя? Ведь ни разу Богдан не захотел с паном поговорить и разговоров, кажется, избегал. Как бы там ни было, и сейчас Богдан ни словом с паном не обмолвился. Он взял стул, поставил его с другой стороны от двери, и так они всю ночь до утра просидели – молча, при свете полнеющего месяца, до тех пор, пока не запели петухи.

А почему пан такому самовольству не воспротивился? Пан, пан… А что пан? Пан, может, и рад был, что в ту ночь и последующие две Богдан сидел с ним рядом, не оставляя возле покойницы одного.

Как свадьба была богатой на еду, так и похороны вышли богатыми на впечатления. Во-первых, на кладбище среди разнообразных могил – крестов то деревянных, а то железных, украшенных маленькими цветастыми венками, словно шея девушки ожерельем, – мелькнула фигура бабки Леськи. Собравшиеся думали, она мелькнула и ушла, но, когда плакальщицы заголосили, спугнув с дерева большую ворону, старая ведьма присоединила к ним свой голос. Все содрогнулись – и люди, и стаи птиц, спешно с граканьем улетающие с кладбища. Такой это был крик. Да как его описать? Уж сельские его и так и сяк потом раскладывали, разные описания для него подбирали. Кто говорил, что крик был похож на произнесенный из глубокого дупла. А кто – что выкрикнут он был словно на воду, и пошел от нее, усиленный, волнами всех вокруг обдавать. А кто-то говорил, так кричат ведьмы, поднятые на крюк, когда тот им, словно рыбине, все брюхо прошивает. Но каких слов ни подбирай, они все равно блеклыми окажутся перед действительностью. Потому как, может, и нет таких слов ни в одной мове.

Но это только первое похоронное происшествие вам рассказано. А было и второе. Даже не разобрать, которое из них страшней. Получилось так, что в гроб покойницы старались не заглядывать. Как и говорилось, платье ее еще в первую ночь пошло пятнами. А ко дню похорон они обсохли до заскорузлости. Вид у одеяния Светланы был нелицеприятным. А уж пахло так, что многие гости нос отводили и наверняка мечтали с кладбища побыстрее убраться, уже и о поминальной еде позабыв – кому ж захочется пищу принимать после такого зрелища?

Так вот. Когда гроб начали спускать, Светлана рот и открыла, а из него вывалился черный язык. Все так и ахнули. Мужчины от гроба отступили, не решаясь ставить его на плечи. И хотя такое с покойниками бывает – то вздохнут они, то пошевелятся в посмертном непроизвольном движении, – а все равно выглядело так, будто покойница всем язык показала. Собравшимся. Бабке Леське. Воронам. Дереву. Пану Степану.

Тарас к дочке подошел, подбородок ей поднял, чтобы язык на место задвинуть. А не слушается дочь – язык наружу лезет. Затряслись плечи у Тараса. Заплакал он. Тогда Богдан крест нательный с груди снял, со шнурка его оборвал, крест в карман сунул, а шнурком голову Светланы под подбородком повязал.

Если б кто в это время за кладбищем наблюдал с двух разных точек, то увидел бы, как загорелись глаза у бабки Леськи, как радостно потерла она сухие ладони.

Вот вам и два происшествия. А разговоры о том, что гроб был очень тяжелый, будто в нем каменное изваяние лежало, – по сравнению с ними мелочь. Да и ту люди могут преувеличивать. Бабка Леська появлялась. Покойница язык показывала. То точно, точно. То – факты. А остальному – хотите верьте, хотите нет.

Светлану похоронили возле железного черного резного креста. Никто в селе уже не помнил, кто под ним покоится. Рассказывали – какой-то иноземный генерал, погибший тут, в Карпатах, в Первую мировую войну. А не надо было на чужую землю с войной приходить.

Прошло время. Над горами задышала осень. Пан Степан затосковал снова – и на этот раз был тоске рад. Хоть какое-то чувство посетило его тело, одеревеневшее со свадьбы и похорон.

За это время село успело обзавестись еще одной неправдоподобной историей, и было трудно разобрать, чего в ней больше – чертовщины или Божьего. История эта произошла с Богданом, и мы еще расскажем ее, учтя все собранные обстоятельства. А пока вернемся к Дарке. Весь июль и август, а также начало сентября она обхаживала Богдана. Но ничего у них не сложилось. А потом и с самой Даркой случилась беда, но и о том речь позже.

Пана же Степана сильно потянуло в лес, но он туда не пошел, а заместо этого поехал в Солонку – к отцу Василию Вороновскому. Что его к тому подвело? Может так статься, что еще одна встреча с дедом Панасом в том сыграла роль.

Пан направлялся в лес. Да передумал. Встал возле тына, окружающего Панасову хату.

– Панас! – позвал громко.

Дед мигом выскочил из хаты, словно ждал появления пана Степана.

– Найдется у тебя хреновуха? – спросил его пан.

– Хреновухи нет, – нелюбезно отозвался Панас. – Времена пошли свободные, тяжкие, – продолжил он. – Добро беречь следует, – тут он подмигнул пану и добавил: – А неужели ты думал, что я за ради тебя, пан, тебе чарки подносил?

– За ради Светланы? – поинтересовался пан.

– Не, – мотнул головой дед Панас. – За ради Богдана.

Три сестры

Не было такого дня тем летом, чтобы дед Панас не выходил во двор и подолгу не простаивал у тына, щурясь на дорогу. А раз выходил он с самого полудня и не возвращался в хату до тех пор, пока солнце не начнет садиться, то мало кто мог пройти по этой дороге так, чтобы остаться незамеченным дедом Панасом. Он словно высматривал кого-то. Но, видно, тот, кого он ждал, на дороге не спешил появляться.

Куст сирени, стоящий одиноко на пологом холме, давно уж зацвел и теперь посылал тонкий аромат в сторону тына. Разогретый жарким воздухом по пути к носу Панаса, аромат становился душным, заставляя того воротиться в сторону леса. И вот когда Панас обращался к темнеющим сосновым вершинам, глаза его заволакивались белесой пеленой, и то не облака отражались в них, ведь день был чистым, и не дымок то был табачный, хотя за день дед и выкуривал изрядно цигарок – вот и сейчас одна дымилась у него в руке. То было беспокойство – такое сильное, что впору было спутать его со страхом.

– Не запозднился бы, – приговаривал Панас. – Не запозднился б.

Временами он принюхивался, словно хотел своим распухшим носом вытянуть из горячего соцветия запахов тот, что подскажет ему о приближении человека ли, зверя ли, а то ли события, которого он ждал с таким упрямством. Все село видело – ждет Панас, ждет, а спроси кого – не скажет, только поглядит из-под кустистых бровей и не по-хорошему усмехнется. Ну чистый волк. Впрочем, желающих лезть к Панасу с вопросами было немного. Что ни говори, а славой дед пользовался нехорошей. И вроде никаких особых грехов за ним не водилось, но было одно обстоятельство, которое склоняло людское мнение в неблагоприятную для Панаса сторону – непонятным он был для людей. А известно: когда в каком-нибудь селе заведется непонимание, то объяснить его всегда проще в плохую, чем в хорошую сторону.

Едва завидев мужскую фигуру, Панас выпрямлялся и, сощурившись, приковывал взгляд к идущему, а когда тот приближался на расстояние, достаточное для того, чтобы разглядеть лицо, дед без интереса отворачивался и здоровался только сквозь зубы, сжимающие кончик желтой цигарки.

Но вот когда закончился июнь и время пошло на июль, после большого дождя, который начался от великой грозы, заставившей Панаса убраться в хату, расколовшей надвое накинутую на тын крынку и разодравшей небо черной дырой так, что вот-вот оно могло проглотить всю деревню и с ней какую-нибудь горку, по вымытой и уже просохшей дороге пошел Богдан.

Под мышкой он держал хозяйственную сумку – в таких носят из магазина хлеб или яйца. Но, правду сказать, в сельский магазин почти никто не захаживал – полки его пустели, освободив простор для многочисленных мух, а люди уже не верили, что в магазине государственная еда появится снова, и кормились как могли – со своих грядок, из-под своих коров.

Панас, понятное дело, уже стоял на посту. Завидев вдали приближающуюся мужскую фигуру, он, по уже сложившемуся обыкновению, выпрямился, весь подавшись к дороге. А когда Панас разглядел, кто идет, в глазах его снова возникло то самое беспокойство – белое, тяжелое. Бросив на землю цигарку и раздавив ее ногой, Панас приблизился к калитке.

– Далеко собрался? – приветливо спросил он поравнявшегося с хатой Богдана.

– Далеко, – бросил Богдан, не останавливаясь.

Панас толкнул калитку и выскочил со двора, перегораживая Богдану путь. Тот остановился, и некоторое время они с дедом смотрели друг другу в глаза. С того раза, как дед Панас видел его на свадьбе пана Степана (а с тех пор Богдан почти не появлялся на людях), лицо молодого человека осунулось, скулы проступили сильней, а щеки ввалились. Лицо деда расплылось в любезной улыбке.

– А то зашел бы? Хреновухой угощу, – проговорил Панас, хватая Богдана за руку.

– Отстань, дед. Пусти, – Богдан вырвал руку и пошел дальше.

– Тю-тю-тю, – завертелся Панас, обогнал Богдана и снова встал у того на пути. – Зайди, говорю. Дело у меня до тебя есть.

– Нема у меня никаких дел, дед. Говорю ж – пусти, – Богдан двинулся вперед, но Панас не сошел с места.

Усмехнувшись, Богдан обошел Панаса, но тот, словно волчок, снова выскочил перед ним и даже прихватил Богдана за плечи.

– Богдан, та ты не сердися, – шепотом заговорил Панас ему в ухо. – Я ж чого у тебе хотел попросить – помощи. У меня дрова кончились, а спина болит. Вот я и подумал – Богдан дуже добрий хлопец, – говоря это, Панас ощупывал содержимое сумки, которую молодой человек держал под мышкой, а нащупав, стал еще настойчивей, – он поможет мне дерево срубить.

– Зачем тебе, дед, дрова летом? – посторонился Богдан.

– Очень нужны, – не отставал Панас. – Я уже и дерево приглядел. Липу. Растет у озерца. Дуже высокая. Дуже сильная. Такая сильная… – Панас запнулся, придумывая сравнение, – що мою хату на ней подвесь разом с тыном и со мной вдобавок – выдержит, – Панас желтыми от табака пальцами довольно почесал висок, словно оттуда вынимал свои мысли. – А если ее срубить, мне дров на всю зиму хватит, а то и на две. Но сам я стар, с таким деревом мне не справиться. А я тебе за это хреновухи налью, – прибавил Панас.

– Я б помог тебе, дед, попроси ты раньше. А так времени у меня больше нет. И хреновуха твоя мне не нужна.

Сказав это, Богдан двинулся дальше, а Панас на этот раз не стал его останавливать.

Он воротился за тын и оттуда долго смотрел на Богдана, пока тот был виден.

– Только не перепутай, – тихо приговаривал он, обращаясь к Богдану, словно тот мог его слышать. – Липа – возле озерца. Не перепутай. Или великая беда будет.

Постояв еще немного, Панас удалился в хату и ни в тот день, ни в последующие больше у тына не появлялся.

Лес обнял Богдана прохладой, окружил пением птиц, среди которых громче всех звучала одна какая-то – прерывистые, тяжелые трели словно по капле стекали с ее клюва. Но Богдан всего этого не замечал, по сторонам не смотрел и шел именно той тропинкой, которая вела к озерцу. Тут надо сказать, что на тропке этой происходила странность, которую подмечали все, – она вела вниз, а если смотреть на лесок из села, да хотя б с того места, где Панас стоял, то отчетливо видно было, что лесок стоит на круглой голове невысокой горы, а потому, по всем правилам, тропка должна была вверх забираться. Но Богдан словно спускался на дно большой чаши, и чем ниже, тем темнее становилось и холодней.

Надо сказать, что хоть и пришел он к лесу той же сельской дорогой, что ходил пан Степан за два месяца до него, но к озеру приближался в обход. Видно, Богдан не знал леса, как знал его пан Степан. А может, и пана, если вспомнить, что он согласился принять из рук Панасовых хреновуху, ноги принесли к озеру сами – неведомой ему дорогой. А так-то знать – знали все: к озеру ведет узкая тропа, и на каком-то ее отрезке деревья стоят сухие – грабы, березы, сосны. Правда, ближе к озеру снова зеленеть начинают, но если б можно было бросить на озеро взгляд сверху, вокруг него отчетливо бы желтый круг прорисовался.

Объяснение тому у деревенских имелось – в озере водится всякая нечисть, потому сам лес отгородил себя от него защитным кольцом, и, мол, те загинувшие деревья на себя весь удар приняли, но чертовщину дальше не пропустили. Да только тут вопрос появлялся: а почему ж те деревья, что у самого берега растут, высятся и зеленеют, с виду такие сильные да сытые? Уж посытей они будут, чем те, что в других частях леса произрастают. А на липу посмотришь – и тут же мысль закрадывается: неспроста она так разрослась, не по-чистому, не по-честному. Но, как бы там ни было, путь Богдан держал прямо к ней.

Еще добавить хочется – с того места, где находился теперь Богдан, и не подумать было, будто лес себя отгородить от озерца старался. Вот уж нет. Казалось, именно там, в прохладной темноте, он и набирал полную силу – пил из озера, дышал им, одевался его туманами. Припадал к его берегам, словно в почтении. Дивно то было, дивно! Само озеро – на верхушке горы, а как пойдешь к нему через лес – вниз утягивает! И что правда, то правда: силу в этом месте лес набирал особую, и казалось, что нет и не будет его чаще ни конца, ни краю – ни вширь, ни в глубину.