скачать книгу бесплатно
Пляски бесов
Марина Магомеднебиевна Ахмедова
«Пляски бесов» – мистический роман, рассказывающий о жизни западноукраинского села, обитатели которого верят в существование ведьм и бесов. Ведьма – старая Леська – одиноко живет на окраине села. Стоит ей войти в церковь, как сельчане бегут из нее. Они верят, что Леська может навести порчу, ворует у коров молоко, носит под мышкой вороньи яйца и водится с нечистью и бесами. Село ждет не дождется, когда сгинет со свету старая ведьма…
Однако главная война идет в человеческой душе. Сам ли человек делает выбор или его судьба предопределена? И нужно ли, как в древние времена, приносить жертву ради благополучия многих или же, напротив, пролитая кровь жертвы повлечет за собой реки крови?
Марина Ахмедова
Пляски бесов
Любое использование материала данной книги, полностью или частично, без разрешения правообладателя запрещается.
© Ахмедова М.М., 2015
© ООО «Издательство АСТ», 2015
Пан или пропал
Говорят, то случилось с паном Степаном в год, когда Украина получила независимость из рук разваливающихся Советов и развязалась с Советами окончательно. В ту весну, когда паном Степаном овладело такое странное томление, что не сиделось ему больше дома – в темной хате, нижние бревна которой просели и как будто потянули за собой всю ее, заставив наклониться и смотреть окнами в землю. По той причине и было в хате темно, что смотрела она в черноту. Хотя лужок перед хатой и покатая спина холма позади нее были зелены и залиты солнечным светом. В ту пору – конец марта, начало апреля – без туманов и легкого сумрака, зимой сходящего с гор даже днем, – воздух был прозрачен так, что резал глаза, а все же присутствовала в нем какая-то матовость. Пан Степан выходил из хаты и набирал полную грудь этого воздуха, в котором горный хлад мешался с теплом солнечных лучей, а те жадными пальцами уже прощупывали землю, насаждая подснежники, и горечь дымка от подожженных вдалеке палых листьев смягчалась сладким ароматом набухших почек. Подолгу, сколько человек может терпеть, пан Степан не выдыхал это богатство, что только усиливало томительное чувство в груди. Возвращался в хату, оставляя без присмотра покатые горы, встающие за церковью с пряничными куполами. И то странно, что хоть и посветлело все вокруг, пробудилось, а горы насупились и не хотели теплеть, и лесок, тыном встающий на круглой голове одной из них, казался уже составленным не из дерев, а из метел, перевернутых вниз черенками. Вот там-то и чудилась особая муть, словно фата новобрачной была накинута на лесок. Но и то не было секретом, что стоит в лесочке озеро – небольшое, белесое, круглое, с такими ровными краями, что похоже на большую миску, нарочно зарытое в землю, чтобы собрать дождевой воды да туманных испарений и стать озером. Ходить туда не любили и не за чем было – ничего в том озере не водилось, кроме водорослей, прочных, как веревки, и таких длинных, что можно было обернуть их вокруг себя много раз.
Вот туда, через короткое время снова показавшись из хаты, и направился пан Степан, чему-то улыбаясь про себя. Ходил он туда почти каждый день с тех пор, как вернулся из города, где закончил пединститут, а тут, в селе, на работу не спешил устраиваться. И что его влекло шататься по лесу, никому из сельчан было неведомо. Сельчане смеялись – видно, душа у пана Степана размякла в городе до нежности, что отлынивает он от работы, бездельничая в лесу, слушая птиц и ручьи. А между тем вот-вот к пану должен был нагрянуть сельский священник, чтоб пристыдить перед ликом Христа, сына Божьего, за то, что пан все не идет в школу на вакантное место учить сельских детей. Ведь староста к нему уже приходил, разными уговорами уговаривал, но пан пообещал заступить в школу первого сентября – и ни днем раньше.
В этот раз, когда пан шел мимо хаты деда Панаса, тот стал зазывать его к себе.
– Ой, пан Степан, – заговорил дед Панас, навалясь локтями на тын и уставившись на пана голубыми глазами навыкате, – куды ж ты заспешил в такую пору, когда и спешить приличному человеку некуда?
– Да чего там, – махнул рукой пан Степан, устремляясь дальше.
– А ты постой, – позвал его дед, выкатывая еще больше глазища и хитро усмехаясь. – Зайди, хреновухой тебя угощу.
– Да и настроение у меня не такое, чтоб хреновухой угощаться, – ответил пан Степан, остановившись у того места в тыне, где на него была накинута перевернутая крынка с треснувшим дном. – Спешу я – по своим делам, – проговорил он, тем не менее не двигаясь с места.
– Тю-ю, – протянул дед Панас. – Какие такие у тебя дела теперь, пан? Зайди, говорю. А уж я на пороге поднесу, чтобы в хату тебя не тянуть, – широкой рукой дед Панас уже распахивал калитку.
Потоптавшись на месте и сунув руки в карманы штанов, словно и не собирался брать ничего из рук Панаса, пан Степан все же ступил за калитку, и та мягко затворилась за ним. Дед Панас уже спешил в хату, откуда быстро вернулся, словно хреновуха стояла в сенях наготове – в ожидании, когда мимо пойдет пан. На плечо деда Панаса был накинут рушник. Зажав бутыль под мышкой, он снял его с плеча и обтер рюмку, предварительно дохнув в нее сквозь сизые губы. Увидев такое, пан Степан аж передернулся, но протянутую рюмку принял. Дед Панас налил в нее из бутыли, пристально глядя в глаза пану и приговаривая:
– Пей, пан, щоб душу грело, а не жгло, щоб печалью сердце не свербело и щоб тебе наконец дивчина повстречалась, красотой неописуемая.
Сказав последние слова, Панас подмигнул, а пан, отведя взгляд, всем видом смутился от намека – в двадцать шесть лет ходил еще холостой. Он выпростал руку из кармана, схватил протянутую рюмку и, протяжно выдохнув, глотнул.
– Добре, добре, – проговорил дед Панас, почесывая седой висок. – Тока щоб три пожелания исполнились, надо три рюмки глотнуть.
Он уже наливал вторую, посмеиваясь над паном. Пан глотнул и вторую, быстро опрокидывая ее в рот и уже сам тянулся за следующей.
– А то вон у Тараса дочка, Светлана, чем тебе не та самая? – дед Панас наклонился к рюмке, и его слова зажурчали в нее вместе с хреновухой.
Пан выпил еще, провел по губам тыльной стороной ладони.
– Пана Тараса дочка за Богдана просватана, – сказал он и вздохнул глубже, чем вздыхают люди, на сердце которых никакой тяжести не положено.
– Тю-ю, – снова протянул дед Панас, – просватана – не поженена. Ще? – направил он горлышко бутыли прямо в грудь пану Степану.
– Ни, – присел тот и пошел, пошатываясь, к калитке.
– Добре, добре, – приговаривал дед Панас, глядя ему вслед. – Добре, добре.
Дальше пан пошел разомкнутой походкой, и язык его развязался – захотелось ему петь. Он сошел на обочину, чтоб не запачкать сапоги в свежей грязи, которая распространялась на дорогу, оттого что с горки потек весенний ручей. Пошел мимо низкой ограды, сколоченной из тонких бревен с содранной корой. Был даже такой момент, когда затуманенному хмелем глазу пана показалось, что то не бревна, а тонкие гладкие женские руки, зовущие его подняться на горку.
Вокруг тренькали птичьи голоса, забиваясь пану в уши, и он натянул поглубже кепку, но сразу спустил ее на затылок, разрешая трелям заходить в уши, и сам запел что-то неразборчивое, но, кажется, подпевное птичьим песням. Так, миновав кладбище и старую церковь, что оставались у него по правую руку, и никого не встретив, он дошел до креста, который стоял на обочине, а с того места можно было повернуть то ли на кладбище вправо, а то ли на лесок – влево. Пан остановился ненадолго перед крестом и уставился вниз – на его тумбу, которая сплошь была затянута каким-то чудным вьюнком, зеленеющим и зимой, и летом. Сквозь частые завитушки вьюнка проглядывали мельчайшие бордовые розы. Те розы казались не живыми, а выточенными каким-то искусным ювелиром из матового камня, что заполняет сердцевину гор. Обычно, направляясь в лесок, пан Степан надолго застывал перед тумбой, с содроганием рассматривая розы, ведь как бы ни были они совершенны, все равно от их темной матовости веяло загробьем. Но в этот раз, остановившись, пан сдвинул кепку, почесал затылок, и из горла его вырвалась развязная трель, которую нельзя было не принять за хохоток. Не задерживаясь, пан пошел дальше, достиг окраины села, потоптался на перекрестке, разминая ноги, до которых уже добрался хреновый хмель, повернул направо и вошел в лесок.
Деревья, сначала редкие, а потом растущие по три, по четыре, между собой непроходимо, встретили сыростью. Росли тут и грабы, и сосны, попадались березы. Тонкий слой сочного мха покрывал бока деревьев, и когда лучи ложились неровно, с той стороны, к которой пан был повернут лицом, могло показаться, что перед ним раздвигаются тяжелые бархатные портьеры карпатского леса. Но между деревьями было светло, и там, где их росло меньше, из-под сухих листьев поднимали склоненные головки подснежники. Их лепестки отливали такой матовой сияющей бледностью, какая только и могла родиться в заключении под землей, без света, а лишь в его предчувствии. Птицы продолжали петь, но тут, в лесу, их голоса приобрели гулкость и таинственность. Они снова и снова перекликивались друг с другом, и пану так отчаянно захотелось знать, о чем они галдят, что он даже всплакнул от невозможности понимать птичий язык.
Он пошел туда, куда всегда и ходил, – в глубину, к той кочке, за которой после обильных дождей и таянья снега возникал голосистый ручей. Очень уж любил пан, привалившись спиной к рыхлой, прогретой с утра кочке, слушать прыгающее журчание ручья, перебиваемое колкими голосами птиц. Он мог дослушаться до того, что начинало ему казаться: то не ручей течет за его спиной, а тянется бесконечный рушник, сотканный из первой травы и цветов, который птицы по краям крест-накрест обшили затейливым весенним узором.
Но в этот день после Панасовой хреновухи ноги пана слушались едва и выписывали такие зигзаги и загогулины, что если б оставляли следы на мягкой земле, то и их сверху можно было принять за какой-нибудь узор.
Наконец, дойдя до знакомой кочки, пан повалился на землю, подпер голову кепкой, чтобы в волосы не попала земляная труха, и полусидя задремал. По всему телу его прошла слабость, которая была пану не противна, а, наоборот, приятна. Томление превратилось в негу. То и дело пан, улыбаясь с закрытыми глазами, потягивал ногами и сладко постанывал в дремоте, пока не захрапел.
Проснулся пан быстро – то ли оттого, что в глубине леса гаркнула черная птица, а то ли от всплеска, какой бывает, когда что-то бултыхнется в воду. Пан прервал храп, вздрогнул, как от холода, который наконец добрался до него из земли, приподнялся и осмотрелся. Лес стоял таким, каким он и оставил его засыпая. Но только не слышалось журчания ручья. Пан потер глаза, присел на корточки, выглянул из-за кочки и негромко ахнул.
Оттуда на пана Степана смотрело озерцо – и неудивительно, что после хреновухи ноги принесли его не туда. А так как славой оно пользовалось нехорошей, то и всю приятную негу с пана как рукой смахнуло. Над озерцом поднимался туман – плотный, словно пар над миской с закипевшей водой. Пан уже хотел подняться, припав на одно колено, но тут со стороны озера – с противоположного его бережка – послышались голоса. Чего-то испугавшись, пан Степан снова осел, нырнул за кочку, снял кепку, прижал ее к груди и затаился. А чего он испугался? То ли шепотка, который хоть и вдалеке был произнесен, а прозвучал у пана под самым ухом, а то ли того, что птицы давно уж замолчали, а пан на это только теперь внимание обратил.
У озера показались две женские фигуры. Одна, прямая старушечья, шла впереди и приговаривала скрипучим шепотом: «Не оглядывайся. Не оглядывайся». Старуху пан, хоть и взглянул на нее мельком из-за кочки, сразу узнал. Не та ли то была старуха, встреча с которой на сельской дороге сулила недоброе, а уж застать ее на перекрестке и того подавно было к несчастью? Не та ли то была старуха, что уж если посмотрит на тебя, а ты с ней взглядом ненароком перекрестишься, то исхудаешь весь, изогнешься, силы жизненные разом потратишь, а новые набирать начнешь, только когда в январе Христос заново народится? И не та ли, что если войдет в церковь, так народ из церкви сразу повалит, а уж если войдет туда в Рождество, быть в селе большой беде? Бабка Леська была чистой ведьмой. А вот ту, что шла позади нее, неся склянку с водой, пан признать не мог – шла она, опустив голову, шаг в шаг ступая за бабкой.
– Три раза кругом обойдем, – проговорила бабка Леська, – а ты смотри не оборачивайся.
Они пошли вокруг озера, а пан тем временем высунул правый глаз из-за кочки. Над ней росло дерево, ветви которого, как надеялся пан, должны были закрыть его от женщин. Только теперь пан разглядел, что это за дерево, под которым он сидит. Старая липа. Ствол ее был мощный – обхвата не хватит. Посредине раздваивался и тянулся вверх такими толстыми стволами, что их можно было принять за два огромных дерева, растущих рядом. И вот в том месте, где липа делилась, ее прорубало дупло – но не в ширину насквозь, а вниз. Края его были обложены влажным мхом, словно в дупле том жила не птица, а какая-нибудь рыба выпрыгивала временами из озера и бултыхалась прямо в него, обдирая о края свои склизкие бока. Только знал ведь пан, что никакая рыба в этом озере не водится. Мертвое оно.
Шаги заскрипели прямо у самого его уха. То бабка и неузнанная женщина, обходя озеро кругом, сейчас шли мимо кочки. Вполголоса бабка произносила слова на неведомом языке, которые то скребли слух и шелестели, а то отодвигались, словно произнесенные через туман. Пан Степан обтер кепкой пот, выступивший на лбу, обнял руками кочку и продолжил следить за происходящим, подумывая еще и о том, что в другой раз, когда он выпьет самогону и язык его поразвяжется, будет что рассказать в хорошей компании. А потому пан решил запомнить все в мельчайших деталях, и когда бабка шла второй раз мимо кочки, он высунулся чуть выше, чтоб хорошенько ее разглядеть.
У бабки на голове был черный платок в мелкую ярко-голубую крапинку. Длинная юбка, обвисшим подолом болтающаяся у ног, черный жакет. Пан даже сумел разглядеть массивный крест на ее впалой груди. Но вот когда пан внимательней посмотрел ей в лицо, руки его почему-то ослабели, и он поскорей отвел взгляд. Бабка была нехороша – той странной нехорошестью, которую не ждешь встретить в человеческом лице. И если бы в другой раз пан выпил в компании и ему захотелось рассказать, что это было за лицо, то слов он, может, и не подобрал бы. В том лице как будто все было на месте, но и что-то лишнее было. А что – трясущийся пан не мог сообразить. Да и вроде если вот так трезвым взглядом посмотреть, то ничего лишнего и не было, а только почему-то все равно нехорошо становилось при взгляде на него. Особенно пугали глаза – большие, голубые, отражающие водный туман. Они торчали из ведьминого лица, словно и не ей принадлежали. А было так, как если б кто другой, больший размером, в ее тело влез да из него поглядывал.
Правым глазом пан прихватил и лицо женщины, следовавшей за ведьмой, и узнал в ней Дарку – дочку Омеляна, мастера, вырезающего к Рождеству из дерева вертепы. А уж такие болванки получаются – с отчетливыми чертами Христа народившегося и матери его Марии, что с заказами к нему едут не только из соседних карпатских сел, но и со всей Львовской области. Дарка эта – как пану не знать, когда об этом шепталось все село, – хвостом бегала за Богданом, а тот еще со школьных лет со Светланы, Тарасовой дочки, глаз не сводил. И теперь до пана начал доходить смысл происходящего, и он даже усмехнулся в усы, и от сердца беспокойство отлегло. И чего это ему пришло в голову такое – пугаться любовных приворотов? Нет-нет, в другой раз в хорошей компании почему бы и не рассказать, как Дарка любви Богдановой добивается – через магию, через ворожбу.
– Сливай, – сварливо сказала бабка, подойдя к самой воде. – Да не оборачивайся! – прикрикнула она.
Скукожившись, Дарка близко подошла к воде, окуная в него полы клешеного платья. Ухватив прозрачную склянку всеми пальцами, она ловко перевернула ее и выплеснула воду в озеро. Однако пан успел разглядеть бултыхавшуюся в склянке деревяшку, и нехорошая мысль о принадлежности этой деревяшки закралась ему в голову.
– Отойди, – бабка отстранила рукой Дарку, и та отступила подальше от бережка. – Стой тихо, – прошептала она.
Тут пан поежился: то ли показалось ему, то ли на самом деле дохнуло в лесу холодком. Солнце отступило в сторону села, откуда пан пришел. Теперь от земли пошел холод, как и положено в лесу на стыке зимы и весны. Пан спиной чувствовал, что лес позади него враждебен весне, не хочет ее принимать и что с зимой ему было лучше, может, потому, что зимой человека сюда не тянет и лес может бесчинствовать тут без человеческого огляду сам по себе. Нехорошо сделалось пану, липкий пот потек по его спине, особенно когда он услышал слова, которые бабка теперь, стоя к кочке спиной, произносила, нагнувшись к озеру.
– Спаси мене, Боже, яко внидоша воды до души моея! – произносила старая ведьма, и шепот ее, достигая озера, набирал в нем какую-то влажную силу и выпуклость, достаточную, чтоб накинуться на лес и поглотить все его звуки. – Углебох в тимеии глубины, и несть постояния, приидох во глубины морския, и буря потопи мя. Утрудихся зовый, – продолжила она, но тут пану уже начало казаться, что говорит не одна ведьма, а как будто слышится хор голосов вместе с нею – приглушенных, доносящихся из-под воды, но в то же время близких и липких, как тот самый пот, что течет сейчас по спине пана. В словах ведьмы он сразу признал церковный псалом – шестьдесят восьмой, даром с десяток псалмов он знал наизусть, и этот – в их числе.
– Измолче гортань мой! – продолжила та, переходя на шепотливый крик. – Исчезосте очи мои, от еже уповати ми а Бога… ихнего! – вдруг взвизгнула ведьма, заменив последнее слово на чужое – псалму не принадлежащее, а уж пан-то хорошо знал, что в этом месте следовало говорить не «ихнего», а «мого». – Бога чужого! – оглушительно застонала ведьма. – Чуждого! Деревянного! – продолжила она, и тут из ее рта понеслась чертовщина, которой пан и разобрать-то не мог, потому как некоторых слов совсем не признавал, а другие – святотатские и богохульные – даже и в мыслях повторять было погано. Она еще перемежала слова псалма с чужеродными, а некоторые произносила задом наперед, переставляла местами, и даже те, которые пану были хорошо знакомы, в непривычном порядке пугали и морозцем проходили по спине.
– Грехи мои от тебя спрятаны! – режущим визгом продолжала она. – Да постыдятся о мне терпящие тебе, Господи, Господи Сил, ниже да посрамятся о мне ищущие Тебе, Господи, Господи деревянный, сил! – закричала она, наклоняясь к воде и содрогаясь от внезапно проснувшейся в ней силищи. – Сил!
Тут лес огласился клацающими, шипящими звуками, и туман над озером стал гуще. Ни жив ни мертв пан смотрел в него, – и хотел бы не смотреть, да глаза словно бы приковались к белому водяному дыму. И тут уж такая чертовщина пошла, что начал пан различать в этом тумане огоньки, которые скоро обернулись его взору окнами, зажженными в хатах. Стал всматриваться повнимательней да увидел, что хаты эти – знакомые и вместе они составляют село, в котором он живет. Да вот и церковь сверкает пряничными куполами – округлыми, ярусами сидящими один на другом. Сияют купола – сил нет, словно солнце их сверху золотит. Но в том-то и загадка, что не видел пан никакого солнца, окна в домах горели вечерним светом, да и сами дома, а с ними церковь и покатые желто-коричневые горы виделись ему перевернутыми головами вниз. А держались они основаниями за серые сгустки, которые как будто бы были небом, но слепливались из того же тумана. А вон и речка по селу проходила черной волнующейся лентой.
Тут все переменилось, и пан увидел комнату, а в ней – сервант знакомый, белой краской малеванный, килим на стене, кровать под ним. Да это ж пана хата! Посредине стол стоит – длинный. Во главе сам пан сидит в праздничном черном пиджаке с большим белым цветком в кармане. А рядом… «Свадьба, что ли?» – мелькнуло в голове у пана. Вот ведь провалиться ему на этом самом месте, а отчетливо видел он и себя, и сидящую рядом с ним невесту. Только лица ее разобрать не мог. Но отчего же все – и жених с невестой, и гости – перевернутые? Сидят вниз головами – едят, пьют, а над ними, то есть над ногами их, озерный туман расстилается и круглое озеро вместо неба раскидывается.
Пан еле удержался от того, чтоб не вскрикнуть, когда увидел, что на его глазах фата невесты сереет и такой цвет приобретает, словно ее вот-вот только что в стоячую воду опустили. На том свадьба прекратилась, и пан увидел место, в котором сам никогда не был. Оно круглым было – как то самое озерцо. Над всем над ним шпиль торчал – белый, высокий, а на нем размахивала черными крыльями то ли ангелица, а то ли демоница. Стояла она, держа в руках золотую ветвь, далеко с высоты озирая все пространство. Пан глянул в ее опрокинутое вниз лицо, и показалось ему – знакомые черты в нем различает. Да кто же это – словно память отшибло, не мог припомнить ее пан, но точно знал, что уже виделись они где-то. Крылатая ветвью потрясла, сжимая ее обеими руками, ухмыльнулась, и по лицу ее прошел страшный оскал, обнажающий черные зубы. Тут она еще и черный язык показала. А вокруг нее все горело – здание, например, высокое, все узкими окнами сверху донизу истыканное. Вот из них дым в основном и валил. А людей было – тьма. Бегали они, суетились – и все перевернутыми вверх ногами пану представлялись. Меж ног их огоньки мелькали, усеивали все пространство. Такими же они разноцветными, мутными предстают, когда на сельское кладбище с пригорка смотришь в ночь перед Рождеством – в те самые часы, когда души покойничков свои могилы оставляют да пировать идут по домам к живым – употреблять остатки праздничного ужина, специально для них с вечера припасенные. Мельтешат они тогда, как светляки, наживо в одну гирлянду сшитые.
Крылатая выпустила конец ветви из левой руки, и до ушей пана отчетливо донесся ее каменный голос: «И востоку и западу! И рекам и полям! И бесам на потеху, и сестрицам-берегиням!» Она отвела правую руку, и в ней пан увидел круглый клубень свекольный. С визгом запустила его крылатая вниз, и тот покатился, подпрыгивая и кувыркаясь меж огоньков, закричал, расплескивая далеко вокруг себя бордовое. У пана от такого видения сердце схватило – кольнуло, будто насквозь прошитое.
Все снова изменилось, и пан увидал озерное дно, каким оно и должно быть – безо всякого колдовства и чертовщины. Его устилала стоялая грязь, которую дожди смывают с Карпат, дробя по пути. Со дна веревками поднимались водоросли. Пан даже подумал, что то семя дурного водяного цветка проросло из самой озерной середины, и все водоросли, что тянут свои ершистые лапы к берегу, – это все его соцветия, а сердце у него – одно. Потом пан разглядел какие-то тюки, лежащие на дне. Принялся их считать – семь насчитал. Пригляделся хорошенько, а тюки шевелятся. Еще лучше пан пригляделся и разобрал, что не тюки то, а тела – водорослями по рукам и ногам схваченные. Шевелятся, признаки жизни подают.
– Саваоте! – заголосила ведьма, и видения исчезли.
Был все тот же день и тот же тихий, влажно дышащий лес. Все та же кочка, к которой пан прислонял вспотевшие ладони. И то же озерцо, к которому низко наклонялась бабка Леська.
– Вир! Зорян! Лад! Найден! Орь! Рус! Ус! Царко! – мужским голосом зазвала ведьма, и после каждого имени плотный туман над озером прореживался и в каждом образованном столбе можно было различить очертания зеленого кокона. Они крутились-крутились, распутывались и обнажили голых существ, какие могли бы родиться, повенчайся перед сатанинским ликом утопленница с черным деревом, опаленным грозой. Или чего хуже – родись они от тех страшно согрешивших женщин, что человеческий плод раньше времени выпрастывают из утробы, чтоб жизни ему не дать. Да только не гибнут они – их нежить на руки подхватывает и выкармливает гнилым молоком из своей нечистой груди. А упыри укачивают в люльках, сплетенных из илистых коряг давно почившего дерева. Худые были они, как скелеты, обтянутые желтой кожей. Ноги – чересчур длинные, длинней туловища. Коленки выпуклые, неверно срощенные, друг к другу припадающие. Стопы – большущие, плоские. Руки – длинные, пальцатые. Груди – впалые. Животы – выпуклые. А головы – круглые, лысые, с глазами – огромными, голубыми, отражающими водный туман. Глазницы соприкасались, похожие на рыбин, которые хвостами схлестнулись.
– Беси, беси… – шептал про себя пан, боясь пошевелиться и чувствуя, как ему со лба на бровь сползает капля липкого пота, затекает в глаз и жжет хреном. «Да что же это за приворот такой любовный, которому столько чести нежить болотная отдает?» – успел подумать про себя пан Степан, смекая, что дело тут совсем нечисто и событие зарождается более грандиозное, чем любовные Даркины дела.
Он хотел поднять руку, чтобы обложить себя крестом, но бессильная рука до лба не дотянула, только чиркнула полоску по сердцу.
– Царко! Царко! – крикнула ведьма. – Где Царко? – обратилась она к шестерым.
– Он спит! – пробасил один из бесов.
– Зовите его! – приказала ведьма. – Царко! Царко! Царко!
– Пуская спить! – проговорил другой бес.
– Без Царко не справиться. Пуская не спит, а работает! Царко!
Тут бесы потянули за зеленые веревки, и в середине озера забулькало, закрутилось воронкой, вода потемнела, окрашиваясь илом со дна, – видно, там кто-то тяжелый копошился.
– Тяните его! Тяните! – кричала ведьма.
Бесы еще поднапрягли свои кряжистые руки, дернули. Зеленый кокон показался на поверхности озера, да снова под воду ушел. Три раза тянули бесы, навалившись. Но все без толку.
– Господи Сил! – заверещала ведьма, бесы напружили руки еще раз.
Выдох страшной силищи прокатился по лесу, когда они вшестером ухнули, дергая. Ветер прошелся по кронам, сбросив на макушку пана отломившуюся ветку. Одеревенел от страха пан, хотел бежать, да только ноги такой тяжестью налились, словно и не хреновуху он пил, а плавленое олово.
Над водой взвился кокон, закрутился непослушным веретеном, рисуя на поверхности круги, заставляя их волнами заступать на берег. Остановился. Из кокона показался бес – раза в два меньше остальных. С острыми локтями и коленками. С клоком желтых волос на голове.
– Работать не пойду! – тонким голосом сказал он, подпрыгнул, пролетел над головой пана и бултыхнулся в дупло старой липы, стоящей у кочки.
– Достаньте его из дупла! – приказала ведьма.
– Из дупла его не достать! – ответили бесы.
– Подождем – дерево скоро помрет. Недолго ему осталося, – проговорив эти слова, бабка Леська выдернула из рук Дарки, которая стояла ни жива ни мертва, склянку, зачерпнула воды и плеснула под корни липы. – Ах, Царко, Царко, – укоризненно покачала головой она. – Почему не хочешь работать?
Из липы донеслось утробное гудение, переходящее в свистящий храп.
– Он снова спит, – проговорили бесы хором, наматывая вокруг животов веревки и собираясь погрузиться на дно.
Ну, тут пан не стал дожидаться, чем все закончится, и пополз прочь, екая сердцем об землю. И так дотянул он себя за густые деревья, а там уже встал и побежал шатаясь.
На кочке осталась только панова кепка – свидетельство его там пребывания.
Очнулся пан Степан от тычка в бок. Огляделся. Лежит он на зеленом пригорке, что возвышается у поворота на деревню. Солнце уже начало успокаиваться и било пану в глаза из-за горы, насквозь проходя крышу крайней хаты. Над паном стоял Тарас – директор сельской школы.
– Эх, Степан, – вздохнул он. – Ты все спишь, а лучше б работал.
– Так меня Панас с пути своротил, – отвечал пан Степан, протерев глаза и решив, что все виденное в лесу ему после хреновухи приснилось. – Говорит: «Зайди да зайди. Я тебя хреновухой собственноручной угощу».
– И ты зашел? – прищурившись, спросил Тарас.
– Поддался… – промямлил пан.
– А зря, – ответствовал Тарас. – Кто ж не знает, что хреновуха у деда Панаса заговоренная.
Услышав эти слова, пан окончательно уверился, что все виденное – страшный, но любопытный сон. Поднялся он, зевнул, глянул на колени – а они от грязи колом стоят. И кепки нигде рядом с собой он не нашел.
Скоро забыл о виденном пан Степан, да и тоска его отпустила – может оттого, что сердце тогда за кочкой так кольнуло, что вся она – тоска – из него разом и выскочила. Да и неправду, что ли, говорят, что плохое человеческая память имеет обыкновение стирать? Хотя найдутся и такие, кто скажет, что, мол, нет, все плохое и помнится, а хорошее забывается, как будто и не было его, а все потому, что хорошее – быстротечно, и когда человек начинает его накликивать, ждать, подзывать, а оно не идет, он и настроение теряет, и тоскует, и забывает о том, что хорошее в жизни его все-таки было. Было. Да сплыло – как скажут некоторые. А если не так, если плохое не лучше хорошего помнится, то отчего же в этих краях поганым словом так часто коммуняк поминают, и все, что Советы тут во время своего лиходейства натворили, отчетливо помнят, в деталях разнообразных, хотя много воды с тех пор с гор карпатских утекло? А нет, помнят. Все равно помнят. А потому, скажете, что много чего плохого содеяно было? Не в том дело. Память человеческая такова.
Что там в душе у пана Степана творилось – только ему и ведомо, но одно доподлинно известно – с того дня, как пан попробовал Панасовой хреновухи, его от леса как ножом отрезало. Отрезать-то отрезало, но, как выясняется, не навсегда. О чем свидетельствует продолжение истории, которая столь быстро не закончилась.
А продолжилась она тем, что как-то на дороге, на самом перекрестке, пан, отправившись куда-то по своей надобности, встретил бабку Леську. И уж так она на него тогда глянула, уж так шилом глаз своих насквозь прошила, что к пану и мысль подошла – ведьма-то помнит и знает, что в тот день он сидел за кочкой и все видел.
Да только и впрямь – видел ли пан? Действительно ли такое было и бесы на этом свете водятся?
О том дальше история рассказывает.
Пришло лето. Раскинулось по горам и лесам звенящей травой. Растолкало всех по хатам – от дневного жара подальше. А уж кто не знает, как жарит украинский полдень летом. Как звенит, собирая на себя, словно на льняную нитку, сельские звуки – мычание скотины, лай собак, бренчание ведер, говорки, приходящие со дворов. Украинский летний полдень, словно домотканое покрывало, набрасывается на село, держась концами за горные верхушки. И оно то спокойно стоит, зной под собой густо собирая, а то полохнет – и все запахи, которые тут ни есть, вмиг обрушиваются вниз: то аромат черешни поплывет, а то пряной травы, то подсыхающей навозной лепешки, а то запах самой земли, которая, под жаром изнемогая и растрескавшись, дышит влажно снизу, чтобы саму себя испариной одарить. И линия горизонта – там, где земля с небом сходится, – все трещит, будто весь день притираются они друг к другу – земля и небо. Но когда день к концу заступает и солнце уходит прятаться от него за желто-коричневыми горами, становятся видны результаты их трений – повсюду всполохи красные разбрызганы, как на поле боя. И тут ясность приходит – ни небо земли не сильней, ни земля неба. Такое оно – украинское лето.
И вот как-то раз, когда солнце уже село и катилось по горе, направлялся пан Степан в сельский клуб на танцы. Не то чтобы пан танцором был хорошим. Он больше песни любил – повстанческие, которые отец его часто напевал, а до отца – дед, тот, что в войну и после нее к упивцам в лес сбегал. Там он их расслышал – какие-то были сложены прямо у костров бездельными ночами и отражали в себе всю ситуацию, в те годы сложившуюся, а какие-то, тут родившись, уехали с высельниками в Сибирь, там обагрились карпатской кровью, обтерлись глубоким снегом, вмерзли в голубой советский лед, который тем не менее жег больно, и сюда вернулись – новыми, да все равно старыми. То точно, точно про деда – знал он дядек бандеровских. Не слухи то, а правда. Ведь слухи сельская жизнь быстро об колено переламывает, и получается, что – хрясь, и две половины на выбор предлагает: вот правда, а вот неправда. Поэтому тут и говорить нечего – про пана-Степанова деда. Ну а раз правда, то и неудивительно, что, направляясь в сельский клуб, пан себе под нос напевал, например, такие слова: «А на небi зирка сонечком сияе, а на земли з наших браттив кровь ся проливае!» И такую: «Пресвятая Дiва, глянь на нас из неба та дай же нам ту свободу, якоi нам треба!»
И все же, несмотря на печаль, заложенную в песнях, настроение у пана было отчего-то приподнятое, и, когда он поднимался на пригорок, все внутри в нем радостно подпрыгивало от волнующего ожидания чего-то неизвестного, а может, и неизведанного. Только один раз на самом пороге клуба его сердце прошил уже знакомый колик – пан, войдя в сени и никого не встретив, все же встретился с отражением самого себя в низком окне. Свет в сенях не горел, да и не надо было – солнце еще светило порядком. За окошком рос молодой клен, прислоняясь широкими нежными листьями к самому стеклу, давно не мытому, покрытому пылью и с той, и с этой стороны. Оттого и создавался отражающий эффект. Пан столкнулся нос к носу с самим собой – пыльным, потертым. Хотя в действительности пан был молодой весь, с высшим образованием, с румянцем на щеках и полоской рыжих усов под носом. Голос имел нежный, за что, как сам считал, нравился девушкам. Только не было среди них такой, которая бы хоть как-то, хоть когда-нибудь подала ему знак, что просватанной за него быть хочет. Вздохнув, пан отправился из сеней в просторное помещение.
Тут уже собралась многая сельская молодежь, и со всеми пан был хорошо знаком – учились в одной школе. Скамейки стояли вдоль стен. В другое время их расставляли рядами посредине и проводили партийные собрания. Стены были выкрашены в бледно-желтый, а окна скрыты присборенными короткими занавесками. Из магнитофона распространялась песня, которую иногда заедало в каких-нибудь местах. В клубе было человек тридцать молодежи – да и откуда взяться больше, когда многие уехали на заработки, кто в Польшу, а кто в Москву. Две пары девушек танцевали друг с дружкой, осторожно держась за руки и разворачиваясь на каблуках так, что всплескивались клешеные подолы вокруг их ног. Была здесь и Дарка, которую пан Степан не видел с того самого дня в лесу. Был Харитон – сельский водитель грузовика, как обычно нетрезвый. Он стоял возле девушек, подпирающих мясистыми плечами стены и, раскачиваясь на некрепких ногах, произносил какие-то душные, невнятные речи.
Войдя, пан первым делом метнул взгляд в угол, где Светлана прислонялась к плечу Богдана. Наклонившись, тот что-то нашептывал ей, а она смеялась негромко. Знал пан за собой грех – уж так при встрече он засматривался на чужую невесту, что казалось, когда Светлана проходила мимо и уже оказывалась за спиной, глаза пана еще продолжали блуждать по ее белому лицу. А и виноват ли пан был в том, что лицом Светлана вышла таким, что тютелька в тютельку оно совпадало с описанием красавиц из старых украинских сказов? Тут и брови черные – птичьи крылья, глаза – сиянием оболочки заслоняющие цвет (а то правда – пан Степан до сих пор не знал, какого цвета у Светланы глаза), губы – вишневые, волосы – длинные, черные. А главное кости – скул, носа, лба, подбородка – такие, словно их обтачивал самый искусный мастер из одного поколения в другое и в конце концов доточил до совершенства. Не славилась семья Тараса красавицами, ни про бабок, ни про прабабок Светланиных молва не шла, но вот ведь поднатужился род их и слепил такую украинскую красавицу. Или это случайность была, какая у Омеляна – мастера по резьбе вертепов – иной раз выходит: точит он болванку Пресвятой, выковыривает благостные черты, а – на тебе, роковая красавица получается, и не подходит уже такая деревяшка для того, чтобы посреди яслей сидеть и Христа-младенца на руках держать. Одним слово, куда пану было деваться от такой красоты? И не только ему. Не он один Светлану взглядом мозолил. Но никогда не смел сказать ей что-то большее, чем «добридень!».
Пан присел на скамейку и уже стал блуждать взглядом по стенам, выискивая себе пару на потанцевать. Хотя пан был такой застенчивый, что ни разу еще никого на танец не пригласил. Но танцевал однажды, когда Анна, его до сих пор незамужняя одноклассница, сама пригласила его. Только пан при этом так нервно тряс рукою, в которой держал руку некрасивой Ганны, так неопытно шевелил ногами, что другой танец по доброй пановой воле мог состояться только в его же собственных фантазиях. А раз фантазии никому чужому неведомы и невидимы, раз никто не знает, что в этот самый момент копошится в пановой голове, то почему бы не зайти в фантазиях чуть дальше приличного? Почесывая ус с правой стороны, пан начал представлять, как подходит к нему сама Светлана и приглашает с ней потанцевать.
Тут же заиграла плавная музыка, и Светлана, оторвавшись от Богдана, пошла в сторону пана Степана. «Куда ж это она направляется? – думал про себя пан. – Может, к подружке своей – Дарке?» Пан поскорее отвел от Светланы взгляд. Но вот она стоит перед ним и руку протягивает.
– Потанцуем? – обращается к нему глубоким голосом.
Пан весь затрепетал, сердце у него бешено забилось. Встал, тяжелую руку ее взял и пошел вкругаля по залу, только один раз осмелившись посмотреть в сторону Богдана; тот сидел неподвижно на скамейке, где Светлана его оставила, и смотрел перед собой, словно так и спал – с открытыми глазами. А уж на Светлану поначалу пан вообще не решался взглянуть. Но музыка все играла, танец длился бесконечно, как во сне, пан все выписывал круги, держа в руках твердую, будто каменную спину Светланы, и с каждым кругом чувствовал, как стеснение с него спадает и ноги слушаться начинают, да и язык у пана ни с того ни с сего вдруг развязался.
– А замуж за меня пошла бы, Светланочка? – ласково спросил он.