
Полная версия:
Отголоски времени

Aila Less
Отголоски времени
ПРОЛОГ
Петропавловская крепость. Санкт-Петербург. Декабрь 1849 года.
Внутри каменной камеры стоял такой холод, что дыхание, поднимаясь от губ, превращалось в тонкий иней. Стены, покрытые вековой сыростью, пахли известью, гнилым деревом и железом. Здесь не было времени в привычном смысле – не было движения света, не было смены часов, не было даже внутреннего ощущения его течения. Всё, что окружало заключённого, словно застыло в сером сумраке, где каждое шорох, каждое движение становились громче любых слов.
Фёдор Михайлович Достоевский сидел на узкой, слабо покосившейся скамье у стены. Сутулый силуэт почти сливался с камнем. Он не двигался, не шевелил руками, не издавал ни звука. Он просто смотрел вперёд, где, возможно, находился единственный выход – пусть даже воображаемый. Его взгляд был усталым. В нём тлела тихая, неяркая искра мысли – как уголёк в золе, которую уже никто не раздует. На нём был чужой, плохо сидящий сюртук. На локтях ткань протёрлась до нитей, подол промок от конденсата, а на груди воронка складок напоминала застывшее движение человека, привыкшего держать там перо. В этих складках, среди скупой ткани, всё ещё угадывался тот, кто писал о страдании, о вине, о человеческой природе. Человек, который когда-то верил в силу слова. И сейчас – верил в неё, возможно, даже сильнее, чем в спасение.
Фёдор не знал, сколько времени провёл в одиночной камере. Дни слились в единое серое полотно, где нельзя было различить утро и вечер. Он перестал прислушиваться к шагам в коридоре, перестал подниматься при звуке открывающегося глазка, перестал даже считать – сначала часы, потом сутки, потом события. Мысли были не о суде и не о расстреле. Вспоминались строки, которые так и не успели родиться. Мысленно перебирались сюжеты, которым теперь оставалось существовать только в голове – без бумаги, без голоса, без продолжения. То, что ещё несколько недель назад казалось второстепенным, теперь приобрело форму почти физической боли: не то, что его накажут, а то, что его забудут, не успев услышать. И именно в тот момент, когда он почти утратил различие между днём и ночью, между вчера и сегодня, в пространстве камеры произошло нечто едва заметное, но неоспоримо настоящее. Он не услышал шагов, не ощутил звука. Но вдруг понял, что в помещении что-то изменилось. Воздух стал плотнее, словно сгустился. Его дыхание стало чуть более поверхностным, не от страха, а от ощущения приближения чего-то важного.
Медленно подняв голову, он посмотрел на пол. Прямо у входа, на сером камне, лежал предмет. Не удавалось припомнить, как тот оказался здесь. Но предмет был – совершенно отчётливо. Осторожно, без резких движений, поднялся, подошёл и взял его в руки. Это был плотный футляр – обитый тёмной тканью, прохладный на ощупь, но будто хранивший в себе остаточное тепло чужих рук. Замок сработал сразу, без усилий, как будто не был по-настоящему заперт. Внутри лежали часы. Карманные, старинные, с чуть поцарапанной крышкой. Он узнал работу сразу – не по марке, а по ощущениям. Вещь, пережившая не один век, сделанная точно и надолго. Только стрелки двигались не вперёд. Они шли в обратную сторону – медленно, точно, с едва слышным щелчком, будто отчитывали не ход времени, а его распад. Под крышкой лежала записка. Бумага была плотной, сероватой, без штампов и знаков. Строчка, написанная уверенным, ровным почерком, гласила:
“Когда всё остановится – не бойся тишины.
Иногда именно в ней звучит ответ”.
Подписи не было. Ни имени, ни числа.
Он перечитал несколько раз. Строчки были простыми, но не пустыми. Как будто кто-то, знавший больше, чем положено, решил сказать ровно столько, сколько можно было передать через расстояние – не только в пространстве, но и во времени.
Фёдор сел на край лавки и, не отводя взгляда от часов, вытянул из щели между досками старый клочок бумаги, на котором когда-то писал черновик несостоявшегося рассказа. Чернила были почти сухими, но хватило на несколько слов – тех, что не нуждались в украшении.
“«Если ты здесь, значит, ты знал. Спасибо.»”.
– Ф.М.Д.
Он вложил записку в крышку, закрыл её с осторожностью, с каким-то уважением к самому жесту. Затем подошёл к дальней стене камеры – к тому месту, где камень крошился от влажности. Поддев рыхлую штукатурку ногтем, он открыл неглубокую нишу, оставшуюся ещё со времён прошлого заключённого. Именно туда, аккуратно, как драгоценность вложил футляр. Камень встал на место, будто и не трогали. И комната снова стала прежней – но не совсем. Он сел, как прежде, положив руки на колени, но теперь в его позе не было и тени обречённости. Федор не знал, увидит ли когда-нибудь снова свет, но одно чувствовал ясно: он оставил после себя не исповедь и не признание, а нечто иное – знак, след, ключ, который, возможно, откроет кому-то путь. И если он сам сумеет удержать в памяти смысл времени, то и оно, быть может, не забудет о нём.
Глава 1. Память пыли
Париж просыпался лениво, сдержанно, словно не желая расстаться с дрожащим предрассветным сумраком. Мокрые брусчатые улицы ещё хранили в себе дыхание ночного дождя, а воздухе витал аромат жжёного каштана, старого кофе и чего-то тонкого, почти забытого, напоминающего запах пыли времени. Город, казалось, жил не по часам, а по памяти: каждый угол, каждый оконный карниз здесь напоминал не о настоящем, а о том, что уже случилось – и что ещё может повториться.
Александр Морель стоял на левом берегу Сены, возле букинистической лавки, приютившейся между антикварной галереей и полуразрушенным кафе. Рынок на набережной Сен-Мишель, казалось, существовал вне времени. Здесь дни текли иначе – как в архиве, где ему приходилось проводить недели: шепчущие страницы, облупленные папки, ржавые печати и имена, давно исчезнувшие из живой речи. Он умел видеть ценность в вещах, которых другие уже не замечали. Его взгляд скользил по привычному хаосу на витрине: чернильницы с разбитыми крышками, карты с латинскими подписями, старинные ключи, не подходящие ни к одному замку. И вдруг среди всего этого он заметил серебряные часы, с едва заметной гравировкой. Не броские, не редкие на первый взгляд. Но в их корпусе было что-то – не в форме и не в цвете, а в тишине, которую они словно излучали. Он поднял их, будто инстинктивно узнав в них то, что давно искал. Крышка открывалась туго, скрипя пружиной, как дверь в заброшенной комнате. Внутри нацарапаны были три буквы: “Ф.М.Д”. Почерк старинный, почти стертый, но уверенный.
Морель замер. Пальцы его невольно крепче сжали металл. Как историк, он знал эти инициалы слишком хорошо. Они принадлежали не просто писателю. Это был символ другой эпохи, другого языка, другой боли. И всё же – какие шансы, что эти часы действительно могли принадлежать ему? Фальсификаций было достаточно. Совпадениям не доверял – но в чудеса верилось ещё меньше. Он прислушался. Часы тикали. Однако с каждым ударом тиканье становилось всё страннее – словно теряло привычную чёткость. Ритм сбивался, становился неровным, будто механизм утрачивает уверенность в собственном движении. Порой казалось, что стрелки идут вспять, а затем внезапно возвращаются, как если бы само время колебалось, не зная, в какую сторону ему течь.
– Старинная вещица, месье, – отозвался антиквар, подняв взгляд из-за газеты. – Монмартр. Дом старой русской эмигрантки. Ни родных, ни бумаг. Комната вся была набита книгами и письмами. Хранила, видно, всё до последнего.
Морель не ответил. Он уже не слушал. Мир вокруг будто сжался: звуки улицы стали глухими, голоса прохожих – отдалёнными. В голове проступило странное ощущение, как будто воспоминание, которое ещё не случилось. Как будто его кто-то вспомнил – и тем самым призвал.
В ту же секунду над городом раздался глубокий удар – колокола Нотр-Дам пробили час. Звук разошёлся по улицам, словно волна, и в этот самый миг окружающий мир едва заметно дёрнулся, словно изображение на старой плёнке вдруг сместилось, наложившись на другой кадр. На миг земля под ногами словно дрогнула – не ощутимо, но внутренне, как если бы сама реальность дала трещину. В памяти что-то хрустнуло, затрещало, как старая киноплёнка, и лишь на мгновение – прежде чем всё вновь стало на свои места. Александр выпрямился, будто кто-то окликнул его по имени. Он снова посмотрел на часы – стрелки продолжали двигаться, как ни в чём не бывало.
Париж по-прежнему дышал утренней сыростью, но всё вокруг словно утратило чёткость. Александр шёл автоматически, не помня дороги от набережной до архива – будто расстояние между двумя точками стерлось, оставив лишь ощущение движения. Мысли оставались прикованы к часам, к этим инициалам, к еле уловимому дрожанию воздуха, которое не покидало его даже теперь.
Старинные дубовые двери Парижского исторического архива скрипнули, когда Александр вошёл, словно его появление нарушило уклад чего-то более древнего, чем сам город. В помещении пахло старой бумагой, высохшими и хрупкими листами, пережившими десятки человеческих жизней. Запах был густой, оседающий, как пыль на полках, и напоминал о детстве, когда он подолгу сидел в библиотеке, ещё не умея читать, но уже чувствуя вес времени. Читальный зал встретил его тишиной, полной благородства и уважения к прошлому. Высокие окна пропускали мягкий свет, оседающий на деревянных столах и плетёных лампах. Пространство пахло сухими чернилами, старой кожей и бумагой, хранящей чужие жизни. На стойке дежурила Жюли – молодая стажёрка в светлом кардигане. Завидев его, она кивнула и с лёгкой неуверенностью произнесла:
– Monsieur Morél… Для вас доставили папку. Кажется, из отдела редких поступлений. Очень старая.
Он принял папку молча. Кожаная обложка с архивной пометкой: RUS/1849/А.М.3, была потёртой, но прочной. Пальцы сжали край чуть крепче, чем требовалось. Он прошёл в дальний угол зала, к своему постоянному месту. Расположившись, осторожно открыл папку. Внутри лежал один-единственный лист – плотная, слегка пожелтевшая бумага, хранившая на себе отпечатки десятилетий. Чернила, хоть и выцвевшие по краям, сохраняли уверенный напор в строках. Почерк был аккуратный, внятный, с характерными изгибами русской каллиграфии середины XIX века. На верхнем поле стояла дата: 7 ноября 1849 года.
Ни имени отправителя, ни обратного адреса. Никакой печати. Только текст, ровный, как на исповедальном листе:
«Тот, кто знает имя, знает больше, чем следует. Береги его. Оно может быть ключом – или ловушкой. Есть вещи, которые нельзя сказать напрямую, но можно оставить. Если это письмо дошло, значит, часы уже нашли тебя. Не ищи подтверждений. Просто помни: ты не первый, кто идёт по этому пути. Всё начнётся, когда ты узнаешь своё имя в чужом времени.»
В центре – подчёркнутое слово:Александр.
Он перечитал всё дважды. Его дыхание сбилось, мысли начали сбиваться в беспорядочные петли. Всё, что он знал, всё, чему учился – язык источников, логика хронологии, причинно-следственные связи – вдруг утратило вес. Его имя не должно было быть в этом письме. Особенно в документе, возраст которого превышал его жизнь на полтора века.
Всё это время часы лежали у него в кармане, словно выжидали подходящего момента, чтобы вновь заявить о себе. Александр вынул их, медленно раскрыл крышку – и на мгновение застыл. Стрелки остановились, как будто само время, дойдя до этой точки, решило больше не двигаться. Одна стояла на семи, другая – на одиннадцати. Семь часов. Одиннадцатое число? Он смотрел на циферблат, как будто тот мог ответить, но стрелки молчали, и тишина вокруг будто загустела.
Он медленно обернулся. Архив был пуст. Ни голосов, ни шагов – только лампы под потолком гудели ровно и навязчиво, словно сами вели отсчёт, неумолимый и чужой. Воздух казался неподвижным, как перед бурей, а стены – чуть ближе, чем прежде.
Александр аккуратно вложил письмо обратно в прозрачный конверт, словно прикасался к чему-то живому. Часы скользнули обратно в карман, хотя казались теперь совсем другими – не найденными, а навязанными, как знак. Всё вокруг по-прежнему выглядело знакомо, но ощущалось иначе, будто между ним и реальностью пролегла тонкая, едва заметная плёнка. Он встал и вышел, оставив позади не только фонды, но и ту уверенность, с которой пришёл утром. Воздух снаружи был прохладным, серым, но резким – как будто день только начинался, хотя внутри всё уже было другим.
Александр шёл по улицам Парижа с аккуратно закрытой папкой под мышкой, словно нёс не просто документ, а что-то живое, требующее тишины и защиты. Строки не давали покоя. Подчёркнутое имя, предупреждение, двусмысленные намёки. Всё в этом листе бумаги будто знало о нём больше, чем он сам. Это было не просто письмо. Это было сообщение из другой эпохи – адресованное не случайно и не абстрактно, а лично ему. Открыв дверь квартиры, он машинально включил свет, бросил ключи на полку и сразу прошёл к письменному столу. Там всё оставалось, как было накануне: распечатка документа, стакан с недопитым чаем. Казалось, будто в комнате и время застыло вместе с ним, лишь слабо тикая в глубине сознания. Александр осторожно разложил содержимое архивной папки рядом с часами. Бумага и металл – две субстанции, столь разные по природе, но теперь связанные каким-то таинственным узлом, который он ещё не понимал. Письмо он прочёл снова, медленно, вдумчиво, вслух.
– «…ты не первый, кто идёт по этому пути…» – пробормотал он, касаясь указательным пальцем подчеркнутого «Александр».
За окнами кто-то прошёл по лестничной площадке, скрипнула дверь соседей. Всё происходящее вокруг казалось слишком обычным на фоне того, что рождалось в его мыслях. Он попытался отстраниться, найти логическую опору. Взял ноутбук, стал искать в базе данных архива документ с тем же шифром. Но файл не числился ни в одной категории. Папка существовала, ноофициально её не было. Это означало одно: кто-то хотел, чтобы она попала к нему. Или… кто-то уже знал, что он её найдёт.
Комната погружалась в мягкий полумрак. Александр выключил настольную лампу, но не спешил лечь. Его тело чувствовало усталость, но разум оставался настороженным, как будто день не завершился. Он бродил по квартире медленно, с тем же напряжённым сосредоточением, с каким обходят пустой музей ночью – где стены всё ещё хранят чужие шаги. Он пытался отвлечься – открыл книгу, стал листать не вникая, потом налил себе немного вина, чтобы занять руки. Но всё, что он ни делал, казалось приклеенным к настоящему лишь наполовину. Настоящее больше не чувствовалось целым. Где-то между строчками, часами, датой и именем пролегла трещина. И сквозь неё, пусть ещё узкой щелью уже сочилось нечто другое. Когда он всё же лёг, было уже за полночь. Улица снаружи стихла. За окном остались лишь слабые отблески ночных фонарей и редкие шаги. Кровать показалась непривычно мягкой – тело не могло расслабиться. Он лежал с открытыми глазами, глядя в потолок, и не знал, чего боится больше: не уснуть – или уснуть и снова увидеть то, что невозможно объяснить.
Сон пришёл медленно, как сдвиг во времени. Он не почувствовал, когда перестал слышать шум улицы, когда стены комнаты растворились. Сначала было ощущение снега. Он не видел его, но чувствовал, как воздух. Воздух был тяжёлый, как перегретый металл, и в нём что-то будто звенело невидимо – словно колебания струн, натянутых между эпохами. Затем – улица, выложенная брусчаткой. Каменные дома, плотно прижатые друг к другу, чёрные трубы на крышах, тонкие струи пара, вырывающиеся из подвалов. Снег лежал неровно, с пятнами серого льда. Фонари – редкие, мерцающие, словно пульсирующие точки во мраке. Он стоял посреди этого пространства, одетый не по погоде. Он знал, что это не его одежда, не его время. Но ноги не мёрзли. Ни страха, ни удивления не было – лишь глубокое узнавание. Всё вокруг казалось знакомым не из жизни, а из какой-то древней памяти, которую он не помнил, но в которой, казалось, уже однажды жил. Чей-то силуэт в шинели, с фуражкой, с прямой спиной – стоял на противоположной стороне улицы. Фигура была неподвижна, словно ждала. Александр сделал шаг. Снег заскрипел под ногами. Фигура не двинулась, но что-то в её позе изменилось – напряжение, будто человек знал, что его заметили. Он приближался медленно, чувствуя, как под подошвами хрустит тонкий лёд, как влажный воздух проникает под воротник. Фигура впереди стояла неподвижно. От неё веяло спокойствием и безысходностью одновременно. Её молчание ощущалось громче любого голоса.
Справа от фигуры высился старый дом – четырёхэтажный, с выбитыми буквами на каменном фризе над входом. Надпись была частично стёрта временем, но некоторые слова оставались читаемыми:
«… СЛЕДСТВЕННАЯ КОМИССИЯ …»
У Александра закружилась голова. Неясно, откуда в нём было это знание – здание не встречалось ни в книгах, ни в документах. И всё же ощущение было безошибочным: здесь вершились судьбы. Здесь решались жизни.
Фигура медленно повернулась. Лица всё ещё не было видно – словно оно скрывалось за тонкой вуалью, за зеркальной пеленой. Но глаза были отчётливы. Глаза, полные странной печали и знания. Человек поднял руку и медленно указал на часы в его руке. Он хотел что-то сказать, но губы не двигались. Лишь тихий гул, будто от глубинного колокола, раздался в воздухе.
В это мгновение пространство вокруг исказилось. Воздух стал гуще, предметы – будто потеряли очертания. Всё стало смещаться: улица, дома, тени, снег. Как если бы старую фотографию начали стирать водой, оставляя только размытые контуры.
Александр сделал шаг назад, но не почувствовал под собой земли. Ноги стали ватными, будто исчезли вовсе. Он попытался вдохнуть, но воздух не вошёл в лёгкие – грудная клетка оставалась неподвижной, как закованная. Тело не слушалось, и вместе с ним рушилась сама реальность. Пространство вокруг сжималось – медленно, неумолимо, как если бы мир собирался свернуться в точку. Не было ощущения падения – скорее, провал. Будто земля под ним растворилась, оставив только пустоту. Он проснулся резко, с толчком, как выныривают из воды, когда не хватает воздуха. Сердце стучало тяжело и часто, каждый удар отдавался в висках. Первые мгновения сознание блуждало – не сразу пришло понимание, где он. Комната казалась знакомой, но чужой, как место из давнего сна. За окном серел рассвет: небо было тусклым, ещё не светлым, но уже не ночным. Простыня под ладонью ощущалась непривычно – грубее, чем должна быть. Он провёл пальцами по складке и не узнал ткань. На столе, чуть в стороне, лежали часы. Они словно ждали. Их неподвижность бросалась в глаза. Александр подошёл к ним медленно, почти настороженно, как будто приближался не к вещи, а к существу, которое могло проснуться. Металл был тёплым, неестественно тёплым для сырого утра. За окном на стекле уже проступал иней, но корпус часов будто только что держали в ладонях. Он наклонился ближе, вгляделся в циферблат. Стрелки замерли на отметке 7:11. Всё те же – как в тот самый день, когда он впервые открыл их и понял, что время не всегда движется вперёд.
Он медленно опустился на край кровати, чувствуя, как податливость матраса чуть сместила равновесие тела, и на мгновение вновь нахлынул вкус петербургского воздуха – сухой, ледяной, будто впитанный в лёгкие. Всё, что он видел, вспоминал, ощущал, было слишком ярким, слишком осязаемым, чтобы назвать это сном. Он чувствовал улицу, слышал, как снег хрустит под чьими‑то шагами, знал здание, его архитектуру, запах камня и даже звук, с которым дверь входила в засов. А фигура в проёме – нет, она не могла быть случайной
Он не записал того, что увидел. Только сидел, с поникшими плечами, глядя в часы, как будто те могли вернуть его назад или удержать от падения вперёд. Внутри росло ощущение того, что черта уже пересечена. То, что должно было случиться, уже случилось и началось то, от чего невозможно будет отвернуться.
***
Утро в Париже выдалось необычайно ясным – солнце ложилось на булыжные мостовые ровными полосами, подсвечивая кованые балконы и стёкла витрин. Несмотря на это, внутри Александра сохранялась настойчивая тень беспокойства. Он не мог выбросить из головы найденные часы, письмо, ощущение того, что за пределами его восприятия раскрылось нечто, не поддающееся рациональному объяснению.
Он направился в Национальный архив, словно к врачу, у которого надеялся найти подтверждение, что всё происходящее – лишь игра воображения. Но всё в нём знало: обратной дороги уже нет. Архив встретил его полутёмной тишиной, в которой каждый шаг звучал чуть громче, чем следовало. День едва начинался: окна были ещё серыми, а свет, пробивающийся через них, ложился на пол холодными пятнами. Александр вошёл, как всегда, рано – до толпы студентов, до экскурсионных групп и до служащих, обложенных списками запросов. Обычно в такие часы здесь царил тот особенный покой, в котором он всегда находил утешение. Но сегодня спокойствие казалось натянутым, как тишина перед бурей.
Он прошёл вдоль шкафов, ощупью отыскивая привычную дорожку к своему столу. Всё казалось прежним: длинные ряды карточек, старые каталожные ящики, едва слышный запах пыли, дерева и старой кожи. В глубине зала, между двумя шкафами, он заметил фигуру, которая не вписывалась в это привычное утро.
Женщина стояла боком к свету, и он сразу отметил, насколько она была не похожа на тех, кто обычно приходил сюда: её пальто казалось старомодным, строго сшитым, с застёжками под горло; тёмно-серый платок был завязан аккуратно, словно в какой-то другой эпохе. Она не искала что-то в ящиках – скорее, перебирала карточки, как будто вспоминала их на ощупь. Движения её были размеренными, уверенными, и всё в ней напоминало ему библиотекарей прошлого – тех, кто работал с отголоском, а не с данными.
Александр собирался пройти мимо, не привлекая внимания, но в тот момент, когда его шаг совпал с её жестом, она обернулась. Глаза её были карие, глубокие, с лёгкой усталостью, которую редко можно увидеть у людей её возраста. Он остановился, не зная, почему, – будто кто-то невидимый положил ладонь ему на грудь.
– Вы Морель, – произнесла она спокойно.
Голос её был не громким, но в нём не было ни вопроса, ни удивления. Только констатация факта, словно она называла не имя, а заранее известную формулу.
Он слегка приподнял брови и кивнул, не скрывая растерянности.
– Да. Простите, мы… встречались?
– Мы работаем в одной системе, – ответила она. – Только в разных столетиях.
Он не сразу понял, что именно она сказала. Внутри будто что-то сдвинулось, и в этом сдвиге возникла трещина между тем, что он привык считать реальностью, и тем, что только что услышал. Она же говорила всё так, будто обсуждала рабочую встречу, будто это вовсе не звучало как безумие.
– Простите, что? – Он чуть подался вперёд. – Я не совсем…
– Вы нашли часы. И письмо, – произнесла она чуть мягче. – Значит, цепь сработала. Это значит, что всё уже началось.
Она сделала несколько шагов вперёд, и теперь он мог рассмотреть её ближе. Лицо было тонким, бледным, но не болезненным – скорее, спокойным, как у тех, кто часто бывает один. На лацкане её пальто виднелась крошечная серебряная брошь, в форме закрученной спирали, поделённой тонкой линией надвое.
– Кто вы? – спросил он тихо, но настойчиво.
– Эмма Рувье, – произнесла она. – И я здесь не за ответами. Я здесь, чтобы задать вам один вопрос.
Она замолчала, и между ними воцарилась странная, плотная тишина. Он почти услышал, как за шкафами шелестит бумага, как снаружи гудит улица, как в глубине здания скрипит лифт. Всё стало отчётливым, как в момент перед озарением.
Эмма посмотрела на него пристально и ровно:
– Вы готовы вспомнить то, чего никогда не знали?
Александр не ответил сразу. Слова женщины, такие простые по форме, будто растворялись в воздухе, оставляя после себя тяжесть, которую нельзя было сбросить одной репликой. Он стоял, чувствуя, как мир вокруг будто замедляется – не в физическом смысле, а во внутреннем: как будто он оказался в пространстве, где всё уже сказано, и ему остаётся только понять.
Эмма стояла спокойно, будто знала, что он не сможет отвернуться. Не из страха, не из любопытства, а потому что кто-то внутри него уже всё решил. Невидимая нить тянулась от её руки к тем часам, что лежали в его сумке.
– Простите, – произнёс он наконец, стараясь, чтобы голос звучал ровно. – Но я не понимаю, что вы сейчас сказали.
– Ещё бы вы понимали, – ответила она так, будто разговаривала не с ним одним, а с многими, кто задавал ей этот вопрос прежде. – Вы привыкли думать, что время – это дорога. Прямая, извилистая, но односторонняя. Мы все так думаем. Нам так удобно.
Она подошла ближе, и в этом не было ни угрозы, ни навязчивости – только простое, человеческое движение. Словно кто-то садится рядом на пустую скамейку.