
Полная версия:
Конец великой эпохи. Кант, де Сад и Ницше как разрушители Просвещения
С концом номадизма социальный строй учреждается на базисе прочно закреплённой собственности. Такой собственник, как Одиссей, «издали управляет многочисленным, педантично подразделённым персоналом, состоящим из волопасов, чабанов, свинопасов и слуг. Вечером, наблюдая из своего замка, как земля озаряется тысячю огней, он может позволить себе со спокойной душой отойти ко сну: он знает, что его славные слуги бодрствуют, готовы уберечь от диких зверей и охранить от воров его владения, для защиты которых они и существуют».
* * *Всеобщность мысли, как её развивает дискурсивная логика, господство в сфере понятия выстраивается на фундаменте господства в действительности. В смене магического наследия, древних диффузных представлений находит своё выражение понятийным единством структурируемая приказным порядком, устанавливаемая свободными людьми конституция жизни. Самость, обучившаяся порядку и субординации на порабощении мира, скоро вообще начинает отождествлять истину с мышлением распорядителем, без вводимых которым чётких различий она и не способна существовать.
Вместе с миметическим колдовством ей табуируется и то знание, которым в самом деле затрагивается предмет. Её ненависть распространяется одновременно и на образ поверженного первобытного мира и на своё собственное воображаемое счастье. Хтонические божества коренного населения изгоняются в ад, в который превращается Земля под властью солнечно световой религии Индры и Зевса.
Но небеса и ад неразрывно связаны друг с другом. Подобно тому, как имя Зевса в тех культах, которые не исключали друг друга, равным образом принадлежало и подземному божеству? и богу света, подобно тому, как олимпийские боги имели обыкновение поддерживать контакты разного рода с богами хтоническими, не были однозначно отделены друг от друга добрые и злые силы, благо и зло. Они были сцеплены между собой как возникновение и уничтожение, как жизнь и смерть, как лето и зима. В солнечно ясном мире греческой религии продолжала жить смутная нерасчленённость того религиозного принципа, который на самой ранней из известных стадий развития человека почитался в качестве мана.
Первоначально, будучи ещё не дифференцированной, была она всем неведомым, чуждым; тем, что оказывалось трансцендентным кругу опыта, тем, что в вещах было больше их наперёд уже известного существования. То, что примитивом в этом случае распознается в качестве сверхъестественного, никоим образом не является духовной субстанцией как противоположностью материального, но – взаимосвязностью естественного в противовес отдельному его звену.
Вопль ужаса, который вырывается при встрече с непривычным, становится его именем. Им фиксируется трансцендентность неведомого по отношению к известному и тем самым – святость ужаса. Раздвоение природы на видимость и сущность, на воздействие и силу, лишь благодаря которым становятся возможными как миф, так и наука, порождено страхом человека, сам способ выражения которого становится объяснением.
Не душа переносится на природу, как то заставляет думать психологизм; мана, движущий дух, никоим образом не является проекцией, но эхом реального всемогущества природы в слабых душах дикарей. Разделение на одушевлённое и неодушевлённое, заселение определённых мест демонами и божествами берёт своё начало в этом преанимизме. Само разделение субъекта и объекта уже заложено в нём. Когда с деревом обращаются не просто как с деревом, а как со свидетельством чего-то иного, как с местопребыванием мана, язык обретает способность выразить то противоречие, что нечто является им самим и в то же время чем-то иным, нежели оно само, идентичным и неидентичным.
Благодаря божествам язык из тавтологии становится языком. Понятие, которое расхожей дефиницией определяется в качестве единства признаков под него подводимого, напротив, с самого начала было продуктом диалектического мышления, для которого что-либо есть то, что оно есть, лишь благодаря тому, что оно становится тем, чем оно не является.
Таковой была первоначальная форма объективирующего определения, в которой разошлись врозь понятие и вещь, та самая, которой были достигнуты большие успехи уже в гомеровском эпосе и которая оттуда перекочевала в современную позитивную науку. Но эта диалектика остаётся бессильной постольку, поскольку развивает себя из того вопля ужаса, который сам есть лишь удвоение, тавтология ужаса. Боги не могут взять на себя страх человека, окаменевшие звуки которого они носят в качестве своих имён. От страха, мнится ему, будет он избавлен только тогда, когда более уже не будет существовать ничего неведомого. Этим определяется путь демифологизации.
Просвещения, отождествляющего одушевлённое с неодушевлённым точно так же, как мифом отождествлялось неодушевлённое с одушевлённым. Просвещение есть ставший радикальным мифологический страх.
* * *Чистая имманентность позитивизма, его последний продукт, есть не что иное, как его, если можно так выразиться, универсальное табу. Недопустимо, чтобы вообще что-либо ещё существовало вовне, ибо одно только представление о «вовне» как таковом является подлинным источником страха. Когда месть примитива за убийство, жертвой которого становился кто-либо из его близких, временами удовлетворялась принятием убийцы в свою семью, этим обозначался процесс впитывания чужой крови в собственную, процесс восстановления имманентности.
Мифологический дуализм не выводит за пределы привычного круга существования. Пронизанный властью мана мир, и даже ещё индийский и греческий миф безысходно и бесконечно однородны. Любое рождение оплачено смертью, всякое счастье – несчастьем. И сколь бы ни пытались люди и боги переиначить свою участь в соответствии с мерилами иными, чем те, которые используются слепой поступью судьбы, в конечном итоге существование всегда одерживает над ними верх. Даже сама справедливость, отвоеванная ими у рока, все ещё продолжает нести на себе его черты; она соответствует тому взору, который люди, будь то примитивы или греки и варвары, устремляют из общества подавления и нужды на окружающий их мир. Поэтому то и мифологической, и просвещенческой справедливостью вина и наказание, счастье и несчастье считаются сторонами одного и того же уравнения.
Справедливость угасает в праве. Шаман заклинает опасность, используя её образ. Равенство является его средством. Им регулируются процедуры наказания и поощрения в цивилизации. Сведению к природным соотношениям поддаются прямо-таки все без остатка представления мифов. Подобно тому, как созвездие Близнецов наряду со всеми прочими символами двойственности указывает на неминуемый кругооборот природы, подобно тому, как последний сам в символе яйца, их порождающего, обретает свой древнейший знак, весы в руке Зевса, символизирующие справедливость патриархального мира в целом, отсылают к природе и только к ней одной. Шаг от хаоса к цивилизации, в которой природными зависимостями власть утверждается уже более не непосредственно, но через сознание людей, ничего не меняет в принципе равенства. Как раз этот шаг люди даже были вынуждены искупить ценой обоготворения того, чему они, подобно всем прочим тварным существам, прежде были покорны. Некогда фетиши подчинялись закону равенства. Теперь равенство само становится фетишем. Повязка на глазах Юстиции означает не только то, что в правосудие ничему не дозволено вмешиваться, но также и то, что оно ведёт своё происхождение не от свободы.
Учение жрецов было символическим в том смысле, что в нём совпадали знак и образ. Как свидетельствуют иероглифы, первоначально слово выполняло также функцию образа.
Позднее она была возложена на мифы. Мифы, как и магические ритуалы, предполагают себя самое повторяющую природу. Она является ядром символического: бытием или процессом, представляемым в качестве извечного потому, что в ходе пресуществления символа он всегда вновь способен стать событием.
Неисчерпаемость, бесконечное обновление, непрерывность обозначаемого суть не только атрибуты всех и всяческих символов, но – их подлинное содержание. Те изображения акта творения, в которых мир порождается праматерью, коровой или яйцом, в противоположность иудейскому Генезису символичны. Насмешка древних над слишком человеческими божествами не затрагивала тут существа дела. Индивидуальностью не исчерпывалась сущность этих божеств. Они все ещё хранят нечто от мана в себе; они олицетворяют собой природу как всеобщую власть.
Своими преанимистическими чертами они возвышаются над Просвещением. Под стыдливой оболочкой олимпийской скандальной хроники уже складывалось учение о смешении, взаимовлиянии и столкновении элементов, вскоре учредившее себя в качестве науки и превратившее мифы в плод человеческой фантазии. С аккуратным отделением друг от друга науки и поэзии вызванное ими к жизни разделение труда распространяется и на язык.
В качестве знака в науку приходит слово; в качестве звука, образа, в качестве собственно слова распределяется оно среди различных искусств, не поддаваясь в каждом отдельном случае восстановлению посредством их суммирования, посредством синестезии или некоего целостного искусства. В качестве знаковой системы языку надлежит смиренно превратиться в исчисление, чтобы познавать природу, следует оставить претензию быть ей подобным. В качестве образа надлежит ему смиренно превратиться в отображение, чтобы быть всей природой – отказаться от претензии её познать.
В условиях прогрессирующего развития Просвещения лишь аутентичным произведениям искусства удавалось избегать неприкрытой имитации того, что и без того уже есть. Расхожая антитеза искусства и науки, отрывающая их друг от друга в качестве сфер культуры для того, чтобы сделать их, в качестве таковых, коллективно управляемыми, в конечном итоге предоставляет им, как полным противоположностям, возможность в силу их собственных тенденций переходить друг в друга.
Наука, в её неопозитивистской интерпретации, становится эстетизмом системой сменных знаков, свободных от какой бы то ни было интенции, системе трансцендентной: игрой, каковой математики уже с очень давних пор гордо провозгласили своё дело. Но искусство интегральной отображаемости оказывается тут предписанным вплоть до техник, используемых позитивистской наукой. Оно и в самом деле ещё раз становится миром, идеологическим удвоением, покладистой репродуцируемостью. Разъединение знака и образа было неотвратимым. Но если оно в пароксизме самодовольства безоглядно гипостазируется вновь, каждый из обоих изолированных принципов толкает лишь к разрушению истины.
* * *Бездну, которая разверзлась при этом разъединении, философия видит в соотношении созерцания и понятия и неустанно, но тщетно пытается сызнова и сызнова сомкнуть: посредством этой попытки она даже получает свою дефиницию. Правда, чаще всего вставала она на сторону того, от чего заимствует она имя своё. Платон изгоняет поэзию тем же жестом, что и позитивизм – учением об идеях. Своим многими столь превозносимым искусством Гомер, по Платону, не осуществил никаких реформ ни в общественной, ни в частной жизни, не выиграл ни одной войны, не сделал ни одного открытия.
Нам ничего неизвестно о тех многочисленных приверженцах, которыми он бы почитался или был любим. Искусство ещё должно доказать свою полезность. Подражательство им, как и иудеями, объявляется вне закона. Разумом и религией принцип волшебства подвергается опале. Уже в виде отступнического дистанцирования от привычного существования, в качестве искусства, он третируется как нечто постыдное; практикующие его становятся бродячим людом, претерпевающими невзгоды номадами, не имеющими родины средь оседлых. На природу более не следует влиять посредством уподобления, её следует подчинять себе посредством труда. У произведения искусства с колдовством то общее, что самим собой учреждает оно замкнутую сферу, исключённую из контекста профанного бытия. В ней властвуют особые законы. Подобно тому, как в ходе церемониала колдун первым делом отграничивает от всего окружающего мира то место, в котором надлежит разыграться действу священных сил, во всяком произведении искусства его абрис изолирует себя от действительности. И именно тем отказом от воздействия, который отличает искусство от магической симпатии, устанавливается более глубокая преемственность по отношению к наследию магии. Им выдвигается чистый образ в противовес телесной экзистенции, элементы которой этот образ снимает в себе.
Сам смысл произведения искусства, эстетической видимости, состоит в том, чтобы быть тем, чем в любом колдовстве примитива становилось новое, ужасавшее его событие: явленностью целого в частном. В произведении искусства всегда, вновь и вновь осуществляется то удвоение, посредством которого вещь являла себя в качестве чего то духовного, становилась проявлением мана. Так образуется его аура. Будучи выразителем тотальности, искусство претендует на сан абсолюта. Потому то и склоняется философия время от времени к тому, чтобы признать за ним приоритет над понятийным познанием. Согласно Шеллингу, искусство начинается там, где отказывает человеку его знание. Он считал его «прообразом науки, и туда, где уже находится искусство, науке предстоит ещё дойти». Разрыв между знаком и образом вполне в духе его учения «полностью снимается любым отдельно взятым изобразительным актом искусства».
Подобного рода доверие к искусству буржуазный мир испытывал чрезвычайно редко. В тех случаях, когда им ограничивалось знание, это, как правило, происходило для того, чтобы уступить место вере, а не искусству. С её помощью воинствующая религиозность последующих поколений, Торквемада, Лютер, Магомет, намеревалась добиться примирения духа и бытия. Но вера есть понятие привативное: как вера она уничтожается, как только перестаёт беспрерывно выставлять напоказ свою противоположность знанию или же свою гармонию с ним. Будучи ориентированной на ограничение знания, она сама оказывается ограниченной. Предпринятая протестантизмом попытка создания такого вероисповедания, в котором трансцендентный принцип истины, без которого оно не могло бы существовать, обретался бы, как и в глубокой древности, непосредственно в слове и которым тем самым последнему возвращалась бы его символическая власть, была оплачена? ценой послушания слову, и притом не только сакральному. В силу того, что вера неизбежно продолжает оставаться скованной со знанием, будь то в качестве его друга или врага, она увековечивает раскол между ними самой той борьбой, которую ведёт она за его преодоление: её фанатизм является признаком её неистинности, объективным признанием того, что тот, кто всего лишь верует, тем самым как раз уже более и не верует. Нечистая совесть – её вторая природа. В необходимо присущем ей тайном сознании собственной неполноценности, имманентной ей противоречивости в деле превращения умиротворения в свою специальность следует искать причину того, что добросовестность верующих уже с давних пор была раздражающей и опасной. Не в качестве неких сумасбродств, а в качестве пресуществления самого принципа веры практиковались в своё время мерзости огня и меча.
* * *Вера постоянно выставляет себя явлением того же пошиба, что и всемирная история, которой она хотела бы управлять, в Новое время она даже становится излюбленным средством последней, её специфической хитростью. Безудержным тут становится не только Просвещение девятнадцатого столетия, как то констатировалось уже Гегелем, но, и никто другой не был осведомлён об этом лучше, чем он, движение самой мысли. Как в самых низменных, так и в самых высоких прозрениях уже содержалась их дистанцированность от истины, превращающая её апологетов в лжецов.
Парадоксия веры вырождается, в конечном итоге, в мошенничество, в миф двадцатого столетия, а её иррациональность – в рациональный инструмент в руках тех беззаветных просветителей, которые ведут общество к варварству. Как только в историю привходит язык, его мэтры становятся жрецами и кудесниками. Оскорбляющий символы именем властей небесных передаётся в руки властей земных, быть полномочными представителями которых призваны соответствующие органы общества. То, что этому предшествовало, сокрыто во мраке. Судороги ужаса, в которых рождается мана, по меньшей мере везде, где находит это этнология, бывают санкционированы старейшинами племён.
Неидентичная, растекающаяся мана насильственно материализуется человеком и делается консистентной. Волхвы проворно заселяют любое из мест её эманациями и подчиняют многообразие сакральных ритуалов многообразию сакральных областей.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
Здесь и далее из книги «Диалектика Просвещения».
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
Всего 10 форматов

