
Полная версия:
Раны Армении
Передохнув, каждый взял на прицел одного из врагов. Миг, – затрещали ружья, и разбойники сковырнулись. Пока барахтались они, как зарезанные куры, подоспели и другие ребята.
Ах, кто передаст их радость и слезы в ту минуту? Точно душу свою вернули они с неба. Какие слова могли прийти им на уста?
Не теряя времени, забрали они свое утраченное было сокровище, сняли с врага оружие, доспехи, одежду, навьючили на тюркских же лошадей и двинулись.
Надо ли удивляться, что Агаси при каждом взгляде на собаку свою готов был ей жизнь отдать?
Вероятно, человек пятнадцать прикончили они в ту ночь.
Подъехав к церкви, достали несколько пятаков, положили на алтарь, преклонили колена, восславили бога и отправились в путь.
4
Занималась заря, рассвет был близок, когда наши путники вступили на русскую землю и направились прямо в селение Парни.
Агаси не хотел показываться на люди, он стремился уйти на волю, в горы и, где суждено, там и умереть. Он и сам теперь не гонялся за хорошей жизнью. Но погода была зимняя, холодная, в полях было ветрено и сухо, несчастные лошади голодали – все это трудно было преодолеть.
– В такую пору да в таком виде, ты ли это, Агаси-джан? – вскричал ага Н., годами деливший с ним бывало хлеб-соль.
Радостно распахнул дверь, велел ввести коней и, взяв гостей за руки, повел их в саку. Жилой хлев был у него гязов в сто, не меньше. Буйволам, лошадям, волам, коровам, овцам – конца-краю не было. Тотчас же приказал он разостлать ковры, затопить бухарик. Вошли невестки, чинно, скромно, с повязанным до половины лицом, разули их, принесли воды, вымыли им ноги и голову, – и гости уселись в два ряда. Ага Н. сам сел ниже всех.
Пришло человек восемь-девять бойких ребяток, маленьких и побольше, еще неумытых. Кто с кинжалом у пояса, кто с недогрызенным куском хлеба, кто с голой головой, кто с голым пузом, в одной рубашке или без порток, – навострив уши, стали они в круг на саку и уставились глазами на гостей. Не уходили, хоть отец и давал тумака то одному, то другому.
У наших молодцов еще были в карманах масленичные гостинцы – чучхела, алани, груши, яблоки, пшат, сушеные фрукты, – они достали их и роздали детям. Те вытаращили глаза: в их стороне таких дивных вещей не бывало.
– На что наши орехи да кизил вкусны, а это еще вкусней! – говорили они друг другу и с удовольствием уплетали гостинцы.
– У нас только мацун да масло, сливки да мед – мы их так налопались, что у нас уже рты и животы ими пропахли. Будь такой, родная наша сторона, чтоб в тебе тоже такие вещи водились. А от наших кур да коров – какое удовольствие? – сказали они и весело выбежали показать и соседским ребятишкам невиданное угощение.
В мгновение ока вся ода набилась ребятами. Каждый подталкивал другого, чтоб шел вперед и просил фруктов. Как только кто-нибудь из гостей двигал рукой, – не было конца разным шуткам. Долго еще развлекали они гостей.
Хозяин несколько раз пытался кое о чем расспросить, но молодые люди всякий раз прикладывали палец к губам и отмалчивались. Было понятно – тут что-то есть.
Прошло несколько часов. Сошлось все село, все собрались вокруг них. Входили – шапка на голове, бурка на плечах, чубук во рту либо в руке, кисет с тютюном или кинжал за поясом, в тонкой шерстяной чухе, в шалварах с засунутыми в голенища концами, с плотно сидящими на ноге трехами, – что ни мужчина, то гора. Кто стар, кто мал, о том не спрашивали. А кланяться и вовсе не было в обычае. Вошедший просто говорил: «Доброе утре» или «Господи, помилуй» – и садился.
А люди молодые – лет двадцати-тридцати – выстроились, одни возле столба, другие у стены и, шушукаясь между собою, глядели то на самих гостей, то на их оружие и доспехи; если ж кто-нибудь из гостей желал чего, все сразу бросались, головами стукались, чтоб только исполнить желание тех, кто в этот день их господину был господином.
Домашние ребята тоже пришли, – кто подметал в хлеву, кто чистил лошадей, кто приносил сена и соломы, кто вел скотину на водопой, кто подносил огонь для чубука, – каждый рад был что-нибудь сделать, чем-нибудь угодить старшим и гостям.
А гости тем временем, сняв оружие и доспехи и повесив их на стену, сидели, поджав ноги, и занимались беседой. О конях стыдно было даже спрашивать, – они отлично знали, что за их конями будут лучше ухаживать, чем за ними самими.
Едва занялся день, многие вернулись с поля, яркий снег слепил им глаза, и долго они не могли различить приезжих – кто они такие. Да и в саку не было света – один небольшой ердык. Но кто бы они ни были, лишь бы приехали к добру, – тогда все равно будут их на руках, на голове носить, целый год в доме кормить-поить и оказывать всяческий почет.
Как только стало на дворе светлее и глаза их начали видеть, они разобрали, кто такие были приезжие, и опомнились:
– Здравствуй, здравствуй, наш Агаси! Здравствуй!.. – закричали со всех сторон.
Сельчане и гости бросились друг к другу и стали целоваться.
– Так вот вы какие, только вьюга зимняя да летний зной вас в нашу сторону и загоняют! Ах вы такие-сякие! А мы – знай, глядим. Столько на дорогу глядели, что все глаза проглядели. Птица пролетит, так мы и ей папахой машем – не знает ли чего про вас? Наши горы, авось, не волки, вас не съедят. Чего ж иной раз не свернете с дороги, к нам не заедете? Правда, садов, виноградников у нас нет, вином да сладостями не можем попотчевать, так зато масло всякое и мед, хоть на них бы польстились. Слава богу, в доме у нас полно, в хлеву полно. Не беда, коли и хлебом одним накормим в дорогу – тут дело в сердце человека. Если и сладкий плов нынче съешь, завтра все равно желудок своего запросит. Хлеб да соль – сердце открой. Хозяину и спасибо можно не говорить.
В город вы ездите, и горы и ущелья объезжаете, – только наша одна сторона вам, что бельмо на глазу. Надо бы вам по-настоящему ноги связать, хорошенько поколотить, отнять, что у вас есть, да и отправить в дорогу с пустыми руками. А эдак и мы к вам ездить не станем, хлеба вашего есть не будем. Ах, вы, дурные, не знаете разве, – коли мы схватим вас тут в горах, так хоть тысячу лет старайтесь, изворачивайтесь, все равно захотим, так не выпустим.
Ну, чего вы сидите у своего тондыра, под курси ноги протягиваете, с женой бок о бок? Нет того, чтобы поехать друзей-приятелей навестить, узнать, как они поживают, пока еще не померли, хоть словечко им приветливое сказать, чтоб не сошли они в могилу, вас не повидав. Каменное у вас сердце, каменное, – не мать, видно, вас родила. Бир гёранда – иолдаш, икки геранда гардаш. (Раз свидишься – товарищем станешь, два раза свидишься – братом станешь). Да не разрушится ваш дом, – эла мусульман олубсуз, ки атаныз хачи танымирсыз? (Неужто до того вы омусульманились, что и крест отцов своих не признаете?).
Христианская страна – здесь, мы – ваше племя, ваша кровь. И охота вам жить в той собачьей земле, только дни свои, жизнь свою омрачать? Да и какое удовольствие сиднем сидеть? – хоть раз бы в год лицо свое в нашу сторону оборачивали. Дела у нас зимой нету, не бойтесь, мы вас не съедим. Коня у вас нет – коня дадим, коровы нет – корову дадим. И кто вас за руку удерживает? Вот хотите, возьмите детей наших за ухо, уведите и продайте – если кто вам слово скажет, накажи того бог.
А коли так, давай, старшина, накажем их хорошенько. Кстати,и масленая как раз. Уж эту-то неделю мы их не выпустим, вот как отомстим, – так накормим-напоим, что они и дороги своей не найдут. И поделом: кто к нам один раз в год является, тот должен сразу за весь год долг уплатить, – спать-просыпаться, есть-пить, пировать.
Разве мы затем только хлеб добывали, чтоб самим жрать, чтоб только четыре стены и видели? Такой хлеб – поганый. Да ежели не разделишь свой кусок на тысячу частей, не накормишь тысячу птиц да червей, так и сам не проглотишь, не переваришь. Для того ли мы под солнцем, под дождем, в горах да в степи из сил выбиваемся, чтоб никто нам «доброе утро» не сказал, не открыл бы нашу дверь, не выпил бы за помин души наших сродников? Что это за дом, что за очаг, коли не зайдут туда в день десять путников неимущих и не наедятся досыта? Может ли быть в таком доме благодать? Разве такое поле плод принесет?
Нет, старшина, сегодня все мы у тебя в гостях; завтра – у меня, послезавтра – у него. Попируем эдак хорошенько, а великим постом и отправим их в путь. А ежели добром не остается, так скрутим им ноги, да и продержим, как заключенных, до пасхи, а то и до вознесения. Что скажете, а?
– Поистине благословенны уста твои, – прямо по евангелию говоришь, – раздалось со всех сторон, – кто ж на это что возразит? Наше сердце как раз того и хотело.
– А ну-ка, ребята, айда – приведите ашуга, – сказал обрадованный старшина и надвинул шапку на правое ухо. – Зарежьте быка, какой побольше, приготовьте каурму, да еще барана. Мягкие части, грудинку, вырезку – сюда несите, сами на вертеле зажарим. Да зурначи чтоб пришел, и священника пригласите. Вино в духане, деньги в кармане, – да здравствует наш народ! У меня в дому горшки стоят с маслом и топленым и сливочным, с медом да с сыром полным-полнешеньки, и амбары и погреба. И шах так время не проведет! Будем пить, есть, пировать, бога славить, поминать усопших наших, гостям угождать – пускай знают, что и у горцев в груди сердце, а не камень.
Бог да укрепит престол русского царя, от его державы все, что угодно, у нас есть; яйца змеиного захочу – и то найдется.
Агаси ни разговоров, ни бесед – ничего не слышал. Он устал с дороги. Холод его пронял, а потом и жар в помещении подействовал. Вес это его одолело и, приклонив голову к стене, он сидя спал.
Все же сидевшие кругом разглядывали его: что бы ни говорилось, даже улыбка не появлялась на его лице. Правая рука его лежала на коленях, левая, ослабев, отвисла в сторону. Многие думали, что это он с дороги да от холода. Покрывать его ничем не нужно было – в саку было жарко, как в бане.
Гости не приметили, что несколько тюрков из того же села, смешавшись с толпой, тоже вошли в дом. Многие из них понимали по-армянски. Усевшись по разным местам, воровато, они жадными глазами глядели на шашки и ружья приезжих и скрежетали зубами – видно, жалели, что не повстречали их где-нибудь в степи и не ограбили всего этого добра.
Агаси был весь в поту. Испарина, как облако, застлала ему глаза и брови. Цвет лица его менялся ежечасно. Он то разговаривал сам с собою, то поднимал руку, расправлял мышцы и опять впадал в сон.
Более всего удивляло всех то, что гостей было всего шесть человек, а оружия и доспехов привезли они на добрых двадцать.
В недоумении стояли они кругом и разговаривали, как вдруг Агаси закричал:
– Оттяни шашку, страж ада, – вытяни шею! Отец-джан, куда это ведут тебя?..
Сказал, вскочил с места и побежал к шашке.
Сельчане, расталкивая друг друга, высыпали на улицу. Кто крестился, кто шептал: господи, помилуй!..
Успокоившись немного, стали прислушиваться из-за дверей. Убедившись, что он умолк, осторожно вошли опять и робко сели.
Но кто теперь мог бы заткнуть им рот? Все хотели непременно знать, что случилось.
Товарищам Агаси волей-неволей пришлось рассказывать. Пока речь шла о начале дела, все было ничего, подобных вещей немало приходилось слышать, но едва дошли до того места, как они порубили врагов, как те бежали, – сто уст вскричали зараз:
– Молодец, Агаси! Молодец! Доброй крови, – удалой армянин таким и должен быть. Вот уж масленица, так масленица! Ну ребята, чего ждете? Готовьте еду, стелите скатерть, ангел праотца Авраама пожаловал к нам. Да я за такого удалого парня душу отдам. Молодцы, ребята! Врагу так и следует мстить. Видите, ребята, – обратился он к своим сыновьям, – вот каким должен быть храбрый молодец, а вы все дома сидите, хлеб жуете. Молодцы, ребята, что своего старшого так сберегли! А собака тоже тут?..
И взрослые мужчины и молодые парни со всех сторон бросились к Агаси – поцеловать его в руку, в лоб, но старшина не допустил, чтобы его разбудили. Остальных так прижимали к груди, что казалось, готовы живьем их съесть.
– Благословенно молоко матерей ваших, благословенна земля, вас породившая! Вот таким и должен быть настоящий молодец. А не то, коль укоротишь язык да нагнешь голову, как раз на шею тебе сядут, мозги выцедят, глаза .выколют, все потроха из тебя выпустят… – говорили со всех сторон.
Раздались саз и зурна, – тогда только Агаси открыл глаза и в таком изумлении смотрел по сторонам, точно вот-вот на свет родился. Хотел было он опять глаза закрыть, но люди так на него набросились, что чуть ногами не затоптали. Не то что лицо, – полы одежды его целовали. Таким образом и он оказался в их кругу, и они до вечера, пока не началась всенощная, кутили, да так, что надо бы лучше, да нельзя!
Скорехонько и на селе об этом узнали, и уж кто угодно вваливался в дом, – увидеть Агаси, исполнить заветное свое желание. Словно на богомолье шли.
Старшина послал в Караклис к князю сообщить о происшедшем. В ответ пришел приказ явиться к князю через несколько дней Агаси самому.
5
Памбакские тюрки опечалились, а армяне окрылились, – подняться с земли да и летать!
Масленая прошла, наступил великий пост. Когда Агаси с двадцатью-тридцатью всадниками въехал в Караклис, весь народ караклисский вышел навстречу – поглядеть на него. Тысячи уст его превозносили, кричали: – «Молодец!..»
Князь Саварзамирза очень его обнадежил, ласково обошелся с ним и даже обещал как-нибудь замолвить за него словечко сардару – они были между собой большими приягелями. Приказал дать им все необходимое и хорошенько смотреть, чтоб им никто не причинил вреда. Да разве ж памбакские-то армяне умерли? Кто же мог им вред причинить?
Так всю зиму напролет всех тридцать всадников и водили из села в село и по целым дням, а то и неделям угощали, так что они уж в конце-концов устали совсем.
Храбрые лорийцы тоже, как узнали, что они неподалеку, успокоиться не могли, хотели непременно зазвать их к себе и принять. Около месяца пробыл Агаси и тут.
Чистосердечие этих славных людей, их искренняя любовь, отменный воздух и вода тех мест, наконец, надежда, поданная князем, вернули Агаси к жизни, на сердце у него полегчало.
Он стал опять говорить, беседовать, слушать, однако печаль не переставала ложиться тенью на лицо его и омрачать взор, как черная туча. Нередко он вздыхал, – тогда камни и земля плакали. Когда он улыбался, уста его похожи были на увядшую розу, – только оживится она от росы, как опять уже вянет, поникает.
Частенько видели: сидит он на камне или прислонясь к скале, глаза устремлены на ущелье, на реку, рукою подпер он голову, а то лежит где-нибудь на боку возле потока, развлекает себя, играя с кустами, с травой, с цветами, с водою – и плачет.
Порою, когда вскрикивал он вдруг – «Назлу!» или называл имена родителей, – горы и ущелья вторили ему, горько рыдая. Поскольку сам был он печален и удручен, ему казалось, что у людей нет сердца, раз они могут радоваться, веселиться, потому-то горы и ущелья стали друзьями его печали. Как тосковал он по отцу с матерью, как стремился душой к сестрам и братьям, как всецело горе полонило его сердце!
Глядел он в сторону Еревана, но в той стороне и дымок даже не виднелся, ни одна гора знакомая не подымалась, – ничто не могло хоть немного облегчить его сердце.
В это время случилось ему как-то собрать товарищей и отправиться на охоту. Проехали Гамзачиман и Чибухлу, Доехали до Гарниярага, и тут представился глазам его Масис. Агаси махнул товарищам рукой, чтоб они отошли в сторону, сам сел под кустом, положил голову на камень и весь в слезах и тоске пропел такую песню:
По горам-долам, по сухой землеБрожу, сижу, гляжу на реку,Рука на груди, головой к скале,Хочу слезами залить тоску.А тучи кругом сошлись, собралисьЛюбуюсь тобой, мой сладкий Масис.Слезою горючей насквозь прожжен,Гляжу на тебя, в кремень обращен.Родимые, дом, – далек я от вас.Гляжу я на месяц – и вас люблю.Увижу ли вас, настанет ли час?Когда ж я лаской печаль утолю?Когда ж, родные, вас обниму,К лицу дорогому лицо прижму,Колени в колени ваши уткну? —За вас, родители, смерть приму!Глаза на дорогу я проглядел,Возьмется ли птица в выси кружить, —– Не с вестью ли, вестник, ты прилетел?Промолвлю – и снова начну тужить.Живы ли вы? Тоской изошли?Плачете ль вы, что пропал ваш сын?Иль уж спите в лоне земли, —А я страдаю, взываю один?Достоин ли я ваших нежных чувств,Благословенья святых ваших уст?Старик-отец, несчастная мать,Придет ли мир мне помощь подать.Святое родительское молоко!Пресветлые руки, сладкая речь!Когда ж удостоюсь вкусить покой,Рядышком с вами в могилу лечь?Счастливые дни! На лоне родном,Приоткрыв глаза, вам припав на грудиНа ваших руках, в подушку лицом,Как сладко бывало играть, уснуть!..Счастливые дни! В саду деревцо,И люлька моя, и вы надо мной:Целую святое ваше лицоИ сладостно сплю под напев роднойГде тень? Зеленый где бережок?Трава, цветы, долина, лужок? —Чтоб мог я, резвясь, веселить сердцаВозлюбленной матери и отца.Заплачу – слезы в глазах и у вас,Засмеюсь – уж вы зовете тотчас:– Агаси мой, джан, подойди скорей,Ненаглядный мой, свет жизни моей!Ах, эти слова – живые огни,Сжигают они все нутро насквозь.Зачем умереть в те светлые дниПод кровом родимым мне не пришлось?Тоскую теперь по горсти земли, —В волне ль утону, с утеса ль паду?Но, увы, без вас, пока вы вдали,Ужели спокойно в землю сойду?Назлу несравненная, друг – Назлу,Лишь вспомню тебя – и не мил мне свет.Назлу моя дивная, друг – Назлу,От мужа прими последний привет.В глубине теснин и в горах, в выси,Сгорает от горя твой Агаси.Лишенный тебя, с любовью к тебеГолубкой сидит на сухом кусте.Я землю лижу, тоскую, горю,Себя до срока тоской уморю.Пусть смерть с холодным крылом придет,Потребует душу и унесет.Из горького света уйду скорей!Мои кости станут пиром зверей.Когда в забытьи над рекой сижу,Закатив глаза, немею, дрожу.Скатиться хочу я в пену реки,Умереть с глубоким вздохом тоски,Пускай волна меня погребет, —Оденет саван из хладных водСтану в выси над утесом нагим,Увижу дома родимого дым, —Но сладостный лик твой навеки незрим,Назлу моя, сладостный друг Назлу,Во власть отдаюсь я смертному сну, —И чудится мне, что в пропасти я,Что будто в бездну уносит меня,Назлу, о Назлу, дышу я едва,Померкли глаза, горит голова.Вдохнуть лишь тебя, и тогда – хоть в адЯ буду спокоен и смерти рад.Тебя, ненаглядная, жду и жду,К могиле везде и всегда бреду.Но что мне могилы искать еще?Могилой – хладное тело мое.Как обещала, меня схорони,Сама приди, детей приведи, —Чтоб их я увидел в последний миг,Сказал бы, пока не умолк язык:– Прощайте, дети, пришел конец,Любимых своих покидает отец.Будете душу отца поминатьПрощайте, милые, – срок умирать.Нет больше отца – берегите мать,По мне приходите поминки справлять.6
Всякому известно, что, когда сердце у человека обливается кровью, то ни меч, ни лекарство, ни сон так для него не благотворны, как слово и речь, но особенно песня, заунывное баяти. Потому-то его товарищи отошли в сторону и лишь издали за ним наблюдали, чтоб не случилось с ним какой беды, так как горы и ущелья искали его смерти.
Долго слушали они, наконец, он умолк и уснул. Потом они подошли, забрали его и привезли обратно в Караклис.
Как-то раз, когда сидел он в таком состоянии духа во дворе на камне, подошел к нему какой-то чужой человек и, остановившись перед ним, стал в него всматриваться. Ага-си хотел уже подняться и уйти, чтобы никто не оказался свидетелем его горя, как вдруг незнакомец, раскрыв объятия, бросился к нему, обнял и едва успел промолвить – «Агаси-джан!» – как голос его оборвался, язык онемел, и сам он замер без чувств на груди юноши.
Наконец и Агаси очнулся от первого потрясения, открыл глаза, и – о боже! – кто бы мог в эту минуту остановить его слезы, унять его сердце?
– Дядя родной! Дядя Аветик-джан! Это ты? – воскликнул он и потерял сознание.
Товарищи, при этом присутствовавшие, бросились к ним со всех сторон и обоих, в обмороке, отнесли домой, где и привели в чувство водою и нюхательным.
Едва открывали они глаза и видели друг друга, как снова кидались друг другу на шею, называли друг друга по имени, опять теряли сознание и опять возвращались к жизни. У всех, кто рядом стоял, слезы из глаз ручьем лились.
Иного средства не оставалось, как призвать священника. Он пришел, прочитал из евангелия, возложил им крест и частицу мощей на головы, – тогда лишь они окончательно пришли в себя.
Этот неожиданно появившийся незнакомец, любезный читатель, был действительно не кто иной, как дядя Агаси, брат его отца. Очертя голову бросился он на поиски пропавшего своего племянника, решив непременно найти его, увидать и, лишь выполнив это заветное свое желание, сойти в могилу. Кто бы мог поступить иначе?
Когда сердца их немного поуспокоились и они опять овладели собою, Аветик достал из шапки какие-то бумаги, передал их Агаси, а сам, найдя предлог, вышел из дому: он боялся, что, увидев слезы племянника, он и сам сгорит, испепелится. Он привез с собою два письма. Одно было от матери Агаси, другое – от его жены.
Блаженны те, чьи глаза писем таких не видели и никогда не увидят!
Разве только Агаси мог выдержать, – но чего это ему стоило! Сколько раз, читая, ослабевал он, замирал, прикладывал бумагу к лицу и закрывал глаза. Снова облили его водой, снова привели в чувство.
Вот что писала мать:
– «Агаси-джан, Агаси, – витаю над головой твоей! Агаси! Почему не стану я вся огнем и не сожгу себя? Почему язык мой не сохнет, не помрачаются глаза мои? Почему не превращаюсь я в прах, чтобы ветер унес меня и рассыпал у ног твоих, разостлал по горам, по камням, чтобы ты, проходя, попирал меня ногами, чтобы сел ты на меня и выколол мне глаза, положил на меня голову свою, засыпая? Твоя мать жизнь за тебя отдаст, за тебя, мой царь, мой господин, Агаси!
Деревья, тобой посаженные, в шипы превратились и убивают меня. Цветы, тобою взращенные, стали огнем – сжигают меня, испепеляют. Места, где ты гулял, вонзают в глаза мне копья, вырывают сердце мое из груди.
Куда мне запропасть, чтоб голоса моего никто не слышал? Куда деваться, чтоб глаза мои того не видели, на что ты смотрел, память не хранила бы слов, тобою сказанных, чтобы стала я каменной и тебя не помнила, чтобы сердце во мне застыло, чтоб не чувствовала я любви к тебе?
Сгинь, жизнь моя, помрачись, день мой, чтобы не говорить мне, что и я тоже мать, я тоже сына родила, что и меня поздравляли, что и я должна была сыном своим наслаждаться, а когда бы глаза сомкнула, сын бросил бы горсть земли на меня, обхватил бы мой гроб, предал бы земле мертвое мое тело, плакал бы надо мною, стал бы над моей головой и промолвил бы этими родными, святыми своими устами. «Царство небесное тебе, мать моя, – о мать моя, кабы еще раз глаза наши встретились, уста приникли бы друг к другу, а потом и отнял бы господь мою душу!..»
Душа моя глубоко, – не вынешь ее и не отдашь богу. Сердце мое – не в руках моих – в огонь не бросишь, не сожжешь. До неба рука моя не достигает, до слуха твоего голос мой не доходит.
Птица ли пролетит надо мною – я имя твое называю, идет ли дыханье из губ моих – тоска по тебе сжигает меня испепеляет мне все нутро. Глаза ли смыкаю – сердце мое разрывается, рот замкну – мысли путаются. В дом ли войду – стены для меня – ад. Наружу ли выйду – горы и ущелья оплакивают горькую мою долю. На небо погляжу – ни звука. На землю посмотрю – ни вести. Лягу ли головой на подхшку – задыхаюсь. Во сне и наяву все ты мне мерещишься, все стоишь перед глазами. Слезы мои – что море, Агаси-джан. От охов да вздохов дыханье мое пресеклось, душа изнемогла. Нет на голове моей волоса, чтоб я его по ветру не развеяла. Нет на лице моем места, чтоб я его не изранила. Камня такого ни дома, ни во дворе не осталось, чтоб я им в грудь себя не била. Руки устали голову колотить, от плача глаза померкли, но увы… увы!.. Душа моя не мною дана, не скажешь ей – «выходи!». Если и заживо сойду в могил, – чей голос услышу, чье лицо увижу, кому душу отдам, к чьим ногам преклоню голову, кого обниму этими руками окоченевшими, что кому скажу этим языком иссохшим?
Если и умру, Агаси-джан, душа моя все равно будет над тобою реять; буду жить, дорогой сын, – жизнь моя и ныне и впредь счастью твоему отдана. Будет ли душа моя на небе, тело будет у ног твоих; пока буду здесь дышать, ты всегда будешь заветным желанием моего материнского сердца. В землю ли обращусь – произрастут из меня плоды для тебя; водою ли стану – оросит она поля и цветы твои; в раю буду – так соловьем слечу, сяду на ветку твоего дерева – сладкий сон на тебя навею; на земле буду жить – принесу всю себя в жертву, – только ты цвети, возрастай, укрепляйся, ненаглядный мой!
Голубь ты мой, свет мой, Агаси-джан, материнской заботой взлелеянный, свет очей отцовских, дитятко мое, всем светом хваленый, богом любимый, людям приятный, жизнь моя, Агаси-джан!
Ты шипы сажал, а вырастали розы; камня касался – камень одушевлялся. Одна была у тебя душа, но у тысячи бедняков была она в сердце; одно было у тебя дыхание, но у тысячи бедняков оно из уст выходило. Одно было у тебя имя, – но на весь свет оно славилось. Две было у тебя руки, – одна милостыню раздавала, другая людские слезы утирала. Кому сказал ты обидное слово, – что так проклял он меня? Перед кем захлопнул дверь, – что он такую беду на меня накликал? Кого ты видел простертым и мимо прошел, – что напророчил он плач твоей матери?