banner banner banner
На Волховском и Карельском фронтах. Дневники лейтенанта. 1941–1944 гг.
На Волховском и Карельском фронтах. Дневники лейтенанта. 1941–1944 гг.
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

На Волховском и Карельском фронтах. Дневники лейтенанта. 1941–1944 гг.

скачать книгу бесплатно

– Пошли! – бросил он снисходительно.

«Вологда грязный, провинциальный городишко, – записал я себе на память, – очень скупо с табаком. За два спичечных коробка отдают 700 гр. хлеба. Вовсю идет натуральный товарообмен. Водки залейся (!) по 27 р. литр и без всякой очереди».

Государственная цена водки тогда была 12 рублей 60 копеек за литр. Наши брали по пять, по восемь литров. Брали столько, сколько позволяли деньги. И на палубе, после того как легли на курс, пили и гуляли до тех пор, пока все не опорожнили и не выбросили за борт последнюю пустую бутылку.

День наконец разгулялся, рассеялся туман, и солнце высветило на фоне бурных и рваных облаков поржавевшие уже купола кафедрального собора.

Господи! До чего же славным был этот день – первый день моего самостоятельного бытия, моей свободной и вольной жизни! Призванный в армию в военное время, я, казалось бы, должен был чувствовать нравственную угнетенность, страх за свою судьбу, страх вполне оправданный. Но душа моя ликовала радостью освобождения и избавления от материнской опеки. Вероятно, я смахивал на Петрушу Гринева из «Капитанской дочки».

Завтракали мы с Николаем Морозовым в какой-то грязной прибазарной чайной. Ели рыбный суп без карточек – вещь по тем временам необычная, если вспомнить о том, какой вегетарианской бурдой кормили нас в коммерческих столовых голодавшей Москвы. Таинственно подмигнув, Николай достал поллитровку «Московской».

За нашим столом сидели еще двое из тех, что ехали с нами в Великий Устюг. Один из них – высокий, жилистый старшина с четырьмя угольниками рубиновой эмали на малиновых петлицах. Другой, как выяснилось, старший техник-интендант из «Военторга» в добротном обмундировании.

Они выставили свою бутылку, и мы выпили за знакомство. Мне тогда исполнилось всего лишь девятнадцать лет, и водку я пил впервые. Хмель искорками тепла щекотал желудок, приятно подползал к сердцу, волновал мозг жгучей истомой – все вокруг плавно колыхалось и плавало. Николай, старшина и интендант из «Военторга» о чем-то шушукались. А мне было очень смешно, и я мысленно прикидывал, насколько могла бы еще вытянуться шея у жилистого старшины. Хмель путал мысли, пьяно убаюкивал, но я все-таки соображал, что речь между ними шла относительно того, как заполучить места в каюте на нашем пароходе.

Около восьми часов вечера жилистый старшина принес билеты первого класса, и Николай стребовал с меня пятьдесят рублей.

Почему-то я не запомнил название парохода, не записал его в дневнике, не сообщил домой в письме; но врезался мне в память год изготовления машины, выбитый на бронзовой, полированной дощечке – «1896».

От всего тут веяло бывшим когда-то порядком и комфортом. Каюта – салон первого класса – размещалась на носу. В ней было удобно, тепло и покойно. Вдоль стен – мягкие кожаные диваны, сквозь широкие окна зеркального стекла открывался просторный вид могучей реки. В каюте, помимо нас, еще двое подполковников и капитан милиции.

Местный радиоцентр транслировал столичный концерт. Передавали арии и дуэты из классических опер. Нежные, чарующие звуки лились к нам в каюту, и я не без гордости сообщил своим попутчикам, что солистка Театра имени Станиславского Татьяна Юдина – моя двоюродная сестра. Разговоры смолкли, а высокий, звонкий и сильный голос Тани словно плыл над ровной гладью вод, уносясь куда-то в неведомую даль. И мне уже казалось, что это родные мои и близкие посылают мне свой привет из далекой и такой близкой-близкой мне Москвы…

А на палубе тем временем делили сухари, копченую грудинку, краковскую колбасу, сахар, брикеты горохового пюре. Среди попутчиков шел бойкий товарообмен. У меня тоже образовались излишки: буханка черного, половинка белого, сухари, сахар. Я присматривался и соображал о выгодной их реализации.

Особняком в общей массе держалась группа курсантов-летчиков в ладных довоенных шинелях с цветными форменными петлицами. Их почему-то отчислили из летного училища в пехотное. На все вопросы они только презрительно цедили сквозь зубы: «Подождите! Вам тоже дадут, вам покажут!» А что «дадут», что «покажут»?! Мы не ведали…

С третьим звонком пароход отвалил от дебаркадера. Монотонно зашлепали по воде лопасти колес старого речного ветерана, слышалось лишь ритмичное уханье рычагов, и судно вздрагивало всем своим корпусом. Вечер был тихий, а вода спокойная; закат окрасил небо в холодно-малиновые тона. Впереди мерцали огоньки бакенов, указывая фарватер. Палубные пассажиры готовились к ночлегу: более опытные и расторопные захватывали места у трубы, вблизи машинного отделения, рассчитывая согреться их теплом.

28 мая. Утро пасмурное. Беспросветная серая мгла нависла над мутно-сизыми водами Сухоны. «Чувствуется заметное похолодание, – отметил я в своем дневнике, – как хорошо, что на мне пальто и свитер».

Впервые открылись мне здесь красоты северного края. На всю жизнь врезались они в мою душу своей свинцовотяжелой и холодной прелестью. Неласковой, подчас зловещей бывала мутноватая, словно остекленелая гладь широкой реки. Высокие ели и сосны громоздились по отвесным берегам, глыбы гранитных валунов покоились у воды, а на гребнях гор изредка мелькали деревни. Неповторимые северные деревни – с домами на высоком рубленом подклете, с дворами, крытыми замшелым тесом, и с серыми от постоянных ветров станами. Поэзией былин и древних легенд, колоритом Аполлинария Васнецова вонзились они в мою душу и остались там навсегда.

Проехали Шуйское, Тотьму. В легкой дымке тумана маячили, словно сказочные, кружевные силуэты деревянных церквей и часовен. Дух захватывало от переполнявших тебя впечатлений. Я тогда плохо разбирался в особенностях стилей древнерусского деревянного зодчества, воспринимал виденное не рассудком стороннего наблюдателя, не знанием искусствоведа, которое классифицирует школы и направления, но интуитивно – сердцем – как художник.

На пристанях в Коченге и Брусинце садилось много местных жителей – крестьян бывшей северной губернии. Мало в чем изменились они за годы советской власти. Бородатые мужики, стриженные в скобку, в яловых смазных крюках – вытяжных сапогах с одним только задним швом, ехали по призывным повесткам на сборные пункты. Их провожали такие же сумрачные бабы с обветренными лицами и корявыми натруженными руками. Особенно запомнился мне старик – сильный, рослый, с угрюмым и недружелюбным взглядом из-под нависших густых бровей. Этому старику, думал я, несомненно, известно, что такое война. Кого он теперь отправляет: сына или внука, а может быть, кого-либо из родственников?

С нами – городскими – эти местные ни в какой контакт не вступали. И вели себя так, будто на пароходе, кроме них, никого и не было в помине.

29 мая. В пути мы уже вторые сутки. Все вокруг впечатляет, кажется необычным, все внове. Только главное чудо этого сурового края у нас впереди, и чудо это – цель нашего путешествия Великий Устюг – белокаменный, златоверхий, старо-купеческий, возникший в стародавние времена у слияния трех могучих северных рек: Вычегды, Сухоны и Юга.

Надвигался вечер – хмурый, ветреный и холодный. Низкие брюхатые тучи повисли над горизонтом. Сквозь бирюзовые прорывы лучи негреющего неласкового солнца высвечивали по берегам рваные пятна пейзажа. А там, впереди, на фоне мрачной громады фиолетовых туч, горело золотом великое множество куполов. В те годы храмы Великого Устюга хранили еще на куполах следы позолоты, и сияние их издали завораживало душу, наполняло ее щемящей и трепетной радостью. Вначале я любовался этим зрелищем из окна каюты, но потом вышел на палубу и стоял на носу парохода, подставляя ветру разгоряченное лицо.

Над городом господствовал сказочно-фантастический узор из церквей – их было столько, сколько мне никогда не приходилось видеть. Впечатление такое, будто на каждые пять – десять домов приходилось по одному храму. В промежутках между белыми квадратами зданий, среди пышной зелени берез, вертикальными стрелами маячили черные ели. Устало чавкая колесами по воде, пароход наш медленно швартовался к дебаркадеру и наконец замер на прочных пеньковых канатах.

На небольшой площади, мощенной булыжником и поросшей травою, нас ожидали представители двух военных училищ: вновь сформированного Великоустюгского и Пуховического, эвакуированного из Белоруссии.

Общее построение и перекличка. Каждый из представителей оповещает список тех, кто из прибывших направляется в какое училище. Я и Морозов определены в Великоустюгское, а наши попутчики по каюте – в Пуховическое. Больше мы с ними не виделись.

Артиллерийско-минометный дивизион, который в пехотном училище именовался по-пехотному батальоном, размещался в старинном доме знаменитого землепроходца и купца Шилова на улице его имени. То была тихая улочка, заросшая травой, с деревянными тротуарами вдоль высоких дощатых заборов со скрипучими калитками, вдоль домов, рубленных из мерного леса с резными наличниками окон. Перед зданием казармы – пустырь, перерезанный наискось ложбиной, на дне которой журчал полноводный ручей. Через ложбину перекинут бревенчатый мост, а за мостом – базар с деревянными прилавками и навесами от дождя. От базара, параллельно набережной Сухоны, протянулась центральная улица Успенская, переименованная в Советскую. Булыжная мостовая, тротуары из каменных плит, тумбы. Дома кирпичные, приземистые, купеческие, толстостенные, беленные известью, такие, какие умели строить лишь в старину. За базаром, у церкви Вознесения, – новое здание городской бани. Стемнело, в городе зажигали огни. Мы же, москвичи, уже отвыкли от уличного освещения – в столице тогда соблюдалась тщательная светомаскировка.

Великоустюгское пехотное

30 мая. Ночь нам разрешили переспать в казарме на голых нарах, а утром выгнали всех во двор и объявили, что мы «в карантине». Николай Морозов успел где-то узнать, что карантин продлится не более суток. Наша партия оказалась последней из общего набора курса; прочие ожидали ее прибытия и находились в карантине уже более полутора месяцев.

Вероятно, никто из нас тогда и не предполагал, какими событиями ознаменуется этот теплый, солнечный день – событиями, оставившими памятный след в жизни этого тихого, мирного и древнего города.

Изгнанные из казармы, которые тотчас стали протирать каким-то вонючим раствором, слонялись люди по двору, словно неприкаянные. Мне выпал жребий сидеть на ворохе вещевых мешков и шмоток нашего взвода в качестве сторожа. Времени достаточно, и я мог посмотреть по сторонам.

Здание казармы – трехэтажное, кирпичное, старинной кладки, оштукатуренное и свежевыбеленное, в плане Г-об-разной формы. Внутрь ведет парадное крыльцо с широкой лестницей искусственного мрамора. Обширный двор местами вытоптан, местами зарос травою. Не видно тут ни правильных линеек, ни клумб в виде пятиконечных звезд, аккуратно обложенных кирпичами, как положено на территории любой воинской части. Наш двор так и оставался диким и неухоженным все то время, пока мы жили в Великом Устюге. Не до того, видать, было, чтобы заниматься разделыванием фигурных клумб и парадных линеек. Посредине двора колодезь – обычный деревенский колодезь с деревянным воротом и железной цепью. У колодца часовой, как и положено: с винтовкой и противогазной сумкой. Спросить бы у кого: «Зачем часовой у такого колодца?» Но спросить не у кого, сам часовой молчал и смотрел на нас с выражением усталости и явной скуки. У дощатого забора, в котором, как и во всяком заборе, есть оторванные доски и щели, собралась толпа. С противоположной стороны забора видны любопытствующие горожане. Начинается товарообмен: к горожанам потекли носильные вещи, а от них к нам – бутылки с водкой и самогоном. На траве, на лавочках можно было уже видеть расположившиеся группы с выпивкой и закуской. Из начальства не видно было никого.

В какой-то момент появился парикмахер и началась поголовная стрижка тех, кто еще имел хотя бы минимальные признаки шевелюры. Очередного клиента сажали на опрокинутый ящик и оболванивали под два ноля. Остриженный с глупым видом гладил колючий затылок и выслушивал в свой адрес поток нелестных замечаний, сопровождаемых общим хохотом. Обижаться не положено – обидевшийся получал удвоенную, утроенную дозу насмешки.

– Белье, брюки, трусы, майки, – крикнул кто-то, – сдать в дезинфекцию! Обувь оставить при себе.

Общее недоумение: для чего нужно еще дезинфицировать всю эту рвань?! Но давать какие-либо разъяснения было некому. Фронтовики пожимали плечами: с подобным они сталкивались впервые. Обычно, как это было заведено по воинским частям, призывников ведут в баню кто в чем приехал, моют, а по выходе из мыльной выдают все новое: белье, обмундирование, портянки, сапоги. Кто же мог предполагать, что во вновь сформированное училище завезли лишь пилотки и гимнастерки. Не было ни брюк, ни белья, ни сапог, и мы еще долго ходили в том, кто в чем прибыл. Слышны разговоры о вредительстве, о том, что неорганизованность создается искусственно.

– Неорганизованности везде хватает, – возражает кто-то, – но и то надо в толк взять: сколько складов с обмундированием попало к немцам в сорок первом, сколько его уже истрепали и сколько его еще потребуется.

Время двигалось к обеду, а по двору казармы разгуливали люди, как говорят, «в чем мать родила». Как накормить, как вести в столовую людей в этаком виде, где обслуживающий персонал женщины? Женщин удалили и всех кое-как накормили.

После обеда пришло новое распоряжение: начисто выбрить все те места, где у людей растут волосы. Принесли бак с кипятком, направили бритвы и, сидя на скамейках, а то и прямо на земле, занялись полезным делом. Смех и остроты взрывались то тут, то там. Все это казалось столь необычным, что никто даже и не заметил, как над городом собрались мрачные тучи, скрылось солнце, а первые крупные капли дождя стали предвестниками обильного весеннего ливня. Нагая толпа кинулась было в казарму, но часовой преградил путь. На людей обрушились потоки воды, свирепо хлеща по голым телам. А они беспомощно жались друг к другу, прячась под жидкую крону деревьев. «О чем только думает начальство?» Но на этот одинокий и тоскливый вопрос ни у кого не нашлось ответа.

Между тем ворота казармы распахнулись, и старшина, рослый и здоровый малый, с нахальным взглядом из-под низкого лба, зычным голосом объявил:

– Слушай сюда! Белое здание за базаром – баня! Ясно?! Теперь, одна нога здесь – другая там! Ма-а-рш!

Только один миг замешательства. Одно мгновение. И вот более сотни нагих людей, проскочив ворота, с криком и гиканьем уже бежали через бревенчатый мост над ручьем, по базару, опрокидывая кувшины и кринки застигнутых грозой и обезумевших от страха торговок.

Слышали мы потом, что кому-то из начальства влетело, а по городу долго еще ходили слухи, обрастая подробностями очевидцев.

После бани получил я чье-то белье, пилотку, подмоченную гимнастерку «х/б», «б/у» – хлопчатобумажную бывшую в употреблении – четвертой категории, то есть всю латаную, а также собственные брюки и ботинки.

Одинаково форменные лишь сверху, строем по четыре, возвращались мы в казармы, обмениваясь на ходу впечатлениями. Небо прояснилось, гроза ушла, и воздух казался наэлектризованным свежестью.

Через некоторое время один из курсантов получил письмо, в котором оказалась такая строчка: «Вся Москва удивлялась тому, как вы голые бегали в баню».

В казарме старшина объявил:

– Запомнить всем: фамилия моя – Бычков. – И, пройдя меж нарами, каждому указал его место, выдал по две простыни, наволочку и одеяло.

Усталый от впечатлений, лежал я на нарах своего отделения. О чем я тогда думал? Вероятно, силился проникнуть в грядущее, возможно, мечтал, но вряд ли, хотя бы даже отдаленно, мог я представить себе все то, с чем пришлось столкнуться в будущем, что пришлось испытать в последующие дни, месяцы и годы военной жизни.

31 мая. Кормят нас по тыловой армейской норме: 600 грамм черного хлеба, 50 грамм сахара и приварок – суп и каша. А это значит, что мы всё еще в карантине. Курсанты военных училищ питаются по «12-й норме» и получают: хлеба черного 400 грамм, белого 300 грамм, сахара 75 грамм, масла сливочного дополнительно 40 грамм и приварок – утром суп и чай, в обед суп мясной, каша с мясом и компот, за ужином каша, рыба, чай.

Осмотрев наши пожитки, старшина Бычков заявил:

– Никакого барахла шобы у казарме нэ було. – И ушел. Куда ушел старшина Бычков, никому не было известно.

Часовой у проходной не обращал на нас никакого внимания, и казарма вскоре опустела. Пошел и я. На базаре было полно наших, продававших с себя по дешевке носильные вещи. За пиджак, жилетку и демисезонное пальто мне удалось выручить 800 рублей; сумма по тем временам незначительная. Однако на эти деньги посчастливилось мне приобрести в комиссионном магазине карманный «Мозер» – вороненые часы с черным циферблатом и золочеными стрелками – мечту моей юности. Недоставало секундной стрелки, но я был счастлив.

Комиссионный магазин находился на улице Красной, параллельной главному проспекту города – улице Советской. Это была маленькая уютная лавочка в полуподвальном помещении старого каменного дома, где торговал добродушный седой старик с закрученными усами и в пенсне с пружинным переносьем, как у Чехова. Старик уверил меня, что купленный мною «Мозэр» – это лучшее из того, что можно приобрести теперь в городе. Я поблагодарил его, и мне показалось, что он тоже остался доволен.

Достав часы за ремешок из нагрудного кармана, я убедился, что всего лишь двенадцатый час. Обед в два. Есть еще время, и я пошел потолкаться по базару – отоварился луком, чесноком, яйцами и клюквой. Клюкву мы ели с сахаром, предварительно растирая в кружке. Отвыкнув от этих натуральных продуктов в голодавшей Москве, мы поглощали их с жадностью и тратили на них последние деньги. Цены на базаре сносные: лук – 3 рубля за килограмм, чеснок – 4 рубля, водка – 30 рублей за литр. Как и следовало ожидать, многие из наших перепились. Но старшина Бычков при этом забыт не был. Так у кое-кого из курсантов налаживались отношения близости со всесильным хозяином положения в казарме.

Что касается меня, то я всегда был далек от подобного рода контактов. Более того, я чувствовал свою явную неспособность к таким отношениям и всячески избегал их.

Но старшина оставался старшиной, и кто бы он ни был, а вечером нам – нескольким москвичам, решившим посетить местный драматический театр, – пришлось-таки обращаться к Бычкову за «увольнительной». Посмотрев куда-то мимо нас осовелым взглядом мутных глаз, старшина рявкнул:

– Валяйте! Но шобы к отбою усе булы налицо!

Какая шла пьеса в тот день, я не запомнил… Домой же писал об «ужасающем зрелище», оценивая игру актеров «на уровне кружка самодеятельности»… В казарму вернулись вовремя, к отбою не опоздали… И вот, лежа на нарах, укрывшись синим байковым одеялом, я переносился воображением в Москву, в любимые мною театры – в ушах звучали арии из «Риголетто», «Севильского», «Бал-маскарада»… Я видел Хмелева в «Днях Турбиных» и «Анне Карениной»… А накануне отъезда из Москвы мы были с Никой на спектакле «Давным-давно» Гладкова с Добржанской в главной роли.

1 июня. Сильные и протяжные звуки трубы, возвещавшие «зорю», врезались в сон. Проснувшись, я все еще не в силах был сообразить, где я. Но зычный рык старшины вернул меня к действительности:

– Подъем! Умываться, заправить койки и на завтрак!

«Мозер» показывал пять утра. Умываться бежим на Сухону, к бане. После завтрака построение. Отобранные старшиной люди приносят шанцевый инструмент: топоры, лопаты, пилы. Очевидно, нас поведут куда-то что-то строить.

– Напра-ву! – ревет старшина и на последнем слоге «ву» вздрагивает и жмурится. – В походную колонну ша-га-а-м-а-рш!

Минуя ворота, поворачиваем за угол и идем тихими, безлюдными улочками на выход из города. Нас, оказывается, сопровождают командиры, но держатся они особняком, вдали от строя. Распоряжается нами пока что только старшина.

Шли мы долго. Дорога от пыли будто поднялась в воздух, и мы уже идем вроде не по ней, а как бы сквозь нее. Сегодня первый день июня, и солнце словно решило расплавиться само и расплавить всех нас. Гимнастерки взмокли, по раскрасневшимся лицам текли грязные, потные ручейки.

– Стой! – услышали мы зычную команду старшины Бычкова.

Переводим дух и озираемся – кругом болота, мелкий кустарник, осока и тучи комаров. Невысокого роста капитан, с эмблемами инженерных войск на черных петлицах, объявляет нам, что пришли мы строить учебное стрельбище. Нужно вырубать кустарник, рыть траншеи, сооружать убежища и блиндажи, перекрытые накатом из бревен с прослойкой земли. Капитан Лавров, преподаватель топографии и инженерно-саперного дела, как он сам представился, производил впечатление спокойного и выдержанного человека. Это он заложил в нас прочные знания топографии и элементарной фортификации, то есть основы тех самых военно-инженерных наук, без которых на войне, в условиях современного боя, немыслимо не только осуществление какой бы то ни было плодотворной деятельности командира, но и само выживание подразделения как боевой единицы.

– Тот, кто не умеет читать карты, – говорил капитан Лавров, – кто не способен ориентироваться на местности, тот слепой командир! А «слепой» – на что он пригоден там, где нужен «зрячий»?! Войско, зарывшееся в землю, неодолимо. Глубже зарывайтесь в землю, по всем правилам науки. Этим вы сохраните не только жизнь, но и боеспособность вверенного вам боевого подразделения. А на войне – это главное!

Распределив обязанности по взводам, инженер-капитан Лавров развел людей по объектам и дал каждой группе конкретное задание. Мы рубили кустарник. Жара стояла невыносимая, воздух был пропитан гнилостными испарениями, одолевали комары и мошки, хотелось пить, но воды, кроме болотной, не было, и мы тянули ее из луж через камышовые трубочки, преодолевая отвращение и брезгливость. Вода была теплой и вонючей.

Орудуя топором, я, промахнувшись, поранил себе ногу, прорубив насквозь ботинок. Удар, к счастью, пришелся меж пальцев, и я отделался лишь ссадиной и испугом.

В седьмом часу вечера мы вернулись в казарму. Кухни с нами не ходили – поэтому по возвращении мы получили сразу обед и ужин: обильные порции супа, гречневой каши с мясом и компот. Если бы мне теперь предложили съесть все это, я уверен, что не осилил бы и половины. Тем не менее некоторым курсантам бывало недостаточно даже и такой, усиленной нормы. Они постоянно просили у повара добавки и сразу же к ним прилипла кличка «подрубщики».

«Подрубщики» – что это такое? Слово это жаргонное, образованное от глагола «рубать». А на блатном сленге – «фене» – означает «добытчик». Самыми ярыми подрубщиками дивизиона слыли: Женька Холод – спортсмен и красивый малый; баянист Орлов; похожий на суслика Парамонов; кругленький Уткин и длинный как жердь Богданов. Только никому из них не удавалось превзойти на этом поприще Анатолия Гунченко из второго взвода. Этот мог поглощать фантастическое количество пищи, всегда оставаясь худым и голодным.

У Гуна, как его все звали в роте, огромный мясистый нос, густые от переносья, круто вздернутые вверх брови и смешные, щеточкой усы. Угольные глаза его горели весельем и остроумием, а нижняя губа, смачная и отвислая, была постоянно в состоянии улыбки. Одни считали его похожим на старинного базарного Петрушку; другие, наоборот, видели в нем легендарного гасконца Сирано де Бержерака. Как бы там ни было, но с именем Тольки Гунченко связано немало смешных и веселых историй, розыгрышей, анекдотов, которые невозможно забыть и которые, в общем-то, скрашивали нам напряженные и трудные дни казарменной жизни, курсантской учебы и армейской службы.

Во втором взводе было двое солидных интеллигентов: юрист Лемке тридцати шести лет, с испитым лицом, круглыми карими глазами и небольшими усиками «бабочкой», другой – его сосед по нарам – плотный, рыжеватый и губастый инженер-экономист Гулак. Согласно распорядку, все мы на ночь вешали свои портянки на голенища сапог, для проветривания и просушки. У Лемке портянки всегда беспросветно грязные, у Гулака, наоборот, всегда стираные. Вот Гунченко и не ленился каждую ночь менять портянки на сапогах у Лемке и Гулака, то поодиночке, то обе сразу. Только труба запоет «зорю», а старшина рявкнет «Подъем», в казарме уже слышны вопли:

– Лемке! Вы опять подсунули мне свои вонючие и грязные портянки!

– Вы идиот, Гулак! С какой стати, я, человек интеллигентный, стану подсовывать вам свои портянки?!

– Лемке, вы мудак! Во всем взводе нет портянок грязнее ваших.

– Какая же вы проб…ь, Гулак!

Конец перебранке кладет старшина, объявляя по наряду вне очереди обоим. И вот, вместо послеобеденного отдыха, Гулак и Лемке, вооруженные ведрами и тряпками, драят в казарме полы, непрестанно переругиваясь.

– Обратите внимание, – раздается вдруг с нар голос Гунченко, – как интеллигентно и на «вы» кроют друг друга матом эти два солидных и образованных человека.

Вне всякого сомнения, и Гулак, и Лемке догадывались о том, кто менял по ночам на их сапогах злосчастные портянки. Но стоило им утром обнаружить подвох, как все начиналось сначала.

Женька Холод был атлетом и профессиональным фехтовальщиком. Ходил он с гордо поднятой головой, с осознанием собственного превосходства над другими. Женька не злоупотреблял своей силой, но и не допускал какого-либо ущемления собственных интересов. Но вот однажды кто-то все-таки отважился подшутить над Холодом. После дежурства на кухне Женька притащил в казарму три огромные селедки и спрятал их в матрац собственной койки, рассчитывая полакомиться ими при удобном случае. Через некоторое время он сунулся в тайник, но нашел там одни лишь тщательно обглоданные скелеты. Разъяренный, Женька схватил маленького Баева, который тем днем дневалил, поднял его в воздух и дико заорал:

– Говори! Кто нашкодил? В окно выброшу!

– Женечка, миленький, – лепетал перепуганный Баев, – отпусти, ей-богу, не видел!

Однако наш юрист Лемке сразу же определил, что «столь изящно обработать селедку мог только один человек – Гун!». Так оно и было. Задор у Холода со временем остыл, и он уже от души смеялся над этим со всеми нами.

Многие из курсантов попадались на острый язык нашего Гуна, многие становились объектом его озорства. Одни обижались, но большинство относилось снисходительно, радовалось его беззлобным проделкам, его солдатскому юмору, без которого жизнь в казарме была бы тягостной и мрачной. Минули годы, и имена многих и многих выветрились из памяти, но нет ни одного из оставшихся в живых, кто не помнил бы Тольку Гунченко, его веселого озорства и острого как бритва языка.

2 июня. На утреннем построении объявлено о начале занятий. В подразделении появился преподаватель политической философии старик-латыш из бывших стрелков, батальонный комиссар Пулкас. Сухой, сутулый, бритоголовый и в пенсне. На довоенной коверкотовой гимнастерке с красным кантом – алые нарукавные звездочки политработника, сапоги высокие с козырьками, фасона двадцатых годов. Держался Пулкас замкнуто и отчужденно, говорил с сильным прибалтийским акцентом и в среде курсантов пошло гулять характерное его словечко «ешче». На лекциях Пулкас никогда не смотрел в глаза слушателям, не вступал с ними ни в какие разговоры, не предусмотренные программой, и не обращал никакого внимания на то, что большинство курсантов на занятиях читают посторонние книги, пишут письма или готовятся по другим предметам. Его звали Сухарем, Воблой. Очевидно, он это знал, но на экзаменах по его предмету никогда и никого не срезал и не заваливал.

Странный был батальонный комиссар старик-латыш Пулкас. Но курсанты наконец к нему привыкли и даже стали «уважать».

Фронтовики, начавшие понемногу привыкать к нам, мальчишкам, постепенно принимали нас в свою компанию, и в перерывах между лекциями мы, затаив дыхание, слушали их разговоры.

– Немцы на танках прут, пехота их на автомашинах, – слышу я хриплый голос сержанта Падалки, – наши Т-26 супротив их – консервные банки, броня – от пуль не укроешься. Моторы изношены, запчастей нет.

– А шо у нас спротив тих танкив? – говорит сумрачный Коломиец, – сорокапятка «прощай, Родина», та поллитра с бензином. Смех.

Мы молчим: все это так необычно, страшно и никак не вмещается в наше сознание. Возникшая вдруг тишина давит на душу. Но разговор продолжается.

– Кому только сказать – артиллерийский парк возить не на чем. Автомашин нет. Тракторов нет. Лошадей – и тех нехватка. Куда ж все подевалось-то?!

– Бои идут, – перебил чернявый парень из соседней роты, – а в подразделениях некомплект командиров. На ротах младшие лейтенанты, а то и сержанты. В частях нехватка оружия, техники, боеприпасов.

– Зато комиссары все уши прожужжали: «Врага будем бить на его территории!» И что? Не мы их, а они нас бьют! Да еще как!

В душу проникала жуть. Фронтовики подозрительно поглядывали на нас. Теперь-то я знаю: меньше всего они опасались вероломства и предательства с нашей стороны. Хотя и такая возможность не исключалась. Тяготило их, по-видимому, нечто иное, и боялись они самого обычного непонимания с нашей стороны. Уже тогда я подсознательно чувствовал это.

Им, очевидно, известно такое, думал я, что совершенно неведомо нам. Они первыми отведали отступления, хлебнули беды полной мерой. Конечно же, их искренним желанием было поделиться с нами своим и народным горем. А выходило все как-то не так, все не те слова попадали на язык.

Значительно позже, когда я сам уже побывал в боевых передрягах, мне стало ясно: никакие рассказы не заменят личного опыта.

– Ладно, братцы, не пугайте ребят, – спокойно и тихо произнес Иван Сочнев, – война есть война. А на войне всякое бывает.

Старший сержант Сочнев – несколько грубоватый и сильный мужик, превосходивший остальных курсантов и возрастом, и фронтовым опытом. После окончания училища Сочнев вскоре стал капитаном и командиром стрелкового батальона на одном из самых опасных участков Ленинградского фронта.

В подразделениях между тем сортировали личный состав: то от нас забирали кого-то, то к нам присылали новенького. Очевидно, отсутствие начальства вовсе не означало, что нас забыли. После нескольких перетасовок мы вдруг убедились, что подбор курсантов в учебных ротах не случайный и что наша рота оказалась самой молодежной и самой высокообразованной: студенты и аспиранты, научные сотрудники и преподаватели, инженеры, юристы, художники вошли в состав ее взводов и отделений.

Сержантский состав в роте, наоборот, оказался малообразованным и даже малограмотным. Но это все были опытные строевики, и среди них старший сержант Максим Пеконкин, командир нашего отделения, выделялся как личность весьма и весьма незаурядная. Младший командир срочной службы, он отлично понимал, кто у него под началом, и никогда не вступал в прения с языкастыми студентами. Глаза у Максима были черные, проницательные, губы толстые, как у негра, нос широкий с горбинкой, кисти рук сильные, а ноги разлапистые. Он великолепно знал оружие, был вынослив, физически силен и ко всему относился по-хозяйски. У него был гуталин, сапожная щетка и суконка, которой он до блеска надраивал свои сапоги. В строю я стоял следом за командиром отделения, и в моей памяти запечатлелся коренастый, стриженый затылок Максима и его сильная загорелая шея.