banner banner banner
Петровские байки и непридуманные рассказы
Петровские байки и непридуманные рассказы
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Петровские байки и непридуманные рассказы

скачать книгу бесплатно


– Да ты и вправду дурак, Федька, – вконец осердился Захарыч. – Что ж с того? Они тоже божьи люди, и им жить охота, все перед богом равны, кто ни будь!

Федька набычился, отчего толстые губы его стали еще толще. Он перекрестился и подумал: «Пес с ним, с Захарычем, ишь чаво удумал, все в одну кучу мешать. Нечто христопродавцы хрестьянинам чета? Знамо, что от лукавого то. Он и Захарыч-то атихристово зелье курит. Ишь дымит сидит, будто печка зимой. Вонищу пущает вокруг. Оттого и мысли у него кривые в голове!».

Захарыч зыркнул по Федьке колким пронзительным взглядом, словно прочитал его думки, и, обратившись к седому солдату, недовольно проговорил:

– Должно, Макарыч, он и меня в черти определил! Глякось, как напыжился, вроде как лягушка раздутая! Смотри, не лопни! – Обратился он уже к Федьке, оскалив свои черные прокуренные зубы.

Федька заробел и на всякий случай отодвинулся от Захарыча подальше. Макарыч, заметив это, одобрительно похлопал Федьку по плечу.

– Не робей, малой! Захарыч солдат справный, битый, ему и черт не брат! Он с виду колюч, а своего в обиду не даст. Ты его слушай, перенимай, что сможешь, в нашей солдатской жизни уменье да старанье – первые помощники. Солдату без смекалки да рук умелых никак нельзя. Ну, дык сказывай что ли далее гишторию свою, – обратился он опять к Захарычу, – да не цепляйтесь меж собой боле.

Захарыч, будто не слыша, молча попыхивал трубочкой. Наконец, он прервал паузу и, подкладывая в костер сухих веток, продолжил:

– И случись же беда, как назло. Глянулся наш Артюха дочке-то. Бывалось, на день сто раз прибежит посмотреть на него, и все что-нибудь тащит ему: то лоскут какой, то кусок послаще, то еще чего. Мне и то перепадало через него. Табачку принесет, а Артюха не курит, так мне шло. И так Артюха делился, ежели попросить особливо что, товарищ настоящий, одним словом. Поначалу-то все было хорошо, вроде как шутка. А только дале-то смотрю – дело сурьезное. Приметила мать, что пропадает у ей то одно, то другое. Известное дело – на воровство подумала. И шнырь к нашему комендору. Унтера и учинили обыск и расспрос. Тута Артюха и попался. Нашли у него всякой всячины и давай рожу бить. Слова сказать не дают, лупят без продыху. Артюха и не виноват вовсе, а его и слушать не хотят. Избили Артюху до невозможостев, барахло отобрали, вернули маркитантке, а девка ее, как в воду канула. Глаз не кажет. Обидно, конечно, что за Артюху не вступилась. Вот и решил я сам к ней пойти, хоша, думаю. пристыжу чуть. Смотрю, кибитка стоит, а никого не видать. Я обошел вокруг, не слыхать ничего. Кашлянул для порядка, слышу, вроде мычит кто-то. Я тогда тихонько так позвал: «Фиря, выдь ко мне». И показалось мне, что заплакал кто-то.

Делать нечего, полез я в кибитку и вижу: сидит Фиря в углу на цепи, будто собачонка привязанная, а рот ей платком заткнут. Слезы по лицу, словно градины катятся, и руки тоже веревками стянуты. В кибитке боле никого, токмо тюки с барахлом да всякая всячина. Фиря мычит и глазами показывает, дескать, развяжи меня.

С такого, братцы, нехорошо мне прямо стало, похолодело ажник все внутрях. Живого-то человека на цепь! Лихо, думаю, дело! Ее развязываю, а у самого руки трясутся, как с буйного перепоя. Освободил я ее, а она как кинется мне на шею и ну реветь пуще прежнего. Испужался я тогда не на шутку. Знамо, коли кто услышит да войдет, что подумают. А уж ежели мамаша ейная, дык совсем пропащее дело. Стал я ее утешать. По головке-то глажу, а сам все головой кручу, прислушиваюсь, не идет ли кто, и тихохонько ей так на ушко шепчу, что не кричи, мол, милушка, успокойся, да скажи, что случилось.

Она рот ладошкой закрыла и закивала, поняла, дескать. Кое-как дознался я тогда, что избила и привязала ее мать,чтобы не бегала боле к Артюхе, что хочет она отсюда убраться, а Фиря надумала бежать, вот мать и залютовала. Я ей про Артюху сказал, так она совсем не своя стала. Шепчет чавой-то по-своему, по-еврейски, и плачет, жалобно так, будто щенок скулит. А потом прыг от меня в другой угол кибитки, как кошка на добычу, и давай там в барахле своем шурудить, а сама все чавой-то по-своему лопочет. Я уж думаю, не тронулась ли умом часом. А она вдруг опять прыг ко мне. И вижу – держит в кулачке чтой-то. Руку мою взяла и из кулачка в нее чавой-то положила и сразу зачала ругаться на меня и прогонять. От неожиданности ошалел я прямо. Черт их в душу, думаю, утекать надоть. Выскочил из кибитки – и дай бог ноги! Только и успел услышать вслед Фирин наказ: «Отдай Артемию, пусть носит, он его сбережет от беды!». Глянул я, а в руке-то у меня крест серебряный с цепью, красивой, тонкой работы. Вот, думаю, что она напоследок-то ему оставила. Наказ сполнил. Артюха-то шибко болел посля порки, а с этого креста быстро на поправку пошел. Видно, не зря Фиря все шептала на него. Отмолила Артюху у своего еврейского бога.

Боле не видали мы Фирю, убрались они от нас. Артюха крест надел, но разговоров о ней мы уж не вели потом. И скажи ты на милость, в скольких передрягах опосля с Артюхой ни были, ему все нипочем. Ни пуля, ни штык, никакая холера – все мимо него.

– Видать, жидовка дюже его любила, – не удержался Федька, – ишь заговорила как, не сжульничала, значится, с ним. Должно, жалко ей было, что чрез нее пострадал.

– Должно, так, – поддакнул Макарыч. – Бабы жалостливые бывают, особливо к хворым. Ну, дык дале-то, Захарыч, что было, не томи, сказывай.

К костерку подошли еще двое, и Захарыч сделал многозначительную паузу, ожидая, пока они пристроятся около. Пыхнув раза два своей трубочкой, он ухмыльнулся, оглядывая собравшихся, и довольный продолжил свой рассказ.

– С того случая прошло, можа, пять, можа, шесть лет. Я уж пообтесался к тому времени, уж не так, как ране, хвостом за Артюхой ходил, но дружбы с ним не бросал. Ведь, знамо, братцы, в службе-то нашей как без друзей-товарищев? Пропащее дело!

– А то как же, – закивали вокруг, – в службе армейской первейшее дело вместе всем, нечто один-то сдюжишь? Ни в жисть, токмо сообча…

– Вот и я говорю так-то, – сурово поглядев на Федьку, проворчал Захарыч, – пущай молодые мотают на ус да не шебуршатся поодиночке, потому как там, где «Я», будет хрен от муравья!

Вокруг засмеялись. Федька покраснел, но тоже засмеялся.

– Время-то быстро бежит, – опять начал Захарыч, – вот и пришли мы один раз на учения в городишко один. Унтера прямо лютуют, а понять не можем с чего. Ну, а старые-то служаки смекнули.

– Это, – говорят, – должно, шишка армейская какая-нибудь прибудет. Оттого всех и мордуют без промаху. Мы же, братцы, люди казенные: нынче жив, завтра – нет, сколь у нас радостев – не так уж и много. В бою уцелеть да сытому быть, да хоть чуть тепла, да чарка вина, а ежели командир с душой, то совсем хорошо. Вот и все наши радости. Я до вина не больно охоч. Есть – выпью, спасибо скажу, нет – и так прохожу. Ведь она какая – водочка-то россейская – ежели к ей с умом, то мать родная: от хворобы спасет, в мороз согреет, духом пасть не даст. А ежели с дурью, кто чура не знает, так лютей мачехи-злодейки: всего до нитки оберет и до гроба доведет. Горький пьяница – это ж самый пропащий человек, потому как через пьянку не токмо облика своего божественного лишается, а даже хуже любой скотины становится от безмозглости своей.Артюха тож навроде меня был, спокойно к зеленой относился. По кабакам сроду не шастал, а тут, как бес его попутал.

Шинок там один был. Так себе заведение. Зато шинкарка хороша, говорят, в отказе никто не был. Уж дюже охочая баба до энтого дела была! Солдат, ясно, голодный до баб. Где обломится, там и слава богу, а тут прямо со всеми услугами. Ну, Артюха, ясное дело, не оплошал. Да на беду-то свою шинкарке очинно приглянулся. Она, видать, расстаралась для него. Артюхе-то лестно, как и всякому мужику, однако служба есть служба. Засобирался он обратно, а она, язви ее, вроде как на посошок, подносит ему чарочку – он с ее и с ног долой. Бухнулся на пол бревном и лежит, словно каменный. Она его со своими прислужками опять к себе в светелку, а он мертвец мертвецом.

Время-то к ночи, а Артюхи нет. Забеспокоился я. Сколь годов вместе, такого не бывало. Стал я спрашивать, не видал ли кто его. Мне оди солдатик и скажи, шинкарка, мол, оставила его у себя, премного она им довольна. Я шасть к унтеру. Так, мол, и так. Выручать надоть товарища. Ну, унтер с пониманием был. Враз смекнул, в чем дело. «Возьми, – говорит, – кого еще да идите притащите сюды, пока беды не вышло».

Пошли мы с одним. А шинкарка, шельма, нам: «Знать не знаю и ведать не ведаю, кого вам надоть. Нет у меня никого!», – и все тут. Мы туды-сюды, нет Артюхи нигде. Я тогда ей и говорю: «Ну, коли так, стерва кабацкая, то пойдешь сама с нами. Там вспомнишь, куда Артюху дела». Испужалась она. «Ладно, – говорит, – забирайте солдатика свово», – и ведет нас в свиной катух. Тама Артюха в однем исподнем лежит на боровом месте и храпит навроде кабана. Мы его толкать, будить – да куды там! Мертвец и только! Потребовали мундир, кое-как одели и едва доволокли до места. Спал он беспробудно цельные сутки. Наконец, пробудился. Головой трясет, ничего не помнит, как отрубили память. Мы ему то да сё – не помнит ничаво, и все тут! Глякось, а и креста дареного нету. Схватился он тут за голову и ну, выть-причитать, чисто дитё, ей-бо. Сокрушался шибко.

– Как не сокрушаться, – вздохнул Макарыч, – крест намоленный, дареный. Память зазнобина, а тут спокрали. Сердцу дадено, а злая рука утащила. Шинкаркино, я чай, дело. Ведь они бога не боятся. Последнее у человека отымуть, ежели слабинка в ем есть, всего человек по пьянке лишиться может.

– Конечно, шинкарка, – звонко и уверено повторил Федька, – а то кто ж еще? Ух, я бы ее за энто, ведьму подколодную!

– Ишь, шустер пострел! – Усмехнулся в свои седые отвисшие усы Захарыч. – То-то, что не она, хоша и ей виниться-каяться было за что. Ну, дык она свое сполна получила от нас. Дале слушайте, как дело-то было.

Стали мы Артюху утешать и кумекать, как крест выручать да шинкарку наказать. А тут, как ни жди, все едино, как снег на голову, объявляют нам на завтра парадный смотр, да никакой-нибудь, а ампираторский. Сам Пётр Ляксеич зажелал все увидеть, что ни есть, и проверить. Тут уж нам не до Артюхи стало. Кругом возня, суета, тут драют, там моют и метут, муравейник да и только!

Наконец, на утро построили нас. Не токмо мы, офицеры дыхнуть боятся. Царь до армейских дел жутко строг был. Казнокрадства, пьянства али баловства какого не допущал даже в малости. Коли узнает что, крышка тому. Говорят, даже Алексашку Меншикова, коий самый верный служака ему был, и то лупил нещадно за проделки, а уж других и подавно.

Стоим мы, запрели уж все, а царя нет и нет. Вдруг видим – скочут. Мы напряглись, как струны натянутые. Рапорта пошли, команды «Ура!» со всех сторон, и царь со свитой верхами. Проскакали мимо, ну, думаем, пронесла нелегкая. Только облегченно вздохнули, а он назад ворочается. Спешился и пошагал вдоль шеренги. Идет и каждого солдата оглядывает, будто ищет кого. Подходит к нам. Мы грудь колесом, нос – по ветру, молодцы да и только. А он вдруг встал перед нами, как вкопанный, и в Артюху так пронзительно воззрился, будто наскрозь его буравит.

– А какой он, царь-то наш был? – Полюбопытствовал Федька. – Дюже приметный али как?

– Экий ты резвый, паря, – осадил его Макарыч. – Опять встрел, на самом антиресном месте лезешь! Слушай да молчи больше, телок ишо!

– Да как вам сказать, – почесал затылок Захарыч, – росту он огромного, дылда, а так ничаво особливого в ем не было, чернявенькой такой, усы торчком и одежкой не приметен. До работы, говорят, крут был. Шибко лодырей не любил, потому как сам трудом да умом до всего доходил. Вот и другим спуску не давал.

Смотрит он на Артюху так-то и спрашивает его, кто да что ты, – подолжил Захарыч разорванный рассказ. – Офицеры тут подбежали, свита вся, а Артюха слова вымолвить не может. Стоит, окаянный, молчит. Офицер за него отвечает: так-то и так-то мол, солдат Вашего Ампираторского Величества Преображенского полка Артемий Васильев Ряднов, а другие господа офицеры кулак ему из-за царевой спины кажут. Приказал тогда Петр Ляксеич Артюхе из строя выйти, подошел к нему вплотную и прямо перед его носом крест его на цепке держит.

– Что, – говорит, – служивый, твой ли крестик али нет? – А сам так хитро улыбается.

Артюха побелел весь от страха и отвечает:

– Мой, царь-государь, токмо потерял я его, а где, не знаю.

– Не терял ты его, – царь ему говорит. – Сей крест я с тебя самолично снял, когда ты, песий сын, в беспамятстве пьяный у шинкарки спал. Так-то ты, сучий потрох, цареву службу несешь, об Отечестве радеешь?

Рассерчал очень, крест опять убрал и дальше пошагал. Я Артюхе говорю: «Плохо твое дело. Кумекай теперича, как из дури этой выползать будешь. Навряд царь от тебя отстал, коли крест не отдал». Артюха токмо рукой махнул – будь что будет! Жаль мне его стало, а как помочь, не знаю. Понял, однако, что шинкарку трясти надо. Пусть, чертово отродье, говорит, как дело было. Пошушукались мы с ребятами и порешили ввечеру к ей нагрянуть и припугнуть, как следует, чтоб впредь не баловала и зла никому не творила. Сказано – сделано. Зашли в шинок, а она к нам с любезностями. Да куды там! Заволокли мы ее подале и давай ремнем охаживать, учить уму-разуму. «Признавайся, – говорим, – как дело было». Она и поведала.

Как Артюха в беспамятстве упал, оттащила она его с прислужками в светелку и токмо под бок ему завалиться хотела, глядь-поглядь новые служивые пожаловали. Да по ним поняла она, что люди-то не простые. Сели и давай расспрашивать, кто был да что делал. А сами все глазами зыркают. Она уж струхнула не на шутку. Мало ли какого народу шастает вокруг. Потребовали водки да закусить. Пока она туды-сюды сновала, один в светелку пробрался и кричит оттуда:

– Иди-ка сюда, мин херц, погляди на гвардейца своего. Спит, холера, в полном бесчувствии и пьян до изнеможения.

А Артюха лежит в однем исподнем, мундир валяется, и храпит аж стены трясутся. Глянул царь на него, видит крест на груди да не простой, снял он его с Артюхи, а самого велел в катух свиной снести.

– Ежели напился, как свинья, до бесчувствия, то и место его у свиней в катухе, – говорит.

А шинкарке строго-настрого молчать велел о том, кто приходил. Ну, мы ее, конечно, обнадежили, всыпали еще малость, чтобы помнила, на том и распрощались. Артюхе все рассказали об его приключениях, вот, говорим, жди теперича царева окончанья и суда. А уж что он тебе скажет, про то токмо Бог один знает. Да смотри, не вздумай ему врать, совсем тебе тогда труба.

Артюха пригорюнился. «Спасибо, – говорит, – братцы за все, а во всем сам я перво-наперво виноват. Мне и ответ держать».

Мы тож все попритихли, жалко его, товарищ все ж ки наш…

Царь долго ждать себя не заставил. Назавтра кликнул Артюху. Я его вслед перекрестил, авось, думаю, пронесет. Сели ждать, молчим все, нут-ка не сладится, опаско все ж.

Однако, ничаво, обошлось. Артюха вернулся веселый. Ворот расстегнул, крест показал. Облепили мы его тут, спрашивать зачали. Артюха смеется:

– Захожу я в царевы покои, – говорит, – ни жив, ни мертв. За столом царь сидит, возля него князь Меншиков. На столе вижу крест мой лежит. Увидели они меня и давай смеяться. Стою я и в толк не возьму, с чего энто они. Тут Меншиков и говорит:

– Здорово твои дружки шинкарку отделали. Поди, толстозадая неделю сидеть не сможет, знатно выучили шельму. Стало быть, хороший ты солдат и товарищ, коли тебе помощь и поддержка такая от них. За то государь на первый раз тебя прощает, но, ежели в другой раз попадешься, уж не взыщи. Забирай свой крест и тикай отсюда, пока цел.

Токмо Артюха крест взять хотел, а царь и спрашивает:

– А скажи-ка, служивый, откуда у тебя сей крест, столь дивной и тонкой работы, не ворован ли? – Сам смотрит пристально, испытующе.

– Подарок, – Артюха отвечает, – одной маркитантской дочки, жидовочки. А откуда у нее он, не знаю. Только наказывала она мне его носить, чтобы он от беды меня берег.

– Ну что ж, – царь говорит, – ежели подарок – забирай и носи. Да вперед знай и помни, что нет молодца, который бы обманул винца. Я и сам не святой: и водку пью, и табак курю, и до баб охотник однако ж прежде всего дело ставлю. То и тебе велю, наказ сей помни. А крест твой старинной арабской работы, потому и спросил, не краден ли, цена ему немалая. А то, может, продашь мне или хоть Данилычу? – И хитро посмотрел на Артюху.

– Не могу, государь, – ответил он, – не гневайся напрасно, подарок сей продать. Уж в нем ли сила или счастье мое такое, а токмо во всех переделках я с ним целехонек остался.

– Молодец! – Похвалил царь, – на деньгу не позарился, значит, действительно, дорог подарок. Бери свое.

Артюха крест надел, а Пётр Ляксеич себе и ему в чарки налил, выпил с ним да еще от себя ведро зеленой для нас передал в награду за солдатскую службу. Вот, как оно дело-то было.

Захарыч замолчал и опять запыхтел своей трубочкой.

ЗАВЕТ ЕКАТЕРИНЫ

Его сиятельство генерал-аншеф Вишневецкий, тяжело ступая по начищенному до зеркального блеска паркету, шел, опираясь на резную трость, инкрустированную слоновой костью и черным золотом с бриллиантами. Он был уже стар, но по-прежнему высок и статен, а черты лица его до сих пор сохранили ту необыкновенную мужскую красоту, притягательность которой он не раз испытывал на женщинах в пору своей бурной молодости. Богатый екатерининский вельможа он не раз блистал на балах матушки императрицы, вызывая жаркие сплетни завистников и заставляя безутешно плакать первых петербургских красавиц. Его природная красота и необычайное обаяние легко разбивали сердца даже неприступных дворцовых львиц, оставляя его собственное в неизменном покое и мягком равнодушии. Это не было игрой, принятой в те поры знатными особами его круга. Просто плутишка Купидон до поры до времени приберегал свои стрелы на потом, дабы дать молодому графу насладиться всеми утехами любви, не неся при этом сердечных потерь, оставляющих иногда глубокие не заживающие раны.

Обласканный светом и самой Екатериной, граф с головой пустился во все тяжкие, повсюду оставляя за собой долгие воспоминания о щедрых громких кутежах, огромных карточных долгах или выигрышах и о безутешных возлюбленных, осыпанных его ласками и бриллиантами. Этот баловень судьбы легко шел по жизни, взбираясь по ступенькам вверх без особого труда и усилий. Знатность, богатство, прекрасное образование и воспитание открывали перед ним все двери, а природное обаяние и щедрость делали его душой и абсолютно незаменимым человеком в обществе. К тому же он не был спесив, чурался лести и был несколько прямодушен, что при его деньгах и положении считалось милым чудачеством великосветского очаровашки.

Теперь, на склоне лет, в его глазах еще попыхивали всполохи бывалого огня, но жар его уже не жег, как прежде, и быстро гаснул, утомляя раненое тело внезапным приливом прежнего молодечества. Граф опустился в кресло, стоявшее посреди залы и, сощурившись, молча, воззрился на картину, висевшую прямо напротив него. Это был огромный портрет юной прелестной дамы, облаченной в ниспадающие прозрачные одежды, светящиеся перламутром шелка, залитой золотисто-розовыми лучами заката и протянувшей руку к горячему с черно-фиолетовыми глазами арабскому скакуну.

– Да-а-а-а, – протянул он, трогая лоб своей красивой холеной рукой, – Вы все так же юны и прекрасны, моя дорогая и любимая Диди, годы состарили меня и превратили в старика, но Вы, Вы все та же, как тогда, когда я увидел Вас впервые. – Он встал и потрогал портрет рукой, как будто хотел ощутить ее тепло и передать ей свое. – Вы единственная, кого я любил. Мне и сейчас кажется, что Вы здесь, со мной, и своим серебристым голоском скажете: «Милый Remi, я здесь!». Граф вздохнул и опять опустился в кресло. Диди, казалось, наблюдала за ним с портрета. Глаза ее были будто устремлены на графа и улыбались ему, говоря: «Продолжайте, Remi, я здесь, я все слышу. Говорите, прошу Вас!».

– Ах, Вы проказница,– тихо проурчал Вишневецкий, – Вы и теперь дразните своего преданного друга. Ну, что ж, я рад доставить Вам несколько приятных минут, мне ведь так не хватает Вас в этом огромном холодном мире. Вы всегда будете здесь, – он постучал себя по левой стороне груди, – всегда, пока я буду видеть восходы и закаты и слышать стук своего сердца.

Что еще чудилось старому ловеласу в его воспоминаниях, ведает только бог. Но он еще долго сидел, молча созерцая портрет и думая о чем-то своем. Наконец, он встал, еще раз пристально посмотрел на картину и, так же чинно, медленно и важно ступая, вышел из залы.

Лакеи в ливреях подобострастно склонялись перед ним в поклонах, а он, будто и не видя их, вышагивал, опираясь на свою роскошную трость. Теперь граф шел в свой кабинет, где его ждали белые листы бумаги и тонкое гусиное перо. На склоне лет он предался воспоминаниям и желал оставить после себя кое-какие записки о хранимых до времени тайнах его удивительных встреч с людьми незаурядными, а порой и опасными. Детей у графа не было, но, как бывает в таких случаях, находилось множество сомнительной родни, предвкушающей сытного пирога на дармовщину. Его это иногда злило, иногда смешило, а чаще всего раздражало, по сему он, совершенно не стесняясь в выражениях, абсолютно бесцеремонно выставлял всех наследников за дверь с грозным предупреждением оным об отказе от дома и наследства. Их злые языки наплодили множество слухов и сплетен о новых чудачествах графа, но поколебать его репутацию не смогли. Старые светские львы с пониманием перемигивались, обсуждая очередную графскую выходку, и только посмеивались над желторотой дальней родней его, с нахальной навязчивостью надоедавшей их приятелю.

– Чай, Роман-то Богданович и не знал про них ранее, – рассуждали они меж собой, – а ныне-то, поди ж, – родня близкая объявилась! Как почуяли, что орел-то постарел, так и слетелись стервятники добычу делить. Ан не тут-то было! Орел хоть и в старости, но в силе еще и мертвечиной в его доме не пахнет! Ишь, как падальщиков долбанул, едва кости унесли!

Сам же граф на все эти слухи и сплетни не обращал ровно никакого внимания. Он регулярно в свете по-прежнему жил на широкую ногу и держал двери открытыми для многочисленных друзей и нужных людей. Некоторые знатные кумушки еще злословили по поводу его возможной женитьбы на какой-нибудь молоденькой хорошенькой особе, коими до сих пор не пренебрегал на балах старый граф. Вспоминали некогда свои амурные воззрения на него, и с облегчением вздыхали, когда в очередной раз граф ловко уходил из рук новой пассии, как когда-то от них.

Роман Богданович поудобнее сел в кресло и принялся писать. Изящный летящий почерк его густо покрывал бумагу, и перо трещало, торопливо стремясь за мыслью. Вишневецкий писал легко, как под диктовку, почти без помарок, будто кто-то невидимый сверху стремил его перо по листам. В эти часы он не любил, когда его тревожили, и приказывал никого не принимать.

Слуги ходили по дому тихо, опасаясь барского гнева, и терпеливо ждали, когда он позвонит им или сам выйдет из кабинета. Работал он часа по три, пока дело шло само собой. Но как только перо его стопорилось, работа прекращалась до следующего дня, пока новая волна не несла его с должной силой по белой глади листа.

– Нынче уж хватит, – сказал граф, складывая исписанное в стопку, и поднялся из-за стола. – Тишка! – Позвонил он в колокольчик. – Вели заложить коляску, засиделся я, протрястись бы надо.

Вошедший лакей молча поклонился. Слуги уже давно изучили графские повадки и исполняли его приказы тихо и незаметно. Заложенная коляска и кучер уже ожидали графа. Серый в яблоках жеребец нетерпеливо бил копытом. Граф чинно уселся в коляску и ткнул кучера в спину тростью.

– Поезжай, голубчик! Прокати-ка меня до Стремяного.

Кучер, молодой румяный дворовый, недавно взятый барином из деревни в имение, лихо привстав на козлах, улюлюкнул жеребцу, и тот прямо с места взял крупной резвой рысью.

Стремяное – небольшая усадьба старого его приятеля Никиты Петровича Толстова находилась верстах в десяти от его дома. Был Никита Петрович не богат, не родовит, жил скромно, но по простоте душевой искренне радовался каждому приезду графа и принимал его всегда охотно и радушно. Граф, нисколько не смущаясь их неравенством, держался с ним на равной ноге, что очень льстило хозяину, и чувствовал себя здесь уютно и комфортно.

Домчались быстро. На звон колокольцев и стук копыт вышел сам Никита Петрович и, широко раскинув руки, пошел навстречу Роману Богдановичу.

– Уж как рад, уж как рад! – Приговаривал он, обнимая и целуя графа. – Уж Вы, Ваше Сиятельство, совсем нас забыли. Глаз не кажете никому. Не захворали ли часом?

– Бог миловал, – ответил граф, – здоров, слава богу. Дела все, голубчик Никита Петрович, суета домашняя. Да и годы не те, легкости былой нет. Инда соберешься, да охота пройдет. А ныне так вдруг повидать тебя захотел, уж не сердись, коли в неурочный час приспел.

– Полноте, батюшка Роман Богданович, – Толстов взял графа под руку и повел в дом, – уж Вам ли не знать, как мы рады Вам завсегда, ведь у нас тут по-простому, по-свойски все.

– Знаю, знаю, Никита Петрович, – заулыбался граф, – потому и езжу с удовольствием и запросто. Будто и не в гостях, а дома у себя, вольготно чувствую.

Расположившись в довольно скромной гостиной, приятели отведали табачку, изрядно прочихались и. улыбаясь, посмотрели друг на друга.

– Что-то супруга Ваша, Никита Петрович, нейдет к нам? – Спросил Вишневецкий. – Занята очень иль в отъезде каком? Не знаю и думать что, уж не провинился ли чем?

– Как можно-с? – Покраснел Толстов. – Должно, выйдет сейчас. Завидев коляску Вашу, надумала платье другое надеть, вот, видно, и замешкалась. Ведь Вы знаете, сколь женский пол к Вам не равнодушен. Вот и моя дражайшая половина то ж. «Ах да ах! Я не убрана!» – и стремглав к себе. – Дарья Матвеевна, – закричал он, высоко задрав голову, – где ты там? Заждались уж тебя, пора и честь знать!

Шурша шелковыми юбками, в гостиную вошла еще довольно молодая и миловидая женщина. Поигрывая обнаженными плечами, она кокетливо протянула графу руку и мягким приятным голосом произнесла:

– Здравствуйте, любезный Роман Богданович, забыли Вы нас совсем. Уж мы с Никитушкой вспоминали Вас, – было видно, что граф ей очень нравится, – да Вам-то не до нас будто. – Она опустила глаза и покраснела.

– Отчего же? – Граф поцеловал ее руку и улыбнулся. – Напротив, я вас с Никитой Петровичем и не забывал никогда, да дела заели, голубушка. Да и вас лишний раз тревожить не резон. Сколько хлопот из-за меня всегда, право, даже неловко, как подумаю. А Вы, Дарья Матвеевна, все хорошеете раз от раза. Уж не влюбились ли, упаси бог, в кого, или какая другая причина? – Он хитро и пристально окинул ее всю взглядом и почувствовал, как вся она напряглась и задрожала от нахлынувшего на нее волнения.

– Да будет вам любезничать, – пришел на помощь супруге Никита Петрович. – Ты бы лучше, Дарья Матвеевна, гостя к обеду звала, поди, с дороги-то проголодался он. Она нынче таких грибков насолила, – Толстов причмокнул пухлыми губами, – сами в рот прыгают! Пойдемте-ка, Ваше Сиятельство, к столу. Дело это вернее, чем с дамским-то полом кокетничать!

Граф поклонился и, изящно подставив хозяйке руку, двинулся вместе с нею в столовую залу. Стол уже был заставлен всевозможной снедью, посреди которой возвышались три затейливых графинчика с напитками. Удобно расположившись друг подле друга, хозяева и гость с аппетитом принялись за еду. Никита Петрович потчевал отменно. Вишневецкий ел смачно, много и с удовольствием. Было видно, что он большой гурман и чревоугодник, чего совершенно не стеснялся и не скрывал. Толстовым же было приятно, что столь знатная особа не только не брезгает их деревенской кухней, но и, наоборот, усердно нахваливает кулинарные таланты хозяйки и ее дворовой челяди.

Разомлевшие и раздобревшие от съеденного и выпитого, приятели вышли в гостиную и уселись посплетничать. Настроение обоих было как нельзя лучше. Дарья Матвеевна тихо возилась рядом, разбирая свое шитье, и внимательно прислушивалась к разговору мужчин.

– Какие новости в столицах, любезный Роман Богданович? – Весьма довольный обедом, спросил Никита Петрович. –Уж Вы нам расскажите с Дарьей Матвеевной, чем нынче дышат. Мы-то здесь все по старинке живем, модных романов не читаем, плывем себе по течению, куда бог ведет. А в Петербурге-то да Москве жизнь ключом бьет, людей новых и впечатлений хоть отбавляй. Просветите, Ваше Сиятельство, нас отсталых, уймите любопытство провинциальное.

– Что ж, извольте, – ответил граф, откинувшись в кресле и переведя взгляд с хозяина на хозяйку. Дарья Матвеевна, уткнувшись в свое шитье, не поднимала глаз. – В столицах нынче живут весело. Сами знаете, в Москву жениться едут, в Петербург – за чинами и наградами. Балы да обеды замучили. Театры еще в моде нынче. Весь свет там. Дамы и мадемуазели нарядами сверкают, бриллиантами. Инда в партере и ложах такой блеск стоит, смотреть больно. И уж женщины не на сцену глядят, а друг друга рассматривают, кто кого переплюнул в стекляшках этих. – При этих словах Дарья Матвеевна подняла голову и прямо посмотрела на графа. – Да, любезная Вы голубушка моя, – обратился к ней Вишневецкий, – тамошние барыни тщеславны, уступать друг другу не любят, а вот позлословить язычками своими, так не приведи бог! Зависть ведь начало всякого зла, и уж кого не взлюбят, заживо съесть готовы. Я и сам зубки их испытал, да толстокож оказался, к яду их не восприимчив. Мужчины тоже – себя показать, невесту присмотреть, к местечку теплому пристроиться – кто за чем слетаются. Опять же политика в моду вошла. Нынче, если хочешь, чтоб тебя в свете заметили, мало мазурку отменно танцевать, умей о Бонапартах рассуждать, за европейской politic следить да по салонам шастать, где языком, как помелом метут.


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
(всего 10 форматов)