скачать книгу бесплатно
Кир. История одной мести
Семен Злотников
История Кира, похищенного смертельно оскорбленной женщиной еще младенцем и выращенного в непримиримой ненависти к собственным родителям – невероятный симбиоз трагического по сути, и стёбового по исполнению. В романе «КИР. История одной мести», как в капле воды отразилось море событий второй половины двадцатого столетия. Как написал по поводу «КИРА» великий русский артист Сергей Юрский: «…Семен Злотников не перестает меня удивлять. Я люблю эту смесь жалости к бытию человеческому и жестокой иронии, а в «КИРЕ» еще запредельную смесь чувств и времен».
Семен Злотников
Кир. История одной мести
«И сказал ей царь: что тебе? И сказала она: эта женщина говорила мне: «отдай своего сына, съедим его сегодня, а сына моего съедим завтра». И сварили мы моего сына, и съели его.
И я сказала ей на другой день: «отдай же твоего сына, и съедим его». Но она спрятала своего сына». (4-я книга Царств, гл.6)
Предисловие от издателя.
Копенгаген. 2013-й год. Премьера пьесы «Дурацкая жизнь».
Уже после дружеского банкета с артистами и гостями режиссер Олуф Харальд позвал меня в свой кабинет, где после рюмки-другой прохладного аквавита вручил мне толстенную тетрадь с густо исписанными по-русски страницами.
– Сам Бог послал мне тебя, – отчего-то волнуясь, произнес Олуф.
С полвека назад, как он пояснил, осужденный на смерть человек по имени Кир доверил его деду Кнуду Харальду неоконченную рукопись. Историю своей жизни. Фактически, исповедь. И только ему одному в целом мире прошептал на ухо последнее признание. Собственно, то, о чем умолчал на суде, и чего сам записать не успел. Или не смог! Так что, волей судеб, заключительная глава этого исповедального повествования – может быть, самая трагическая! – была записана со слов автора, уже после его гибели. Дед Кнуд, по словам Олуфа, холодел при воспоминании о страшной тайне, доверенной ему Киром.
После ухода Кнуда Харальда из жизни рукопись перекочевала к его сыну Эрику Харальду, а затем и к внуку. Как истинный человек искусства, Олуф не удержался и за собственные средства перевел исповедь Кира на датский язык и даже издал небольшим тиражом. Просто, как он объяснил, из уважения к истории, ставшей семейным преданием.
«Это, может, единственный случай в мировой мемуарной практике, – заметил Олуф, – когда книга дописана человеком, никогда не читавшим самой книги».
Так, пробудив мое любопытство, он предложил мне подумать о пьесе, основанной на исповедальных записях Кира. Разумеется, если они меня впечатлят.
Замечу, любое практическое предложение, исходящее от театра (тем более, зарубежного), для драматурга важно и лестно. По возвращении домой, я самым внимательным образом познакомился с рукописью. И не единожды. С каждым прочтением все больше удивляясь невероятной судьбе ее автора. Казалось, сам Бог послал мне сюжет и героя, которому можно сопереживать. И любить…
Измучившись, впрочем, я позвонил Олуфу и признался в своем бессилии создать произведение для театра по мотивам исповеди Кира. Тут нужен Шекспир, сказал я ему…
Между тем, история Кира уже поселилась во мне и заняла значительное пространство моего воображения. Размышляя о нем, я вспоминал судьбы библейского Давида, античного царя Эдипа, новозаветного Иисуса Христа – тоже вволю вкусивших испытаний, уготованных человеку в нашем мире…
Тут, может быть, стоит заметить: что не все из описанных Киром исторических событий (вроде, похорон Сталина и некоторых других) так уж буквально совпадают с комментариями по ним же в учебниках по отечественной истории второй половины
ХХ-го века. Но и тут я, пожалуй, что соглашусь с ирландским пантеистом Иоанном Скотом Эриугеной, однажды сравнившим историю людей с переливающимся множеством оттенков павлиньим хвостом. Сколько людей, полагал он, на самом-то деле столько историй!
Наконец, русский вариант книги Кира публикуется в его первозданном виде, без последующих «датских примесей». Естественно, с благословения любезного Олуфа Харальда.
Семен Злотников
1.
Я знаю, мне нет оправдания, и пишу эту исповедь не потому, что ищу прощения.
Нет кары, достойной того злодеяния, что я совершил – пускай по неведению, пусть по злой воле.
Коварство, проклятье и рок – лишь слова, не способные передать сотой доли несчастий, доставшихся мне от рождения.
Пережитое мною с трудом способно поместиться в судьбе обычного человека.
О, если бы мне до всего намекнули, что ждет меня впереди – я бы тогда же сказал: перебор!
И тогда бы взмолился: увольте!
Теперь, когда все позади, остается вопрос, ответ на который, возможно, получу по ту сторону жизни: за что мне послали мои испытания?..
2.
Сразу должен предупредить случайного читателя этих записок, ищущего отдохновения или веселья: увы, ни того, ни другого он в них не найдет – разве, голую правду о жизни, не приукрашенной одеждами художественного вымысла.
В тесной клетке без окон, с двойными стальными дверьми самой зловещей тюрьмы Дании – фантазии в ум не идут: не до них!
Навряд ли разумно с моей стороны пытаться вернуться к истокам собственной жизни и заново пережить ее ужасы, но – все лучше унынья монотонного ожидания конца…
3.
Итак, меня зовут Кир, и родился я не сегодня.
Лист с дерева по случаю не слетает – тем более, имена к человеку так просто не прилепляются.
Как ни лестно мне было себя представлять некой далекой реинкарнацией древнего победительного царя Кира – привет мне, скорее, был послан от Кира-святого мученика.
Родного отца я в глаза не видел – почти до последнего времени…
Мать моя посвятила мне жизнь: замуж не шла, мужчин или подруг до себя не допускала, и даже на работу – дворничихой в нашем дворе – отлучалась исключительно по ночам, покуда я спал.
Сразу скажу, что она на меня никогда не кричала.
Тем более, пальцем не тронула.
Но и доброго слова – увы! – от неё не слышал.
Мы с нею практически не разлучались.
Общались едва, односложно и по необходимости.
И пользовалась она, преимущественно, повелительными глаголами, я же – неуверенными наречиями.
Сестер или братьев мне Бог не послал, о чем я не раз сожалел.
Любая попытка обзавестись дружочком в образе кошечки или щенка (молчу про соседских детей) матерью моей пресекалась решительно и на корню.
«Посторонние нам ни к чему, Кир!» – тягостно произносила она, пронизывая меня, как рентгеном, тяжелым взглядом своих немигающих глаз цвета дождевой воды, и прибавляла. – Ради тебя одного, Кир, живу, уж поверь!»
Полные света слова – ради тебя одного живу! – отчего-то при этом звучали с угрозой.
В первый класс я пошел в восемь лет, с опозданием на год – все по той же причине: мать моя не желала со мной разлучаться.
Но и там я садился у окна, чтобы она могла меня видеть, стоя через дорогу, напротив, в скудной тени засохшего ясеня.
Во все мои ученические годы она ни разу не отлучилась с поста у мертвого дерева.
И сколько её ни просили не мучить меня и себя – она продолжала стоять, как стояла, и неотрывно глядела в мою сторону.
Поскольку все просьбы и мольбы ничем не кончались – в конце-то концов, её и оставили в покое.
Не раз, и не два доводилось мне слышать: «вот, мать!», «вот, безумная мать!», «вот, не мыслит жизни без сына!», «вот это любовь!».
Люди, они ошибались…
Я и теперь, спустя вечность мог бы назвать любую морщинку на её некрасивом и непроницаемо угрюмом лице, по памяти перечесть следы от царапин, порезов или ожогов на её крепких жилистых руках, и даже число заусениц вокруг обкусанных ногтей – но я не припомню, когда бы она из-за меня потеряла голову.
За годы, что мы с нею прожили в тесной каморке, я много раз видел, как она стонет или улыбается во сне, но – то с ней случалось исключительно во сне, и никогда наяву.
И безумной она не была, и хотела всегда одного: не упустить меня из виду!
И после, потом, и всегда на протяжении жизни её безмолвная тень неизменно следовала за мной, и не было дня или мгновения, когда я бы не ощущал её присутствия – находился я рядом или за тысячи километров от неё…
4.
Я так никогда у неё не спросил: любила ли она меня хоть сколько-то и хоть когда-нибудь (из боязни, должно быть, услышать: нет!)?
По той же причине, наверно, и сам не пытался определить свое чувство к ней – если можно назвать этим словом мое состояние тотальной зависимости от неё.
Я только денно и нощно помнил о ней (помнил, не вспоминал!) и всегда был предельно чуток к любым её проявлениям в мой адрес – будь то недовольный вздох, выражение глаз, нечаянное касание или окрик.
Еще в раннем детстве я пристрастился рисовать в уме насекомых, птиц, зверей, каких видел и знал; всякий раз, помню, я пририсовывал к туловищу муравья, стрекозы, кошки или вороны до боли знакомую женскую голову.
Или, решая задачу, я выходил на дорогу из пункта «А» и всегда точно знал, кто движется мне навстречу из пункта «Б».
Я мог бесконечно петлять и кружить – мы с ней неизменно встречались!
Случалось, разглядывая в микроскоп личинки лягушек, я представлял себя на месте личинок и мать мою у окуляра; холодный зрачок её глаза с другой стороны микроскопа, многократно увеличенный, казался мне фантастическим чертовым колесом.
Смотрелся я в зеркало, или глядел на огонь, или заглядывался на облака – всюду мне рисовались знакомые черты…
5.
Жизнь состоит из бессчетного времени, наполненного иллюзиями и заблуждениями, и редких прозрачных мгновений ясности и простоты.
Иногда я отчетливо понимал, что иначе, как гипнотическим, мое состояние не назовешь.
На неё, как на солнце, не мог я глядеть: у меня темнело в глазах.
Любое слово, произнесенное ею, казалось откровением, содержание которого мне предстоит разгадать.
Для меня было важно, что и как она обо мне подумает, и если чего и страшился больше всего на свете – так это её разочарования во мне.
Поступки, которые я совершил в этой жизни (как и проклятья, что я заслужил!) – я совершил только потому, что она так хотела.
И все мои устремления, сколько их было, получается, не стоили ломаной копейки!
И всего лишь недавно я по-настоящему осознал чудовищный план моей жизни, рожденный в её изощренном мозгу.
Она мою жизнь прожила, фактически, вместо меня.
Я был в этом мире всего лишь слепым орудием в руках смертельно оскорбленной женщины, жаждущей отмщения…
6.
Ютились мы в дворницкой девятиметровой комнате, под чердаком.
В квадратном окошке плавало небо, по сто раз на дню меняющее краски и настроения – от безоблачно-синего или радостно-розоватого до уныло-серого или тоскливо-свинцового.
На грязной стене, надо мной в черной деревянной рамке висела старая семейная фотография с изображенным на ней огромным семейством, и сразу под нею, тушью коряво начертанное, угрожающее пророчество от самого Исайи: «Выпьешь до дна из чаши ярости моей!»
Пока я был маленький, я не понимал, для кого оно предназначалось, а когда, наконец, осознал – уже было поздно…
Перевернутый вверх дном ящик из-под фиников из Египта служил нам обеденным столом, на старой косолапой вешалке висели мои самопальные парусиновые штаны, рубашонка из потертого сукна да захудалое пальтецо, а также два её платья, большого размера мужской пиджак, который она надевала по важным поводам, прохудившийся ватник и рабочий комбинезон.
Питались мы, в основном, черствым хлебом и пили воду из крана.
Спали на полу, на газетах; газетами и укрывались.
Отопление в нашем крошечном жилище не работало.
Проживание и тепло в служебном помещении жилищной конторы нам бы ничего не стоило, но мать моя его принципиально отключила.
Голод, как это ни странно, терзал меня меньше, чем сырость и холод (впоследствии, нежась на райских перинах фешенебельных дворцов и отелей, я закрывал глаза и вспоминал мою детскую, всегдашнюю тоску по солнцу!).
Электричества у нас не было по той же необъяснимой причине, что и тепла.
Раз в году, 31 февраля, в день поминовения её невинно убиенной семьи, запалялась самодельная свеча, похожая на бревно с обвислыми сучьями, и мы оба, каждый в своем углу, терпеливо следили за тем, как она догорает.
Как бы я ни уставал за день, ложиться мне разрешалось не раньше полуночи; новый же день начинался до света.
Когда мать моя вежды смыкала, я плохо себе до сих пор представляю: покуда я спал, она перемывала четыре подъезда нашего тринадцатиэтажного дома, подметала двор и улицу, сносила и сваливала мусор в ржавый раздолбанный контейнер на жутко скрипучих колесах; плюс, зимой разгребала завалы снега.
Походило на то, что она не спала вообще.
В пять утра, по минутам, если я почему-то заспался, она, молча, окатывала меня ледяной водой из ведра и невозмутимо наблюдала, как я пулей подскакивал и собирал тряпкой воду обратно в ведро, и бежал с ним в ближайший туалет на седьмом этаже, в конце коридора.
Чаще, впрочем, я сам успевал вскочить и облиться – и дальше, в той же последовательности сушил полы и бежал на седьмой этаж и обратно, после чего уже начинался день, полный неизбежных трудов и осмысления…
7.
Неизбежное осмысление включало в себя ежедневное чтение вслух трагедий Софокла (все семь трагедий я знал наизусть!), а труды – изнурительный бег по этажам, отжимания от пола, шпагаты и всякого рода растяжки, упражнения для пресса и спины, а также, закаливающее тело и дух, битье лбом о бетонную стену каморки, до первой крови.