banner banner banner
Продавец снов
Продавец снов
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Продавец снов

скачать книгу бесплатно

Погодин вошёл в картинную галерею. Большой зал был отделан мрамором. Высоко над головой парил огромный, из голубого хрусталя, куполообразный потолок, инкрустированный золотыми звёздами. К его удивлению, здесь не было ничего, что говорило бы о художественной выставке. Зал был пуст.

Семён, затаив дыхание, вслушивался в тишину, чувствуя каждой клеточкой своего тела чьё-то присутствие. И этот кто-то тоже молчал, ничем не открывая себя.

Настало долгое мучительное ожидание. Время дремало, замедлив свой ритмичный ход, растягивая минуты в часы, а часы делая вечностью. Ночь вступала в свои права, набросив чёрную вуаль на всё окружающее. Контуры предметов теряли очертания. Расплываясь и принимая причудливые формы, они исчезали в темноте.

От нервного напряжения в висках стучала кровь. И всё же этот кто-то наконец смилостивился, отступил, не стал назойливо досаждать игрой в прятки. Лишь лёгкое, едва уловимое движение воздуха то ли от взмаха крыльев, то ли от плаща, нечаянно выдало его исчезновение, оставив Погодина наедине с собой.

Тишина приобретала звучание. Будто откуда-то из далёкого, давно забытого прошлого стал доноситься органный аккорд. Он тянулся, перекликаясь в тревожном созвучии с громогласным раскатом бившего в набат колокола, с надрывным переливом церковного хорала.

То вдруг в воздух взмывал одинокий голос, подхваченный эхом, и, кружась, уносился под купол небесного свода к россыпям мерцающих звёзд. Там, настигая себя самого, голос растворялся в колыбельной песне, убаюкивающей чей-то детский плач.

То, срываясь с высоты, он падал, разрывая отчаянным криком ночь. Разбившись о мраморные плиты, неумолимо ждавшие внизу, крик разлетался в истошном вопле, обнажая свою беспомощность. Давясь и захлёбываясь слезами, он переходил в хриплый стон, полный мольбы о помощи и страха перед смертью и тёмной беспредельностью, в которой нет надежды.

Вдруг до Погодина долетел шёпот, тихий-тихий, как едва уловимое дуновение ветерка. Будто на цыпочках, через снега времени, через пространство, эхо робко донесло чью-то поминальную молитву. На мгновение он замер, прислушиваясь к самому себе.

Необъяснимая смутная тревога, разрастающаяся, словно плесень, несла томящее предчувствие неизбежного столкновения с неизвестностью. Притягивая невидимыми нитями, она завораживала. Трепет перед ней оплетал сознание ледяными щупальцами и уже не отпускал никуда от своей воцарившейся власти.

Внезапно липкую темноту, как бритвой, полоснула молния. Раскаты грома прокатились оглушающей волной, и всё разом смешалось в безумном хаосе. Теперь Семён не слышал ни гулкого перезвона колокольной меди, ни трубных звуков в переливах органа. Над залом повис монотонный гул, давящий на уши, пронизывающий мозг резкой нестерпимой болью. Пространство вокруг него стало сжиматься. Ошеломлённый, он прижался к стене, кромешная темнота вновь упала на плечи.

Протяжный гул вдруг потянулся вверх до самой высокой ноты и резко оборвался перетянутой струной. И зал озарился ослепительно белой вспышкой света. Воздух задрожал и сгустился в плотную кисею, серебрящуюся, как зеркало. И на ней, словно на огромном экране, стали проецироваться картины.

Время будто распахнуло своё пространство, извлекая из глубин веков работы великих мастеров и неизвестных авторов. В этом параде бесценных полотен отражались эпохи, художественные направления, бурлящие страсти, глобальные перемены – всё то, что происходило до и после Рождества Христова. Однако же что-то было не так в этих картинах. Они были совершенно другими, не теми прирученными музейными экспонатами, пылящимися в конуре золочёных рам.

Погодин буквально раздваивался. Одна его часть оставалась заворожённым наблюдателем происходящего, потерявшая ощущение времени, другая же в смятении спешно силилась понять произошедшие с картинами преображения. Вдруг показалось, что он заглянул за черту откровения, где всё тайное становится явным.

У Семена будто открылись глаза. Ответ пришёл сам собой. Вроде бы картина закончена, но по окончании работы, спустя какое-то время, появляется чувство её незавершённости, недосказанности, неудовлетворённости. И тогда кистью художника становится его воображение. Оно продолжает творить и дальше, что-то дополняет, изменяет. Так, проходя путь очищения, работа приближается к непогрешимой истине. И сейчас он видел перед собой плоды совершенства, достигнутые вдохновением мастеров. Он будто стал свидетелям судного дня, где перед ним картины открывали свою душу, ранее завуалированную под пафосным слоем красок.

Внезапно от центра этого зеркала, где происходила вся феерия, разбежались радужные круги, и в нём отразился коридор. Он словно длинный рубленый колодец протянулся вглубь зазеркалья прочерченными квадратами множества других зеркал. Там в его чреве что-то заворочалось. И Семён вскоре разглядел очертания младенца, тянувшего к нему ручонки. Поднявшись на ещё не окрепшие ножки, малыш пошёл по коридору, направляясь к смотревшему на него Погодину. По мере приближения неуклюжие шажки становились всё более уверенными, теперь уже ребёнок спешил, учащая шаг, вскоре перешедший в бег.

Семён теперь ясно видел, как встречный ветерок трепал золотые кудри волос, открывая уже юношеское лицо. Приближаясь всё ближе и ближе, юноша простирал к Погодину руки, словно желая заключить его в объятия.

Юношеское лицо изменялось с каждым движением, черты мужали, взрослели, и, наконец, перед художником предстало его собственное отражение.

Через минуту оно стало медленно таять и вскоре исчезло, а на его месте из темноты неожиданно появился исчезнувший портрет незнакомца. Слезящиеся глаза на портрете прищурились из-под насупленных бровей и окружились россыпью морщин. Взгляды Погодина и незнакомца встретились.

Семён вздрогнул, холодок пробежал по спине и обдал жаром. Кроме этих глаз, казалось, в мире не существовало больше ничего – кругом только пустота и пара глаз, смотрящих в упор, бездонную глубину которых он узнал бы из тысячи.

Незнакомец сделал жест рукой, приглашая художника подойти ближе. Погодин прильнул к ледяному глянцу стекла.

Вдруг глаза, смотревшие из зазеркалья, слились в один, который стал разрастаться в большое пятно. Теперь Погодин видел сияющий клочок неба, звонкий, головокружительный, чудесно голубой, вобравший в себя чистоту ручьёв и озёр.

Семён, не отрывая взгляда от происходящего чуда, буквально тонул в нём, впитывая его синеву.

Яркий луч солнца рассёк лазурную гладь, и небо распахнулось, словно створки ворот, открывая холодный провал бесконечности, по которому простиралась залитая серебряным светом лунная тропа. И чем дальше тропа уходила в зияющую глубину чёрного бархата, тем тоньше и прозрачнее она становилась. И всё то, что было снаружи, и то, что оставалось внутри, отделялось зеркалом – так же вечно и непреложно, как вчерашний день отделяется от сегодняшнего.

Погодин ударил рукой в эту преграду, в этот барьер, в эту границу бытия. Зеркало разлетелось вдребезги, ослепляя разноцветным каскадом брызг. Поток холодного ветра хлынул в лицо.

У Семёна перехватило дыхание. Выступившие слёзы жгли глаза. И вдруг он ощутил необыкновенную лёгкость. Будто с плеч упали свинцовые гири. Необъяснимая внутренняя свобода разлилась по всему телу тёплой волной. Охваченный безумной догадкой, Погодин ринулся в зовущую бездну. Подхваченный то ли неведомой силой, то ли порывом ветра, он взлетел. Щемящая сердце смутная тревога и опьяняющее чувство полёта слились воедино.

Он летел птицей, окунаясь в купель звёздного света, кричал и рыдал, как маленький ребёнок, только что явившийся на свет.

Тьма распахнулась, уступая ему дорогу, и окутанный колыбелью пространства, поднимаясь всё выше и выше, он уносился по серебряной тропе, ведущей к преддверьям великого таинства.

Глава 7

За окном зарождался день. Небо на востоке разгоралось, загоняя в подвалы Москвы ночь. Первые томные лучи солнца тронули позолотой крыши домов, скользнули в лабиринты улиц, забрезжили на окнах.

Проникнув через прокуренный желтоватый тюль в жилую комнату, служившей также и писательским кабинетом Сумелидию И. С., лучи коснулись пушистых ресниц литератора, и ласково лизнув его чело, окроплённое утренней испариной, отбросили греческий профиль на умопомрачительные обои в каштановую полоску, сплошь усаженную лавровым листом.

Ираклий Сократович мирно посапывал, развалившись в кресле-качалке, служившем ему в литературных потугах седлом Пегаса. Он причмокнул, слизнув с губ влагу пущенных во сне слюней и открыл воспалённые глаза. Затем Ираклий встал, судорожно зевнул и на цыпочках проследовал в угол комнаты, куда им были брошены домашние тапочки в попытке спугнуть серого грызуна, бесцеремонно явившегося после полуночи. Запихнув в них ревматические ноги, он зашаркал к письменному столу, зелёное сукно которого всё сплошь было изгажено чернильными кляксами. Сумелидий взял из сахарницы ложечку, аккуратно извлёк из фаянсовой чашки фамильным серебром изрядно насытившуюся вчерашним чаем разбухшую муху, и нисколько не смущаясь утопленницы, отхлебнул глоток.

В этот тихий ранний час, когда в открытую душной ночью форточку, ещё лениво потягиваясь, выползла на улицу утренняя сладкая дрёма, когда настенные ходики, мерно тикая маятником, ещё не разбудили ото сна кукушку, в дверь оглушительно забарабанили. Да так, будто в неё с треском ударил гром, и его раскаты дребезжащим эхом заметались по комнате, заухали в углах.

Ираклий похолодел. Ходики зажужжали пчелиным ульем, и стрелки часов рванули по кругу. Очумевшая кукушка вылетела, как ужаленная, из-под стрешни домика и зашлась в надрывном кряканье, будто контуженная взрывом гранаты утка.

– Тихий ужас! – проливая на стол остатки чая, прошептал слабеющий в ногах Ираклий Сократович.

Казалось, что этому кошмару не будет конца, но грохот всё же прекратился. Кукушка, оборвав крик, повисла на пружине, печально покачиваясь безжизненной тушкой.

– Это я, ваша соседка, Вихляева, – раздалось за дверью.

– Не спится?! – проскрипел зубами Сумелидий, но подумал отнюдь нецензурно. Зло сплюнул и добавил: – Прости Господи!

– Никак разбудила? – послышалось из коридора слабое извиняющееся мурлыкание.

– Разбудила, разбудила… Пожар, что ли? – раздражённо пробухтел Ираклий, вытирая со стола лужу подолом халата.

– Хуже! Гораздо хуже! – ответила соседка, будто расслышав его причитания. – И откройте, наконец, дверь, не томите женщину ожиданием!

Освежая лицо мокрым подолом, Сумелидий пошлёпал открывать входную дверь.

На лестничной площадке стояла унтер-офицерская вдова глубокого бальзаковского возраста. По молодости гражданка Вихляева работала заместителем администратора Большого театра, но будучи давно уже на пенсии, перешла на службу в Малый – билетёршей.

– Слышали вчерашние новости? – начала она с порога.

– Да я и сегодняшних-то ещё не слышал, – замотал больной головой Ираклий.

– Не мудрено, так всё на свете проспите. Вот и врагов под боком проспали!

– Каких врагов? – опешил Сумелидий.

– Вчера в нашем доме фальшивомонетчиков ловили. Правда, никого не поймали, они как сквозь землю провалились, но факт остаётся фактом. И сосед ваш по коммуналке, Андрей Кузьмич, куда-то тоже подевался. Он, случайно, не у себя дома? С самого утра ищу его, подлеца!

– Так вот оно что! То-то со вчерашнего дня в его комнате тихо было, никаких признаков жизни и завываний про «Паровоз» и «Смело, товарищи, в ногу» не доносилось. Это наводит на мысли…

– Значит, отпелся голубь, – с горечью в голосе вздохнула Вихляева. – А у меня холодильник сломался.

– А при чём тут холодильник? – изумился Ираклий.

– Так Кузьмич починить его обещал. Я даже ему авансом четверть литра чистейшего первача дала.

– Сочувствую!

– Позвольте спросить, над чем вы сейчас работаете, или, фигурально выражаясь, червячка литературного чем заморить решили? – поинтересовалась соседка.

– Да так, ерунда, всякое разное. Себя бы прокормить, не то, что червячка.

Вихляева заглянула в глаза Ираклия Сократовича.

– Кстати, вы завтракали? – И, не услышав утвердительного ответа, продолжила: – Вижу, что нет! Я знаю, вы редьку любите, так вот, я могу вам предложить сыр с очень пикантным душком, ни в чём не уступающим редьке.

Ираклий скривился:

– Благодарю, знаете ли…

– Так я не поняла: «да» или «нет»? Что Вы всё как-то не договариваете?

– Скорее «нет-с», чем «да». Я, видите ли, с утра только яйца сырые пью.

– Фу-у-у-у! Гадость какая! Терпеть не могу! Б-р-р-р… – на сей раз скривилась Вихляева. – Кстати, о яйцах. На днях у нас в театре забавный казус приключился.

– Спасибо, но в другой раз расскажете, меня, понимаете ли, дела ждут.

Показывая, что разговор окончен, литератор двинулся на неугомонную соседку грудью.

– Ну что вы, что вы, послушайте, исключительно занятная история. Только представьте себе: осветитель сцены Горбатых, просто душечка, что за прелесть, сердобольный такой мальчишечка, ну лапочка-лапочкой, – чмокнула воздух Вихляева. – Когда напакостит, всегда краснеет, как невинная роза. Так вот, он был подкуплен Анджиевским, тем самым, который с треском провалился на премьере. Бездарность! Поганец из поганцев! Естественно, его роль отдали другому, а он в отместку за это, на второй показ, яйца тухлые принёс, и Горбатых подавил их за сценой. И по мере распространения запаха зрители стали выбегать из театра, а актёры потребовали прибавку к зарплате за работу во вредных условиях. Искали инженера по гражданской обороне, но не нашли. Назревал скандал. Дело приобретало скверный характер.

– Закрыли театр? – участливо поинтересовался Ираклий.

– Нет! – рубанула Вихляева.

– Х…м…м… Разогнали труппу? – предположил Ираклий.

– Нет! Нет! И ещё раз нет! – Она встала на мыски, сравнявшись ростом с литератором, ткнула его пальцем в лоб, отчего бессонные глаза Ираклия скользнули к переносице. – Думайте! – прошептала она. – Работайте мозгами.

– Ума не приложу… – развёл руками Сумелидий.

– Всё гораздо проще, любезный. Вы явно переспали. У вас леность воображения. Представьте себе, позвали меня, и я всех научила пользоваться противогазом. Меня ещё в Первую мировую войну мой покойный муж, Василий Данилович, этому обучал. Вот так-то.

– Что вы говорите? – артистично изумился литератор.

– Да, да. И тот час все вопросы были сняты, а меня премировали билетом в зоопарк.

– Поздравляю! – выдавил некое подобие улыбки Ираклий. – И как же вы после всего этого добрались домой?

– О-о-о, не волнуйтесь. Я, будучи юной, когда расцветала, как душистая фиалка, брала уроки борьбы у самого Ивана Поддубного. Так что за себя постоять я смогу. Хотите, что-нибудь покажу?

– Нет, нет, – шарахнулся в сторону Ираклий, – как-нибудь в другой раз.

– Так вы точно сыру не хотите, а то я принесу?

– Нет, нет! Мне работать надо, – замахал руками Сумелидий.

– Да бросьте, знаю я вас, скромнягу! Вы всё с душком любите.

– Боже упаси! Я понимаю вашу заботу, но каждому – своё. Я сыра, пардон, терпеть не могу, любезная вы наша! У меня от него изжога. А за новость – спасибо! Приму к сведению.

– Не то что примите, а запишите себе вот здесь, писака, – сказала Вихляева и опять ткнула его пальцем в лоб.

– Что вы всё в меня тыкаете, как хлебный мякиш на свежесть проверяете, – возмутился писатель.

– Не льстите себе, вы непробиваемый толстокожий сухарь, – сказала соседка и, гордо подняв голову, удалилась к себе домой.

Глава 8

Ираклий захлопнул дверь, прошёл в свою комнату, сделал глубокий вдох и ощутил, как на душе становится легко и даже как-то радостно. Разом ушли мысли, так долго отягощавшие его, будто внутри ослабла взведённая пружина.

«Главное, все счастливы», – подумал он. «Одни счастливы, что не попались, другие – что отделались всего лишь испугом, третьи – что разнесли эту новость, а я счастлив по-своему». – Он потёр руки и расплылся в счастливой улыбке. Но перед ним, как ложка дёгтя в бочке мёда, всплыл недавний конфликт с художником Погодиным.

В одной из центральных газет вышла разгромная статья про Нобелевского лауреата по литературе. В ней интеллигенция, раболепно подражая Генсеку, изображая себя родом из народа, дубасила этого самого лауреата. Также на его примере литературная элита выравнивала в прямую линию партии извилины в мозгах сомневающихся. Как литератор, в это праведное дело свою лепту внёс и Сумелидий. Будто в припадке паранойи, он гневно выписывал желчью каждую букву, требуя прополки сорняков в писательской среде, гражданской казни и высылки из Союза вчерашнего собрата по перу.

Правда после всеобщей горячки внутри у него что-то трепыхнулось и попробовало ему возразить: «Мол, покайся, ведь был же неправ, поддался стадному чувству». На что Ираклий топнул ногой и придавил происки слюнявого гуманизма, оправдывая это тем, что сплочение рядов единомышленников никак не может быть табуном.

И вот при встрече Погодин швырнул ему в лицо газету и вдобавок дал краткое определение его критической стряпне, назвав Ираклия скотиной.

Сумелидий, избежав сатисфакции, затаил обиду. Пообещав себе в душе сжить со света инакомыслящего художника.

Мысли по этому поводу приходили разные, причём одна гаже другой. Они изматывали душу и портили изо дня в день ему кровь. Особенно остро мысли давали о себе знать по ночам, являясь чёрт знает откуда. Они бесцеремонно лезли в голову и там роились как мухи. От чего голова пухла и болела.

Ираклий пил снотворное, но оно не помогало. Как только веки начинали смыкаться, тут же появлялась совершенно новая, ни с чем ранее несравнимая по своей гадливости мысль и грозила ему пальцем в мутные от бессонницы глаза. То она дышала в затылок и вкрадчиво нашёптывала на ухо, как лучше обстряпать это дельце.

И, наконец, в одну из таких бессонных ночей он сел за свой писательский стол, приглушил, всё той же газетой, свет настольной лампы, и написал свой первый донос.

Легко и быстро ложились строчки на бумагу. Они рождались не в творческих муках и не требовали вдохновения и выразительности. Всё было просто, как надпись на могильной плите. Он обвинил Погодина в измене и шпионаже. И опять где-то в нём что-то пискнуло: «Мол, не прав ты, Ираклий, ой как не прав!» Но литератор гневным «цыц» загнал этот протест глубоко внутрь себя.

Затем Сумелидий перечитал написанное и всё же не почувствовал ожидаемого душевного удовлетворения. Не хватало в этой лаконичности, какой-то изюминки. Пытаясь сосредоточиться, он встал, прошёлся кругами по комнате, перечитывая снова и снова свой пасквиль, уже вслух. Не помогло. Что-то мешало собраться с беснующимися в голове мыслями.

После четвёртого круга причина была обнаружена в шаркающих по полу тапочках. Негодуя, Сумелидий скинул их с ног и прошёлся босиком ещё пару кругов. И тут, то ли творческое чутье писателя соцреализма, то ли новая гадливая мысль шепнула ему в самое ухо, что не хватает в этой бумажке интриги и народного гнева. И вот здесь Ираклия наконец осенило. Он незамедлительно бросился к столу, обмакнул перьевую ручку в чернильницу и, обляпав многострадальное сукно очередными кляксами, начал писать.

Его перо строчило со скоростью швейной машинки «Зингер», доводя до сведения компетентные органы, что мастерскую художника Погодина посещает очень странный человек, наружности явно не соответствующей советскому гражданину, о чём красноречиво свидетельствует его штатский костюмчик, который отнюдь не покроя фабрики «Большевичка» и ботиночки не фабрики «Скороход».

Далее Сумелидий дополнил, что Погодин ведёт отшельнический образ существования, что он не принимает участия в общественных мероприятиях жильцов дома, ни разу не пришёл ни на один знаменательный праздник труда – общесоюзный субботник. И что рисует он не картины, а валюту, о чём свидетельствует дверь его мастерской, выкрашенная в зелёный цвет.

И всё это сразу облегчило душу Ираклию, сделало ясной голову и сладким сон. Теперь он не представлял себе ни одного вечера, чтобы не черкануть на кого-нибудь какую-либо пакость. Панацея для крепкого сна была найдена. Материала для лекарства было предостаточно, куда ни взгляни, за что ни возьмись – целая аптека. Ничего не надо было высасывать из пальца.

Это были старые обидчики, кто давал ему до зарплаты 2 рубля 87 копеек на бутылку 40-градусного «Боржоми», а потом неустанно в течение года трепали нервы, требуя вернуть должок.

Время проходило, страсти утихали. Назойливое напоминание о деньгах сменялось пожеланием должнику сдохнуть от дизентерии, как засранцу.