banner banner banner
Холм псов
Холм псов
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Холм псов

скачать книгу бесплатно

Стекла машины затемнены. Некоторое время из нее никто не выходит. Оба авто кажутся приехавшими сюда сами по себе.

В моей памяти мама чаще всего без выражения на лице. То, что она чувствует по-настоящему, видно только в ее глазах. Помню, как отец сидит за столом, заставленным человек на тридцать. На столе куча пустых бутылок, грязных тарелок, мисок, салатниц, конфетниц и селедочниц. Кажется, это Рождество или миропомазание Гжеся.

Помню, отец спит: сидя, и только что-то заставляет его слегка раскачиваться вперед-назад, будто кто-то, стоя за его спиной, чуть напирает на стул. За столом сидит с десяток человек; все делают вид, что не обращают на это внимания. Помню, как отец встает и замирает уродливой статуей: какое-то мгновение так и спит стоя, а потом тянет скатерть, что лежит подо всей этой посудой, тарелками, мисками, салатницами, конфетницами и селедочницами, тянет сильно, сбрасывает вместе со скатертью и то, что на скатерти, на пол, подняв неимоверный шум, словно сто окон выбили одновременно; стекло, посуда, остатки еды падают на него, рядом с ним, по всему ковру, все вскакивают, отпрыгивают, мама тоже, не меняя выражения лица, а отец прикрывается этой грязной скатертью как одеялом и укладывается спать среди битого стекла, пятен пролившихся в ковер водки, оранжада и кофе, остатков утки, цыпленка, салата, следов от жирной подливки. Я помню, как мама стоит над ним и смотрит: таким взглядом окидывают спящих в трамвае бездомных.

– Сукин сын, – шипит сквозь зубы моя мать, и это единственный раз, когда я слышу от нее ругательство.

Отец будет спать долго и крепко, словно ребенок; шесть часов мать с помощью двух теток наводят порядок и смывают всю грязь, а он продолжает спать.

Я откладываю снимок назад туда, где он и был.

– Мог бы и мне дать попить, – говорю Гжесю.

– Налей себе, – он тычет куда-то на стол в кухне. Неподалеку от того места, куда он указывает, стоит почти пустая бутылка минеральной воды.

Если коротко – все закончилось тем, что, когда стало ясно, что мама не выздоровеет, отец перестал пить, продал машину и вставил себе зубы. Не пьет до сих пор.

– Сука, Алекс, – говорит мой брат и подпрыгивает, когда черный небольшой зверек проскакивает у него под ногами.

Я вижу, как отец выходит из машины и идет в сторону двери, без удивления глядя на мою машину – словно проверяя, не пробили ли ей шины. Из второй машины вылезает мужик в куртке моро. Они недолго разговаривают. Мужик слушает, что говорит отец, кивает, подает ему руку. Они стоят, сцепленные этим жестом, две, три секунды. Наконец мужик садится в свою машину и уезжает. Отец остается в одиночестве, идет к калитке.

– Это Брачак. Лесничий. Революционеры, чтоб их, – мой брат смеется.

– Революционеры? – спрашиваю я.

– Ну, ага. Зыборские революционеры. Бернат был третьим, но свалил к любовнице, – говорит Гжесь.

Отец идет как всегда, чуть покачивая плечами, медленно и внимательно, словно пытаясь удержать равновесие на шпале, но и мощно, словно с каждым шагом желает что-то растоптать. На нем кожаная куртка, военные штаны, черные кроссовки. Он всегда так одевается. На носу коррекционные очки, которые он носит вот уже несколько лет. Наголо бритый череп кажется вынутым из реки, выглаженным волнами камнем. В руке он держит полотняную сумку, из которой торчит хлеб.

– Тут! Они тут! – кричит Гжесь и выходит из дома, а отец поворачивается к нему.

– Они тут! – повторяет Гжесь. Отец кивает.

– Если они здесь, то пусть приходят, – говорит и открывает дверь, и только когда делает это, словно по сигналу из машины выходит Агата, вторая жена моего отца, а я выхожу из дома Гжеся и поднимаю руку, вроде как здороваясь, а вроде как сдаваясь.

Юстина встает за мной. Не поднимает руку. Как и Агата. Никто ничего не говорит. Пес поднимается. Взлаивает, отец тычет в него пальцем, пес перестает лаять.

– Пойдемте, – говорит отец, ставя сумку с хлебом на землю и открывая дверь.

– Я останусь, – отвечает Гжесь. – Сейчас приду.

– Ты тоже иди, – говорит мой отец.

– Я останусь, – повторяет Гжесь. – Нужно прибраться.

Юстина входит в дом первой. Отец стоит в дверях, снимает обувь. Юстина протягивает ему руку.

– Не через порог, а то поссоримся, – говорит он Юстине.

В доме пахнет чистотой, но еще чем-то мягким, сладким и старым. Стены недавно покрашены в темно-желтый цвет. В последний раз, когда я приезжал, они были темно-зелеными.

Юстина переступает порог, входит внутрь, в прихожую; прямо, за двойными застекленными дверьми, вход в зал; направо – кухня. Налево – лестница вверх, а рядом, все еще белые и все еще поцарапанные, двери, за которыми вход в подвал. Все как всегда, но одно – совершенно по-другому. На втором этаже – комнаты, спальня, некогда родителей, а теперь отца и Агаты, бывшая моя, теперь Йоаси, моей сводной сестры, бывшая Гжеся – теперь Янека, брата-близнеца Йоаси.

В доме, где меня воспитали, теперь живет совсем другая семья, вот только этой новой семьей тоже управляет мой отец. «Это смешно, – думаю я. – Как арабский ситком».

Некоторое время мы стоим в этом коридоре, без слов, словно перепуганные.

– Ну, привет, Юстина. Привет, любимые. Хорошо, что вы приехали, – говорит Агата.

У второй жены отца светло-русые волосы цвета теплого сена, похожие на волосы моей матери, только что собранные в хвост. Она переняла у отца немало жестов, например это угловатое протягивание руки, когда здоровается, словно вместо суставов у нее старые пружины; неотрывный взгляд в глаза; постоянные еле заметные кивки в знак того, что она слушает своего собеседника.

Мой отец – словно стена, в которую непрерывно бьются головой. Когда я смотрю на него, у меня все болит. Он стоит в углу, в темноте, но в нем метра четыре роста.

– Плохо выглядишь, – говорит он Юстине. Он первый, когда кому-то нужно сказать, что тот плохо выглядит. Молча смотрит на нее. Жует жвачку. С того времени, как вместе с питьем бросил и курение, он непрерывно жует жвачку. При этом стоит словно по стойке «смирно». Я не помню, чтобы он когда-либо горбился.

– Знаю, – отвечает она.

– Плохо выглядишь, нужно тебя вылечить, – добавляет отец.

– Да как-то вылечусь, – отвечает Юстина.

– Ну тогда иди лечиться. Все наверху у вас приготовлено, – говорит мой отец.

– Нужно перенести вещи, – замечаю я.

– Гжесек вам поможет, Гжесек принесет, – говорит отец.

– А сейчас мы вместе пообедаем, – вмешивается Агата. – Будет суп, какие-нибудь блинчики, ничего серьезного.

– Мы очень устали. Пойдем, наверное, отдохнуть, – отзывается Юстина.

– Ну, я и говорю, ступайте отдохнуть, – говорит мой отец.

– Все готово, – добавляет Агата.

Мы все чувствуем себя неловко, за исключением отца. Он раздражен, что мы не сразу реагируем на его приказы.

– Я сейчас еду в пекарню, буду через два часа, – говорит отец.

– Ты же был уже сегодня, – замечает Агата.

– Проблемы с печью. Они и техника сами заказать не могут, монголы.

– Никто никогда без тебя ничего не сделает, – отвечает Агата, но отец, кажется, этого не слышит, поскольку слова ее звучат тихо.

Когда я жил здесь, на самом верху был просто чердак. Грязный, заставленный одеждой в картонных коробках, привезенной из Германии дядьками, испорченными игрушками, старым оборудованием, которое оказывалось на чердаке вместе с очередными поездками моего отца на завод под Франкфуртом. Не знаю, что этот завод производил, но когда отец протрезвел, то открыл пекарню и поездки уже не возобновлялись. Стиральная машинка «Вятка», холодильник «Шрон», телевизор «Рубин» по очереди отправлялись на чердак, когда отец привозил домой их новые, обложенные пенопластом, польские или японские заменители. Когда я был ребенком, мы с Гжесем часто сидели на чердаке или в большей компании, с нашими кузинами, и представляли себе, что это наш собственный дом, наша собственная комната, что снаружи – война, мир после атомной войны из «Фоллаута», в который мы тогда постоянно играли на компьютере. Снаружи только пыль и песок, трехголовые коровы и зомби-шлюхи со слезающей кожей, окрестности патрулируют войска вооруженных лазерами мутантов, а мы, самое большее, можем ждать, что будет дальше, сидя между ржавым холодильником, влажными картонными ящиками, полными шмоток, и кожаным чемоданчиком, в котором – неясного происхождения немецкие книжки. Однажды мы их вынули и внизу обнаружили стопку «Кэтс», из которых узнали, как выглядит киска, вставленный в нее хрен и сперма на удивленном женском лице.

Потом отец отремонтировал чердак и куда-то вынес все стиральные машинки, шмотки и журналы со спермой. Этот отремонтированный чердак он хотел сдавать людям, которые должны были приехать на большой заграничный завод, выпускающий каркасную мебель. Но предприятие так и не построили, а отец остался с чердаком, ставшим теперь еще одним этажом дома, с двумя комнатками и небольшой душевой.

В некотором смысле мы, приехав сюда, избавили его от проблем.

Теперь чердак выглядит как что-то из дешевого «зеленого туризма». Стены бледно-морелевые, на окнах висят фисташковые занавески. Кровать ровно застелена, прикрыта покрывалом в коричневые цветочки. Внутри все обезличенно, если не считать того, что в одинокой, стоящей на столике вазе торчит перевязанная цветной ниткой композиция из сухих стеблей. На подоконнике стоит еще один снимок, вроде того, который у Гжеся в доме; Гжесь улыбается, у меня – лицо удивленного миром дурачка, и только вместо матери тут отец, который смотрит в объектив так, словно хотел бы силой воли его испортить или отремонтировать.

Я сажусь на край постели: уставший, без сил, больной, с ноющими мышцами. Чувствую, как у меня все ноет: мышцы, кости, хребет, горло. Чувствую себя так, будто проехал три тысячи километров, хотя проехал всего двести. У меня болят мышцы даже там, где их наверняка и нету.

Юстина, сопя, с трудом снимает куртку и свитер, как доспех после боя. Отбрасывает их в угол. Молча выключает телефон. Становится в центре комнаты. Осматривается, словно что-то ищет. Например, дорогу к бегству. Спрашивает:

– Как твой отец с ней познакомился? С Агатой?

– Она была дочкой коллеги моей матери, – отвечаю я.

– Правда?

– Нет, не правда, Юстина, я все выдумываю, – качаю я головой.

– Слушай, не веди себя по-хамски, – говорит она и наконец придвигает себе стоящий подле письменного стола стул. – Посмотри на все это, увидь, где мы нынче. Посмотри на это и не веди себя по-хамски, потому что это не гут.

– Она часто бывала у нас дома, давно, когда мы были детьми, – говорю я. – Моя мать вытащила ее из каких-то проблем. Агата пыталась покончить жизнь, пила какие-то лекарства, я не знаю точно, в чем там было дело.

– И твой отец потом на ней женился? – спрашивает она.

– Через пару лет после смерти матери, – отвечаю я согласно с истиной. Это, кажется, был мой двадцать третий или двадцать четвертый день рождения.

Встаю с постели, подхожу к ней. Беру ее за плечи. Заставляю встать.

– Я обещал тебе, что это не затянется. Я обещал тебе, что это – на какое-то время. Что мы все исправим, – я смотрю ей в глаза.

– Что ты сделаешь? – спрашивает она.

– Два, максимум три месяца. Два, максимум три – и сваливаем отсюда. Все равно куда. Но сделаем это, – уверяю ее.

– Я тебе не верю, – говорит она.

– Я тебе тоже не верю, – отвечаю я.

Она прижимается ко мне и начинает тихонько плакать. Я глажу ее по волосам. Люблю ее. Не знаю, любит ли она меня. Я ее – люблю. Точно. Не могу перестать, неважно, что бы она ни сделала.

– Я люблю тебя, – говорю ей наконец.

– Прости, – отвечает она.

– Я тоже прошу прощения.

– Мы не сумели.

– Сумеем.

– Но не можем, – напоминает она.

– Но сумеем.

– За что ты меня любишь? – спрашивает она.

– А ты меня? – отвечаю я вопросом.

– За то, что ты добрый, словно ребенок, – отвечает Юстина, шмыгает носом, вся в слезах. Мы находимся в чужом городе. Абсолютно одни.

– Не плач, Сабина. Не люблю, когда мои поросята плачут, – иной раз я притворяюсь разными персонажами, например дрессировщиками, или полицейскими, или князьями. Она притворяется, что ее это веселит. Знаю, что я это делаю плохо. – Сабина, та ну нахуй, засопливишь мне одежду! – порыкиваю на нее.

Она тихо смеется, я не слышу этого, но чувствую, ее смех щекочет меня.

– Ты должен дать мне на ногти. Какие у меня ногти, а? – показывает ногти, покрытые исцарапанным красным лаком.

– Ага. Дам тебе. Дам, только успокойся. Пойди сделай мне куриное филе. С рисом. С рисом и яичным белком. Вали, Анжела, – говорю я громко и хватаю ее за задницу.

– Ты даже не помнишь, как меня зовут. Обещай мне еще кое-что, – говорит она, целуя меня в шею.

– Обещаю тебе кое-что.

– Обещай, что мы не разведемся, – говорит она и прижимается ко мне, притягивает с силой, чтобы я лег рядом.

– Если бы мы должны были развестись, мы бы уже развелись, – отвечаю я.

Мы ложимся на постели, она снова притягивает меня к себе. Прижимает, словно я намереваюсь куда-то сбежать. До боли.

– Из-за всего этого, – добавляю я.

Чувствую, как колотится чье-то сердце, не знаю, мое или ее.

На миг еще вижу улыбающегося чувака из Португалии, который смотрит, как другие чуваки вносят в нашу квартиру его пианино. Я тогда думал, что он привез пианино из Португалии, и думал, что пианино было бы неплохим началом в списке предметов, о владении которыми я никогда не думал.

Помню, как отец выбивает кулаком стекло в двери зала, везде кровь, и отец громко кричит, и приходят Малиновские, и старый Ниский, тоже пьяный, но не так, как он, и забирают его в «скорую».

Все те окровавленные одежды, которыми мать останавливала кровотечение, были в барабане стиральной машинки «Вятка» на чердаке. Никто их никогда оттуда не вынимал. До ликвидации чердака, до времени ремонта. Отец выбросил их вместе с машинкой.

И я помню, как Юстина пришла две недели назад домой. Села на диване, том самом, за который я все еще торчу денег моей приятельнице Юлии, посмотрела на белую стену перед собой, потом закрыла глаза, глубоко вздыхая, и даже могла не говорить то, что сказала, потому что я и так знал, что она сейчас скажет:

– Я изменила тебе, Миколай, – и спросила через секунду: – Что теперь?

Сейчас же она ничего не спрашивает, только прижимается ко мне. Переворачивает меня на спину. Сует мне руку в штаны. Спрашивает:

– Поласкать тебя?

Я смотрю ей в глаза. Не знаю, что в них вижу. Перестал это знать две недели назад.

Мне нужно проговорить все еще раз, еще раз разыграть тот разговор. Так произносятся заклинания, по кругу, пока не подействуют. Но я все равно буду молчать, рассчитывая, что однажды, в конце концов, обо всем забуду. Или, по крайней мере, перестану представлять себе это каждые несколько минут.

– Ну конечно, – говорит она, словно читая мои мысли, и расстегивает мою ширинку.