скачать книгу бесплатно
Философия
Илья Зданевич
Сергей Владимирович Кудрявцев
In girum imus nocte et consumimur igni
Последний роман русского писателя и теоретика авангарда Ильи Зданевича (Ильязда), написанный в 1930 г. в Париже и при его жизни не опубликованный. Авантюрные и мистические события произведения происходят в 1920–1921 гг. в Константинополе, живущем в ожидании поистине революционных событий. Его центральными образами выступают собор Святой Софии, захват которой планируется русскими беженцами, и самого Константинополя, готовящегося пасть жертвой советского вторжения.
Текст содержит подробные исторические и литературные комментарии, к роману добавлено 4 приложения, в том числе военные репортажи автора из Турции 1914–1916 гг. В книге 19 иллюстраций поэта-трансфуриста Б. Констриктора.
Илья Зданевич (Ильязд)
Философия
© И.М. Зданевич, наследники, 2023
© Книгоиздательство «Гилея», составление, подготовка текстов, комментарии и примечания, 2023
* * *
Философия
1[1 - Рядом с номером гл. вписано: историческая.]
На небе событий исторических среди величин, видимых глазом невооружённым, теряется бедная личность молодого Ильязда, ничем не заслуживающая внимания, кроме своей нелепости, несообразности, по своей вздорности намного превосходящих наилучшие цветения русской интеллигенции. Юрист по образованию, глубоко презиравший науки юридические, поэт по общественному положению, ничего не написавший, кроме нескольких ребусов, заядлый пораженец и безбожник, мечтающий о Царьграде и влюблённый в христианские древности, Ильязд, бросаемый или бросающийся из стороны в сторону, задаётся самыми разнообразными целями и, ничего не сделав, наконец вовсе исчезает с горизонта.
Распространённая весьма в среде, в которой он вырос, манера критиковать всё своё и всем чужим восторгаться, и не потому, что своё плохо, а чужое хорошо, а потому, что своё – своё и, следовательно, не может быть хорошим, а чужое – чужое и потому, естественно, превосходно, была развита в Ильязде сверх всякой меры. А так как, сделав всё необходимое, чтобы не ехать на фронт с наступлением войны, Ильязд немедленно по освобождении от службы на фронт поехал уже в качестве наблюдателя[2 - Ср. в ст. А. Жермена о Зданевиче: «…вместо военных лавров ему хватило и того, что в России зовётся “белым билетом”, – документа, с которым ни опасность, ни слава ему не грозили. Покорившись духу времени, он подвизался военным корреспондентом», см.: Зданевич И. (Ильязд). Дом на говне: Докл. и выступления в Париже и Берлине. 1921–1926 / Общ. ред. С. Кудрявцева, сост., подг. текстов, вступ. ст. и коммент. Р. Гейро и С. Кудрявцева. М.: Гилея, 2021. С. 432. Зданевича признали негодным к военной службе по близорукости, которой в действительности не было, см.: Там же. С. 640. В 1914–1916 гг. он публ. в газ. «Закавказская речь» (Тифлис) и «Речь» (Петроград) аналитические материалы на военную тему, письма в защиту военнопленных турок и мирного населения оккупированных Россией северо-восточных провинций Османской империи, а также репортажи с Кавказского фронта (в 1916 г. Зданевич находился там в качестве специального корреспондента «Речи»). Известные нам тексты этих публ. приведены в Приложении 2 (см. также примеч. 3). В 1915 г. для «Закавказской речи» Зданевич также писал отклики на события культ. жизни: ст. о гастролях Императорского петроградского балета (№ 113. 6 июня; № 114. 7 июня; № 115. 9 июня) и «По поводу выставки М.И. Тоидзе» (№ 126. 21 июня).], то, естественно, эта дурная привычка, принявшая у него вид подлинной ненависти, направилась немедленно на Россию как державу, поражение и уничтожение которой стало заветным желанием Ильязда. Он не был пораженцем из внутренних соображений, нет, ему хотелось поражения и исчезновения отечества ради поражения и исчезновения и чтобы утолить свою ненависть к отечеству, которое он ненавидел только потому, что это было отечество, и потому родство Ильязда с приверженцами Циммервальда[3 - Имеется в виду Международная социалистическая конференция, проходившая 5–8 сентября 1915 г. в швейц. деревне Циммервальд (левое меньшинство возглавлял В.И. Ленин). Конференция осудила насилие над правами и свободами народов и империалистический характер Первой мировой войны.] было внешним. Начав работать в печати государственной, он быстро перешёл в национальную окраинную печать, в редакциях которой просиживал целые дни, многословно излагая сотрудникам свои государственные взгляды.
«Россия, – говорил он, – должна вновь стать маленьким северным государством вроде Норвегии и омываемым Ледовитым океаном. Только тогда равновесие будет восстановлено». И Ильязд немедленно извлекал из кармана вычерченную им самим карту будущей России и принимался за тщательное объяснение того, почему будущая граница будет проходить там, где им это указано, а не в каком-то другом месте. Надо, впрочем, отдать ему справедливость, что в критике русской политики в Азии он был действительно силён. И нужно было видеть, с каким вниманием и благодарностью слушали этого апостола освобождения от России все те, кого в те времена называли инородцами, а теперь меньшинствами, когда, отложив свою карту, излагал он историю войн и походов, призывая ненавидеть поработителей и бороться за скорейшее освобождение от чужеземного ига.
Его можно было неизменно видеть на всех процессах, посвящённых государственной измене, и потом [пытающимся] бороться с обвинением на столбцах газет, сколь бы обвинение ни было обосновано. Впрочем, литературная борьба Ильязда была весьма относительной, военная цензура оставляла от его пламенных статей жалкие клочья, и эта цензурная строгость была единственной причиной, почему сам Ильязд не попал на скамью подсудимых. Не имея возможности писать в печати отечественной, Ильязд обратился к помощи газет иностранных, избирая наиболее русофобские органы, в которых его писаниям охотно давали место[4 - Возможно, речь идёт о письме Зданевича и М.Ф. Прайса в брит. газ. “Manchester Guardian” от 9 мая 1916 г., см.: Manchester Guardian. 1916. June 8 (пер. текста опубл. в приложении к кн.: Кудрявцев С. Заумник в Царьграде: Итоги и дни путешествия И.М. Зданевича в Константинополь в 1920–1921 годах. М.: Grundrisse, 2016. С. 169–170). Др. материалы Зданевича в зарубежных газ. нам неизвестны.].
Другим родом деятельности Ильязда была помощь населению оккупированных войсками областей. Сколько настойчивости и удивительной изворотливости проявлял этот человечек, чтобы убедить всех, кого надо и кого не надо, что содействие жителям такой-то несчастной и у чёрта на куличках находящейся деревни – первостепенной важности задача, и ухитрялся не только раздобыть для этой деревни муку, которой не хватало на солдат, но и доставить её, когда не было перевозочных средств для раненых и воинского продовольствия. Стоит ли добавлять, что этими ужасами, которыми он чрезвычайно гордился, и ограничивалась противогосударственная деятельность этого «государственного мальчика», как его называли во враждебной ему печати.
Однако из всех народностей и областей, отделение которых Ильязд проповедовал, или, согласно его выражению, за самоопределение коих сей пустоцвет боролся, у Ильязда была особенная слабость к маленькому участку земли, омываемому Чёрным морем и представляющему собой бассейн реки Чорох[5 - Река на северо-востоке Турции, впадающая в Чёрное море на территории нынешней Аджарии южнее Батуми. Весной-летом 1917 г. Чорохский бассейн целиком находился в тылу рос. армии.]. Почему Ильязд сделался апостолом именно этой земли, изрезанной горами, непроходимой трущобы, не превосходящей размерами среднего уезда, населённой несколькими десятками тысяч отуреченных грузин и армян, в этом тайна его личности. Возможно, тут играло роль и то, что [это] была местность мало исследованная, что это и была древняя Колхида и сюда приехали аргонавты за Золотым Руном, что тут некогда живали амазонки, что позже, в христианские времена, здесь цвели соборы и монастыри, развалины коих должны были таиться в лесах, что Понтийский хребет, отделяющий область от Чёрного моря, – отличное поприще для восхождений, а Ильязд был любителем гор, что хотя это и турки, но бывшие грузины, и хотя грузины, но бывшие, и так далее, словом, множество причин, которые могли иметь только косвенное отношение, так как они не могли объяснить возникновения необычайной любви к этой провинции, которой Ильязд никогда не видел, но освобождение которой и от Турции, ибо она принадлежала Турции, и от России, ибо была занята Россией, и от Грузии, ибо входила в состав воображаемой Грузии, и от Армении, ибо входила в состав предполагаемой Армении, и от всякого другого возможного государства стало всё более и более становиться смыслом деятельности и даже существования Ильязда.
Февральские события, заставшие Ильязда в Петрограде, загнали государственного юнца в Таврический дворец[6 - В дни Февральской революции в Таврическом дворце работали Петроградский совет рабочих и крестьянских депутатов и Временный комитет Государственной думы, а затем Временное правительство, где Зданевич по завершении учёбы в университете служил в военно-морском министерстве А.Ф. Керенского.]: речи в колонном зале, организация революции и прочее. Но провозглашение будущего мира на основе самоопределения народностей настолько было естественным продолжением всего, о чём говорил и к чему стремился Ильязд во время войны, что ему показалось, что революция – его детище, и поэтому, как она явилась оправдать его проповедь, так и все дальнейшие события будут следствием умозрений Ильязда, и осуществление его чаяний – вопрос времени, и притом самого незначительного. И бросив редакции и комиссии, отказавшись от всякой политической или литературной работы, Ильязд помчался навстречу своей звезде.
Тщетно в последнюю минуту, не утратив ещё окончательно чувства действительности, сей пустоцвет повторял себе, что не следует торопиться, что окружающая обстановка величественна, что главное тут, что если тут будет выиграно, будет и повсюду, – напрасно, ибо упорная привычка к воздушным замкам, а главное – рассматривать вещи с точки зрения вечности, брала верх, удерживала в обществе тех же, что и до февраля, идей, и Ильязд ничего не видел перед собой, кроме одного и того же уезда, освобождение которого было его революционным долгом.
Вот почему, после того как была извращена перспектива происходящего и незначительное приобрело размеры и вес, Ильязд после долгих поисков возможности проникнуть в обетованные трущобы наткнулся наконец на предложение нескольких археологов принять участие в их экспедиции, направлявшейся в занятую русскими войсками северную часть Эрзерумского вилайета с целью ознакомиться с памятниками тамошнего строительства с VII по XIV век, известными дотоле понаслышке, и извлечь из них объяснение странностям кавказского церковного зодчества, предмета давнишних изысканий Ильязда[7 - Зданевич покинул Петроград в нач. мая 1917 г. и с июля по сентябрь находился в составе археологической экспедиции по северо-востоку Турции («турецкой Грузии»), организованной на средства Грузинского общества истории и этнографии. Её возглавил профессор Тифлисского университета Е.С. Такаишвили, в состав также вошли инженер А.Н. Кальгин, художники В. Гудиашвили, Д. Шеварднадзе и М. Чиаурели и настоятель Вардзийского монастыря иеромонах Ипполит. См.: Такайшвили Е. Археологическая экспедиция 1917-го года в южные провинции Грузии. Тбилиси: Изд-во АН Грузинской ССР, 1952 [1953].Город Эрзерум (ныне Эрзурум) был взят рос. войсками в феврале 1916 г. Они занимали город и ранее, в 1829 г., во время похода генерала И.Ф. Паскевича. В этом колониальном предприятии участвовал в качестве журналиста А.С. Пушкин, написавший мемуарную повесть «Путешествие в Арзрум во время похода 1829 года» (опубл. 1836). На обороте одной из нач. страниц рукописи романа Зданевич сделал запись: «Арзрум – правописание Пушкина».]. Эта приятная и полезная, но весьма специальная поездка приняла в его глазах вид события международной важности, и когда, закончив приготовления, они выехали, направляясь на юг, Ильязд твёрдо был убеждён, что едет перестраивать историю, что судьба Чороха зависит от него, что его поездка – начало возрождения разорённых и заброшенных, одичавших с двенадцатого века стран, и он (до чего только не додумаешься) – новый аргонавт, плывущий в ту же Колхиду за тем же Золотым Руном, а его заранее приготовленный путевой журнал (документ совершенно сказочный) был разбит десятка на четыре рубрик вопросов, ответ на которые должен был вызвать к жизни новые народы и государства[8 - Речь идёт, по всей вероятности, о составленной Зданевичем «Программе работ в экспедиции 1917 года», см.: Зданевич И. Восхождение на Качкар / Сост. и общ. ред. С. Кудрявцева; предисл., примеч. и коммент. Р. Гейро. М.: Grundrisse, 2021. С. 176–180.].
Будь Ильязд менее восторжен, он при первом столкновении с действительностью должен был бы расстаться с мечтами, но его радость, когда путешественники наконец перевалили из бассейна Каспийского моря в бассейн Чороха, была настолько безгранична, что в течение месяцев Ильязд жил во сне, ничего не замечая и ни в чём не давая себе отчёта. Он немедленно ушёл с головой в работу над памятниками старины, которые им попадались, с утра и до сумерек измерял при помощи теодолита высоты построек, которые невозможно было определить рулеткой, а вечером, при свече, логарифмировал добытые днём данные. В полночь же забирался на крышу сакли, так как не умел спать внизу рядом с блохами, но не спал и тут, а обдумывал содержание тех речей, которыми он убедит местных жителей самоопределиться, откладывая начало пропаганды на конец и предпочитая сперва покончить с архитектурой.
И пока речь шла об архитектуре и стояло знойное лето, всё шло благополучно. Сперва изучали Бану, развалины круглого храма, горделивого колоннадой, построенного грузинами в десятом веке, и прообраз какового, созданный в седьмом веке около Эчмиадзина армянским католикосом Нерсесом III Строителем[9 - Нерсес III Тайеци (Нерсес III Строитель,? – 661) – католикос всех армян, занимавшийся активным строительством церковных сооружений. Родился в деревне Ишхан.], низложенным за признание Халкидонских постановлений, оказался немногим долговечнее взглядов его творца. Что и заставило грузин сделать четвёрку поддерживавших купол столбов, и ещё в пятидесятых годах прошлого века немец-ботаник[10 - Речь идёт о нем. ботанике Карле Генрихе Эмиле Кохе (1809–1879), путешествовавшем по Кавказу и северу Турции.] не только застал собор сохранившимся, но и писал, что после Святой Софии это самый замечательный образец зодчества, виденный на Востоке. Однако в кампанию 78 года[11 - Имеется в виду Русско-турецкая война 1877–1878 гг., которая велась на двух фронтах – Балканском и Кавказском. Закончилась подписанием 31 января 1878 г. мирного соглашения в г. Адрианополе (ныне Эдирне).] турки переделали собор в крепость, и русские пушки расстреляли его. И Ильязд карабкался по развалинам, зарисовывая разрезы и основания, захлёбываясь от восторга перед каменным кружевом. Окрестный пейзаж не менее поразителен: всех цветов – от серого и голубого до сизого и ультрамарина[12 - Вариант: фиолетового.] и от розового до алого и до пурпура, совершенно голые пласты холмов и предгорий перемешаны в хаосе, но так, что возвышающийся посередине собор разделяет синие от цветов красных, отводя первые налево, другие на запад, суд страшный над радугой. И Ильязд, оплакав развалины, долго ехал по почве, пропитанной кровью.
Удивительна всё-таки приспособляемость машины Форда. Оставив за собой после полудня Бану, Ильязд на ней, без всяких почти дорог и пользуясь преимущественно руслами речек, перевалил старую русско-турецкую границу и к вечеру достиг ущелья, усеянного церквями[13 - Вариант: развалинами.], большими и малыми, более или менее уцелевшими, и где в окрестностях бывшего монастыря он прожил месяц. Основная достопримечательность Хахула – монастырский храм, превосходно сохранившийся, должен быть отнесён, несмотря на то что Хахул был грузинским монастырём, к произведениям архитектуры армянской, во всяком случае (лишний образчик смешения сих культур), особенно на основании исключительного по реализму орла, усевшегося над двойным южным окном, и полновесных колонн продольного корабля. С другой стороны, церковь, не менее сохранившаяся, невдалеке от перевала на Эрзерум, доныне Грузинским называемого, в Экеке, где встретил Ильязда высоченный синеглазый и светлобородый турок, выстроена в виде греческого креста, греческим архитектором для какого-нибудь князя, и представляет наиболее светскую из церквей.
Что за нелепость? Зачем приехал сюда Ильязд, ради чего покинул Север? Чтобы восторгаться мертвечиной, гладить рукой обветренные камни и переписывать надписи, повествующие об истлевших делах? Ради этого пренебрёг жизнью, кипением, делом? Ради этого в течение лет принимал позу разрушителя и врага самодержавия? И был ли настолько наивен, чтобы думать, что занятия археологией в занятой войсками и обобранной стране есть выполнение его революционного долга? Что составлением инвентаря всех развалившихся церквей области он купит ей право на самостоятельность? Что переписав всех представителей расы голубоглазой, там сохранившихся, он вернёт ей утраченную культуру? В каком дурмане, неожиданном сне пребывал он, зачарованный зодчеством, полагая, что всё будет как следует, всё сделается по щучьему велению, близорукий учёный, будущий воображаемый президент воображаемого Гюрджистана?[14 - Гюрджистан (Гюрджия) – перс. и тур. назв. Грузии. В романе Гюрджистаном именуются те самые северо-восточные районы Турции (бывшие территории средневекового Грузинского царства), где путешествовали Зданевич и его герой. См. также Приложение 1.]
Покончив с Хахулом, он перебрался к северу в Ошк, исполинский собор которого, творение некоего Григола, расположенный в сердце обширной котловины и многочисленными изукрашенный рельефами, показался издали сказочным и недоступным чертогом. Тут, напротив, всё говорило о Грузии – и условность изображений, и кладка под штукатурку, и колонна с фигурой Нины Просветительницы[15 - Св. Нина (296–338) – христианская просветительница, инициатор христианизации Грузии (323–324).], и сцены охот, и надпись о том, сколько трудившиеся над постройкой рабочие распивали ежедневно вина. Своды кораблей уже рухнули, но купол ещё держался, опираясь на чрезмерно тяжёлые столбы. Вокруг – остатки дворцов, приспособленные сельчанами под мельницу, склады кукурузы и сена и отхожее место.
А потом прогулки вокруг озера в поисках письмён, якобы высеченных над озером в скалах, других безвестных построек и таких же, что и турок из Экека, светловолосых горцев, остатков крайней к югу расы блондинов[16 - Наряду с археологическими, историческими, географическими и метеорологическими исследованиями, Зданевич в экспедиции 1917 г. занимался изучением этнографических и антропологических особенностей местного населения. В «Программе работ в экспедиции 1917 года» он в числе прочего запланировал фотографирование горных жителей, фиксацию их индивидуальных признаков, таких как цвет волос, цвет глаз, характер ушей и носа, а также различные измерения, см.: Зданевич И. Восхождение на Качкар. С. 177.], которая, идя с севера, кое-как преодолела Кавказ. Никаких изваяний Ильязд на берегах не нашёл. Озеро недавнего происхождения создано обвалом горы, запрудившим течение Тортум-чая, и не может быть уподоблено озёрам Армении, где такие изображения существуют. Но зато Ильязд играл с детьми, на плечи которых падают золотые кудри, и расспрашивал стариков, удивлённо устремлявших на него синие глаза, выглядя рядом чумазым карликом. За озером он получил первые уроки. Встреченный им старшина селения Тев на его обращение по-турецки ответствовал русской речью и вдобавок с сильнейшим одесским акцентом: «Помилуйте, как же, пятнадцать лет был булочником на юге России в городке Херсоне»[17 - Этот персонаж, как и ряд др. героев романа, перешёл сюда из написанной Зданевичем годом раньше мемуарной повести «Письма Моргану Филипсу Прайсу», см.: Ильязд. Письма Моргану Филипсу Прайсу / Предисл. Р. Гейро. М.: Гилея, 2005. С. 33. Иногда в роман, особенно в ранние гл., вставлены отредактированные автором эпизоды и диалоги из «Писем», порой оттуда позаимствованы целые фрагменты текста.]. И невероятный пекарь, назойливый и бесцеремонный, преследовал Ильязда в течение двух дней, заставил побрить себя (он проскучал без бритвы три года), тараторил, требуя объяснения: что, отчего, почему и как, и немедленного прекращения войны, и аннексии Чороха Россией, так как тогда можно будет заниматься отхожим промыслом, не выплачивая паспорта.
– Что же вы хотите, – говорил он, шаря в мешке Ильязда и отбирая на память чай, сахар и консервы, – чтобы мы жили по доброй воле в этой паршивой дыре? Каким образом? Разве нас может прокормить это недоразумение? Если бы не Кавказ, не Крым, не мелочная торговля, не пекарное дело, давно бы все перемёрли. И так одно нищенство. Где вы найдёте такое нищенство, как у нас? И на что нам Турция? Что она, кормит нас, что ли, Турция? Это лазы за Турцию, потому что они все лодочники и могут работать в Константинополе, занимаясь перевозом через Золотой Рог, да муллы тоже по службе, но кто их слушает. Вот вы русский, а я турок, значит, вы мой враг. А вот вы один, один. Ходите среди врагов, ходите. Нападают на вас, обижают вас? Нет. Разве я вас обижаю? Живите у меня сколько хотите, потому что я деньги зарабатывал в России, и когда война кончится, кому бы мы ни достались, опять поеду в Херсон. Только усов не брейте, нехорошо.
Наутро отправились в другую деревню над озером, мимо величественных водопадов реки, вырывающейся из озера, образуя каньон, заглушивших на несколько минут продолжавшего шевелить губами старшину, где после разговоров о сёлах, что дремлют на дне озера, беседа опять сошла на политику.
– Бывшие грузины, говорите, – отвечал пекарь за всех, – может быть: нас в Эрзеруме на базаре называют гюрджи. Но что из этого? Церквей много, а какой из них прок. Хотите знать моё мнение, Россия, Турция, Грузия – нам всё равно, лишь бы поменьше с нас шкур драли. А Гюрджистан, республика, из кого, из баб, что ли, эта будет составлена республика? Я же вам говорю, что никто из мужчин тут не остаётся, все уходят на заработки за границу. И так у нас одно нищенство, не пройти, не проехать, а если нас собственной судьбе предоставить, так помрём. Хотя, правду сказать, Турция о нас не очень-то заботится, им на руку, что остаёмся непроходимой трущобой, русскому наступать труднее.
Но Ильязд не обратил достаточно внимания на трезвые рассуждения пекаря. Некогда было разбираться. Он перевалил через горы и спустился к Ишхану, собор которого занимал его более всего. Ему было известно, что вышеупомянутый Нерсес Строитель был до своего восшествия на престол в Ишхане епископом и построил здесь церковь, вероятно, круглую, и которой Звартноц был дальнейшим развитием. Опустошённая вскоре затем арабами, страна начала два века спустя заселяться грузинскими монахами, которые, согласно житию, нашли развалины Нерсесова храма и восстановили его. Когда монастырь прославился, царь грузинский Баграт[18 - Речь идёт о царе объединённой Грузии Баграте IV Куропалате (1018–1072).] перестроил храм и украсил. Спрашивается – задача для детей великого возраста, – чем была постройка Нерсеса, что сделали монахи и после них царь? И Ильязд снова принялся за работу, видя в решении этой задачи своих усилий венец.
Он нашёл, что постройка Нерсеса была действительно круглой, точнее, в плане – крестом, составленным из четырёх полукругов и вписанным в окружность. Полукруги были образованы колоннами, поддерживавшими четыре абсиды, сходившиеся у купола, посаженного на четыре столба, и обнесены наружной стеной. От этой постройки дошли восточная абсида с семью колоннами, столбы и купол. Грузинские монахи пристроили к развалинам безобразный корабль, обратив храм в купольную базилику, Баграт же переделал базилику в крест и обшил всё здание… В горах, высоко над Ишханом, Ильязд отыскал маленькую, в форме четырёх полукругов, часовню, сложенную из такого же камня, что и древнейший собор, и, по туземным преданиям, на молоке коров, пасущихся на тех «альпийских» лугах.
Но вот подошла осень. Последние остатки облаков и снега растаяли, обнажив над почерневшими пиками голубое, до искусственного, небо, а реки сузились до последних пределов и тоже заголубели. Ветры на время прекратились, леса раскрасились. Кукуруза была сжата, и не приходилось более огибать расположившихся то тут, то там по склонам участков, плод айвовых деревьев поспел, виноград налился, и трудились крестьяне над сооружением трещоток и чучел, чтобы отпугивать медведей. Но зверь делался предприимчивым и бродил с урчанием вокруг виноградников. Молотили. Потчевали гранатами, смоквами, пастилой. И не успели замереть голоса певцов последней деревни, прислушивался Ильязд уже к новым, деревни следующей. И вдруг понял, что заблуждение кончилось.
За развалинами, логарифмами, за созвездиями незаметно прошло время, в течение коего он надеялся совершить столько дел и ничего не успел. Окрест его была приниженная и уходящая провинция, разутая, голодная и опустевшая. Он только теперь это заметил. Сии люди предлагали ему жалкие плоды и крохи, какие имели, чтобы не утратить достоинства, а он воображал до сих пор, что путешествует в Эльдорадо. Увлечённый в продолжение месяцев пышной мертвечиной, он проглядел живое, и вот теперь гюрджи стояли перед ним убогими, несчастными и приговорёнными, такими, каков был и он сам.
Отчаяние и тревога не покидали его отныне. Он продолжал двигаться, по косности, намеченным путём, по-прежнему записывал, измерял, снимал фотографии как ни в чём не бывало. Но душа покинула окружающее, и постылыми, ненавистными казались ему уже камни. Пусть чем дальше он шёл на север, приближаясь к границе и углубляясь в горы, окрестности делались живописнее и люди также, они только раздражали его. В Четырёх Церквах, укрытых в лесу, он пролёживал ночи на хорах, не в силах закрыть глаз, и прислушиваясь к оханьям, жалобам или треску в чаще и рёву медведей, выбиравшихся на опушку для игр. Тщетно по утрам ветхий Абдул-Хамид приходил из ближайшего поселения со своим ослом и часами просиживал под орешником, рассказывая небылицы и честя своего осла, убеждённый старотурок, именем Энвер-бея[19 - Энвер-бей (Энвер-паша), Исмаил (1881–1922) – тур. генерал, германофил, противник Англии и России, идеолог пантюркизма. Один из предводителей Младотурецкой революции 1908–1909 гг., свергнувшей власть султана Абдул-Хамида II. Организатор гос. переворота 1913 г. Во время Первой мировой войны военный министр.], до чего он был надоедлив.
Ущелье Чороха невдалеке оттуда запиралось увенчивавшей скалы крепостью, слывшей за неприступную. В углу крепости, над обрывом, лепилась часовня, и Ильязд после долгих усилий был наконец наверху, где нашел куропаток, а в часовне – приличного состояния фрески с крохотными сценами писания и натуральных размеров портретами местных феодалов в павлиньих костюмах. У подножья крепости цыгане стояли табором, и когда Ильязд наконец спустился, устроили ему триумфальную встречу, хватали его за руки, смотрели ему на ладонь, предсказывали необычайную судьбу, но Ильязд не дослушал и бежал догонять своих вверх по ущелью. Почему он не сорвался, спускаясь?
Свернув в ущелье Пархала, они застали сбор винограда. На просторной лужайке молодёжь, одетая в яркое, бьёт в ладони и пляшет. То в одиночку каждый, то составляют круг, но не замкнутый и в два этажа. На плечах у нижнего ряда стоит ещё ряд, и есть молодцы, забирающиеся на плечи последних, не утрачивая равновесия. Ведут хор и ухают. Неожиданно рассыпается трель, пока не перестаёт эхо отвечать запевале. Виноград особенно уродился. Ильязда одаривают плетёными из ивовых веток корзинами, полными гроздьев. Чтобы нарвать яблок, волокут стволы дерева с надсечёнными углублениями. Кто сплетает венок, возлагает его на осла, все хлопают и опять поют.
Даже заветная мечеть Пархала, также бывшая церковь, но не из мрамора, и несомненное и худшее повторение базилики Четырёх Церквей, обманула его ожидания. Легенд, рассказываемых ему о том, как Тамар[20 - Правление груз. царицы Тамар (1166–1213) принято считать эпохой небывалого эконом., полит. и культ. расцвета страны. «Витязь в тигровой шкуре» Ш. Руставели прославляет добродетели царицы.] построила три церкви, Ишхан, Ошк и Пархал, и как у неё не хватило богатств на новую, почему она отрезала и продала косы и построила на полученные деньги четвёртую, Четырьмя Церквами потому и называемую, и других повестей Ильязд не записывал. Когда по пятницам на площади открывалась ярмарка, портной растворял лавку, явившиеся из-за гор лазы-моряки выкрикивали, что покупают, мол, золотые, и не находили предложений, когда старшина и мулла, усевшись под стенкой, разбирали тяжбы, а проводник, который взялся провести Ильязда в Россию, вылезал, неся низенький одноногий стол и тарелку с плодами, Ильязда охватывала сердечная боль, он вставал и уходил за деревню слоняться по откосам, дышать холодом, спускавшимся с верховьев реки, и наблюдать за вершинами Шестерых Пальцев, уже запятнанных снегом, сперва малиновых от заката, а потом чёрных и нехороших в ночи.
Наконец он покончил счёты с мечетью и закрыл навсегда свой архитектурный дневник. И гонимый восточным ветром, бежал на Качкар[21 - Зданевич в сопровождении проводников осуществил восхождение на Качкар (3 937 м), господствующую вершину Понтийских гор, 10 октября 1917 г. (по н. с.). Годом позже он подготовил отчёт, задуманный как 12-я гл. труда под назв. «Западный Гюрджистан», см.: Зданевич И. Восхождение на Качкар. С. 47–146. Интересно отметить, что Качкар находится примерно на пересечении 41° северной широты и 41° восточной долготы, т. е. подъём на эту вершину для основателя Университета «41°» в Петрограде (см.: Зданевич И. (Ильязд). Дом на говне. С. 346), а затем одноимённой группы в Тифлисе, имел, конечно, и символическое значение.]. Целый день шёл вверх по течению, мимо деревень, где тайно исповедуется христианство, пока не достиг Хевека, населённого уже не бывшими грузинами, а отуреченными армянами, перевалившими сюда с запада, фанатиками, война которых с армянами-католиками, живущими к югу, – явление непрерывное. Старшина, дед коего ещё говорил по-армянски, был в течение семи лет булочником в Елисаветграде и проклинал, как только умел, родные трущобы[22 - Елисаветград – в наст. время г. Кропивницкий в Украине. Персонаж перешёл сюда из повести Ильязда, см.: Ильязд. Письма Моргану Филипсу Прайсу. С. 43. А его реальный прототип, скорее всего, находится в отчёте о восхождении на Качкар: «Зовут его Ахмет Дульгер-оглы, сам он хемшин из села Холджо […] Восемнадцать лет прожил хлебопёком в Елизаветграде и из-за военной встряски вернулся домой […] Критикуя турецкие порядки, Ахмет доволен Россией: “Я 18 лет прожил там, и разве хоть раз кто-нибудь задел мою религию?”» (см.: Зданевич И. Восхождение на Качкар. С. 71).]. Захватив ещё одного проводника, охотника на козлов, Ильязд выступил в два часа ночи, направляясь на юго-запад по широкой долине, ложу бывшего ледника. Достигнув к рассвету перевалов на Чорох, он взял направо и начал подыматься по узкому, но нетрудному коридору, пока не достиг к полудню ледникового поля, доказавшего, что оледенение Понтийского Тавра ещё существует. Проплутав по леднику, он взял снова направо и пошёл на приступ снегового уклона, на который потратил около четырёх часов.
Перед ним теперь расстилался необозримый почти горизонт, рельефная карта страны, в жилах которой текли его кровь и воображение. Прямо на севере, под небом совершенно безоблачным, лежали два крохотных облака – двуглавый Эльбрус. А между Качкаром и ним гнездились испещрённые горами изящные провинции Грузии, омытые серым и дымным Понтом, под ногами – Лазистан и Хемшин[23 - Лазистан – населённый народностью лазы регион на черноморском побережье Турции между груз. Батумом (Батуми) и тур. Трапезундом (ныне Трабзон). Хемшин – регион, населённый отуреченными армянами (хемшинами). См. в отчёте о восхождении на Качкар, где один из местных сельских старост определяет Хемшин как «нагорную область, занимающую северный склон от лазских сёл до верховий и тянущуюся параллельно Лазистану от меридиана Мепаври на NO до русской границы и дальше в Батумской области, также в пределах приморского бассейна вплоть до Чороха», см.: Зданевич И. Восхождение на Качкар. С. 140.] и призраки Трапезундской империи[24 - Трапезундская империя (1204–1461) была основана потомками визант. императора Андроника I Комнина после завоевания Константинополя крестоносцами. После взятия города османами (1453) она стала последним очагом визант. цивилизации.], на востоке, не разнохарактерном, и на дальнем юге, куда солнце бросало заключительный свет, тянулось столь театральное трагическое нагорье, а в середине, опоясанный хребтами, – о, Гюрджистан, возлюбленная страна, призрак, готовый исчезнуть, красавица спящая, которую не знаешь как разбудить.
Дрожь охватила Ильязда при виде сей котловины, где изнемогло столько племён и царств, совершено столько бесполезных подвигов, и где каждая пядь земли засеяна смертью. Нужно было спускаться, а медлил он наверху, всё продолжая надеяться, что страна вот оживится, вот по мановению вырастут из земли города, стадами покроются опустевшие пастбища, хлебами – заброшенные поля, отдадут золото потерянные рудники и воскреснет величество архитектуры.
Но новую злобу нёс Ильязду туман, подымавшийся с запада и юго-запада, где ещё кое-как держалась скучающая по бабам российская армия. Он расстилался медленно, но неотступно, полз по хребтам и долинам, занавешивал горизонт, пока наконец Ильязд и растерявшийся его проводник не потонули в холодной каше. Тогда, схватив Ильязда за руку и насилу стащив его на ледник, проводники с огромным трудом дотащили его к утру до Хевека, а оттуда в Пархал, потерявшего речь, обезумевшего. И только в Батуме Ильязд наконец пришёл в себя и убедился, что его кто-то незаметно перенёс по воздуху на родину.
У себя дома. О, до чего он ненавидел сей дом! Почему на сладостный воздух и людей несмотря и на всесильное нечто, что назову присутствием ислама, несмотря, он не остался там жить, в Пархале, ни о чём не заботиться, кроме чистоты телесной и душевной, не завидовать, не тосковать, не надеяться, не остался жить до последнего пробуждения в тени Голубой мечети, принять ислам и быть погребённым немного ниже слияния двух ледовитых потоков? А теперь вместо чтения книги по вечерам и певучих строк, вместо языка возвышенного – язык зверский, со всеми ещё вшами и щами, каками и никаками, зверский русский язык[25 - Автор высказывается именно о тех аспектах рус. языка, которые более всего интересовали рус. футуристов и заумников, предпочитавших устоявшимся ориентирам культ. среды примитивное творчество, грубую фонетику, просторечье. Здесь находит отражение и отталкивающееся от идей З. Фрейда «учение» об «анальной эротике» – о свойстве языка, в том числе поэтического, выражать бессознательные интенции к отображению физиологических состояний и актов (в частности, дефекации). Оно разрабатывалось в первые послереволюционные годы в Тифлисе Зданевичем и его соратниками по заумно-футуристической группе «41°» – А.Е. Кручёных и И.Г. Терентьевым, см., напр.: Кручёных А. Малохолия в капоте. Тифлис, 1918; Терентьев И., Кручёных А. Разговор о «Малохолии в капоте» // Кручёных А. Ожирение роз: О стихах Терентьева и др. Тифлис, 1918. С темой звуковых «какальных» «сдвигов» связан парижский докл. И. Зданевича «Дом на говне» (1922), см. с. 183 наст. изд. и примеч. 112.]. Куда деться от него, от своих, от знакомого, изжёванного и постылого?
События предлагали ему один за другим соблазны, работу. Но до чего он изменился! Он перестал быть журналистом, и пока вокруг всё бурлило и перестраивалось, возникали республики всех цветов, одни пожирали других, белые попытались подняться на север, но были сброшены в море, а Ильязд продолжал жить под гнётом любви к мёртвой, строя новые замки в воздухе и готовясь приступить к их осуществлению. Ехать назад в Гюрджистан было немыслимо. Отступление российской армии и возврат турок делали невозможным даже повторение прежней попытки. Надо было начать с другого конца. И вот в голове мечтателя созревает план бегства в Турцию, где он будет действовать, где он сумеет добиться освобождения Гюрджистана. Спросить его, каким образом, он также ничего не мог бы ответить толком, как в прошлый раз. Но в этой упрямой и нелепой голове, так и осуждённой на пустой цвет, всё-таки цвели самые дикие и странные мысли, которых Ильязд не углублял, не желая изжить заранее, словно убеждённый, чующий, что только мыслями ему жить и придётся, и никогда не увидит он их осуществления. И всё-таки сей неверующий воитель за веру, проповедник истин, которые ему никогда не казались такими, настаивал на своём и, пренебрегая соблазном и счастьем, опять возвращался к вздорной своей идее.
Наконец он бежал. Трясясь от необычайной радости, чувствуя себя уже за границей, где угодно – в блаженстве, в несчастьях, но за границей, и что никто не помешает ему сойти через несколько дней на турецкий берег и жить среди турок, что он начинает всё сызнова, наполненный немыслимым счастьем, бежал ночью. Несмотря на октябрь, не было ни ветра, ни непогоды[26 - В одном из писем к М.Ф. Прайсу (в повесть «Письма Моргану Филипсу Прайсу» вошёл его переработанный вариант) Зданевич отмечает, что покинул родину в ноябре: «В ноябре двадцатого года я распродал часть своих вещей, купил пароходный билет четвёртого класса и вместе с возвращавшимися в Константинополь военнопленными и рогатым скотом покинул Батум. Через неделю я был в Константинополе, где прожил год в нищете, пока новый билет четвёртого класса не позволил мне обменять константинопольскую нищету на Монпарнас» (см.: Zdanevic I. Una lettera a M. Philips Price / A cura di M. Marzaduri // Georgica II: Materiali sulla Georgia Occidentale / A cura di L. Magarotto e G. Scarcia. Bologna, 1988. P. 95–96). См. также примеч. 37.]. Огромные лужи, запятнавшие улицы, отражали разорванные облака и начинавшие меркнуть звёзды, которых шаги пугали, вспархивали они и пересаживались поодаль. Скорее бы подняться на пароход, увидеть, что над головой развеваются чужие цвета, почувствовать, что укачивает море, умиротворяет, лечит, видеть своими глазами, как меньшится на горизонте берег, с его привычными, с детства знакомыми и до чего осточертевшими бухтами, мысами, холмами, то голыми, то лесистыми, с его декорацией гор, – театр окончившейся и до сего нудной комедии – и наконец пропадает вдали навсегда.
Осень. Ещё немного, недолго, побережье и порт исчезнут за косоморьем, но горные цепи будут ясней, в гневе и в золоте. Растянутые до немыслимого волны, еле выпуклые или еле согнутые, время от времени делают прозрачной глубину, и тогда, серая, покрывается она белыми пятнами, бледными звёздами: это медузы восходят и плывут к берегам, сопровождая осень. Солнце легчает и наконец ничего не весит. Неспособное утонуть, оно катится по волнам, и, выскакивая из пучин, несутся команды дельфинов на запад, оранжевым поиграть мячом. Бакланы заняты в небе переэкзаменовкой по геометрии, и нисколько не опасаясь чаек, подымаются рыбы на самый верх. Там ждут они ночи. И тогда, пользуясь мраком, выходят они из воды и погружаются в небо. Они там плывут сверкая, созвездья, подымаясь всё выше, выше. Пена, бегущая за пароходом, сливается с Молочным Путём. То тут, то там возникают огни: это рыбаки, разостлав на воде цеповки, ловят у берегов. Падают звёзды. Море пахнет. И наконец из раскрытых хлябей чудовищное подымается в небо созвездье Кита.
2
Там, где небо никогда не меняет цвета и остается одинаково чёрным ночью и днём, где закрытые леденеют моря, тянутся потухшие вулканы, где нет никакой растительности, подробностей, никакого уюта, где от края до края один и тот же мёртвый пейзаж, где мороз и лето жгут одинаково, в стране призрачной, выплывающей с солнцем совместно из ночи и пропадающей вместе, так что напрасно ищет распухшая луна вулканы и промежуточные долины, нет ничего, кроме смерти, в этой проклятой стране, мёртвый из мёртвых, плёлся теперь Алемдар[27 - Алемдар (знаменосец, перс., араб.) – тур. имя, а также назв. специального титула должностного лица, на которое возложена обязанность нести священное знамя пророка Магомета. Прямой предшественник этого персонажа у Зданевича, как можно увидеть далее, – белобородый турок, Белобрысый, он же Муса Саид в «Письмах Моргану Филипсу Прайсу». Впоследствии в романе он – также Белобрысый, затем Алемдар Мустафа Саид, Синейшина, Изедин, Мумтаз.], взывая о смерти. Ибо не только губительным исходом для стороны затеявшей и внезапным, когда всё, казалось, приводило к задуманному концу, к разгрому противника и захвату пограничных стран, замечательным было оконченное сражение, но и тем, начало каким мытарствам оно положило.
Русское командование не выиграло сражения, его только потеряло турецкое[28 - Речь идёт о крупном сражении под г. Сарыкамыш между армиями Российской и Османской империй, произошедшем в декабре-январе 1914–1915 гг. Обе стороны понесли значительные потери, 3-я тур. армия была полностью разгромлена.]. После мучительного отхода русских войск через трущобы и перевалы, после тяжёлых потерь, причинённых главным врагом – морозом, после того как горные орудия были протащены на полозьях, запряжённых солдатами, и, наконец, после безумного перехода было, далеко в тылу у противника, достигнуто сердце связи и снабжений, у переутомлённых турок не хватило сил захватить его тотчас, драгоценное время было утеряно, русские, располагавшие железной дорогой, перебросили подкрепления, и вместо них сама отходная армия оказалась в мешке, и остатки её были взяты в плен и отправлены в глубь страны.
Сколько дней он уже шёл и всё ещё не мог умереть. И почему это казаки то и дело останавливали пленных, отбирали нескольких, отводили и расстреливали и потом гнали живых дальше, и их выбор ни разу не пал на Алемдара? Почему когда казаки после расстрела приказывали пленным уложить расстрелянных согласно обряду, головой к югу, их выбор всякий раз падал на Алемдара? Почему у него хватало сил идти дальше и смерть пренебрегала им, когда столько верных уже повалилось, не дождавшись расстрела, и так и осталось лежать в снегу?
Чего только он не наслышался и не нагляделся. Но он до сих пор не знал, что существуют такие мёртвые страны, что отмороженное мясо может так легко падать, обнажая кости, и что человек до такой степени вынослив. (И чем дольше он шёл, тем долее возрастало его удивление.)
Первые дни обессилевших было немного. Каждый хотел мужественно продержаться до расстрела. Но потом силы стали убывать, то тот, то другой падал. Конвойный слезал с лошади, хлестал обессилевшего, требуя, чтобы тот шёл дальше, и когда умирающий, несмотря на усилия, падал вновь, конвойный обыскивал его, раздевал, брал, что находил годным, вскакивал на лошадь – и дальше. Но жестокосердия у казаков не было, когда умирающий просил застрелить, конвой охотно выполнял просьбу. Таких, которые отвечали насмешкой, было немного.
Теперь трупы тянулись полосой, уходя в бесконечную даль пейзажа.
Наконец Алемдар попал в число избранных. На привале к нему подъехал конвойный, приказал знаком отойти в сторону, не слезая с лошади, поднял винтовку и выстрелил.
Сколько времени Алемдар пролежал в снегу, он не знал. Но он быстро понял, придя в себя, что ещё жив. Он приподнялся, ощупал себя. Выстрел пришёлся сверху, вероятно, поэтому он и остался цел. Незначительная рана в боку, и только. Поэтому только и остался некоторое время без сознания, что уверен был в близости смерти.
Алемдар приподнялся. Вдали, за косогором, партия пленных уже скрылась. Но он снова лёг на снег, из опасения, как бы не заметили, что остался в живых, и не пришли прикончить. Но размышлять, что делать дальше, не приходилось. Алемдар пришёл в себя с готовой мыслью: надо бежать, преодолеть во что бы то ни стало пограничную линию и вернуться домой.
Он с трудом заставил себя остаться ещё некоторое время на земле и потом вскочил в великой радости. Пока ему ничто не угрожает. В этой мёртвой стране нет даже шакалов, чтобы объедать людей, ни ворон, чтобы выкалывать глаза. Если же покажется отряд, то можно притвориться мёртвым. Мало ли расстрелянных и замёрзших валяется повсюду!
Дорога, с неё не собьёшься. Видно за многие вёрсты, и потом трупы, стоит только идти по трупам. И Алемдар выступил в путь.
Теперь он то и дело наталкивался на товарищей, то свалившихся от усталости, то расстрелянных и уложенных им как подобает. Он осматривал каждого, убеждался, что мёртв, осматривал окрестность, замечал издали нового и торопился к тому. Ему не приходило в голову, что вот уже двое суток, как он ничего не ел, и что усталость подкрадывается и к нему.
Когда настала ночь, он подумал о сне и решил устроиться по соседству с одним из трупов, который мог бы его защитить от ветра. Но когда он расположился, Алемдару показалось, что труп как будто не так холоден, каким следовало быть. Он приложился к груди, сердце слабо билось. Значит, этот расстрелянный был тоже жив.
Алемдар приподнял лежавшего. Это был старик, возраста, совершенно не подходившего для несения строевой службы, по-видимому, один из тех ошалелых, которые, не думая о годах, бросились на эту священную войну. Священная война. И хотя минута была самая неподходящая, Алемдар пронзительно рассмеялся.
Расстрелянный раздвинул веки и посмотрел на Алемдара, словно разбуженный его смехом. И заглянув в глаза старику, Алемдар увидел, что на дне их лежит что-то огромное. И он нагнулся вплотную к старику, крича ему: я уцелел, иду назад домой, в Константинополь, скажи, что надо!
Старик долго смотрел на Алемдара, напрягая силы. Хотел ли он говорить? Возможно. Но губы его не шевелились. Да и как бы они могли шевелиться? Отмороженные, распухшие, готовые отвалиться, они лежали ужасной печатью на съеденном лишениями лице. Лежавший делал усилие, какое – Алемдар долго наблюдал за ним, пока не убедился, что он хочет поднять руку, от которой ничего, кроме костей, не осталось, вся кожа опала.
Какие глупости! Чего ему было опасаться трупа? Других не постыдился и этого не постыжусь. И он с неожиданной яростью бросился на старика, перевернул и начал шарить в карманах и на груди. Но расстрелянный обрёл не только жизнь, но и силы. Костлявые, измороженные руки его задвигались и упёрлись Алемдару в грудь, отталкивая его. Глаза, еле видные из-под распухших век, загорелись ненавистью. Схватив Алемдара за нос, расстрелянный с такой силой сдавил пальцы, что хрящ захрустел. Алемдар вырвался и начал наносить удары в лицо умирающего, уселся на него и стал душить. Бросил его, встал оправиться и посмотреть, как тот кончается. И вдруг он заметил, что руки умирающего в предсмертных движениях упали на грудь, царапая её. Нет, очевидно, умирающий что-то искал. Наконец сведённые руки остановились и сжались, расстрелянный несколько раз вздрогнул, попытался перевернуться и весь осел. Алемдар бросился к нему, с силой развёл руки, шарил, ничего не нашёл на груди и тогда стал ощупывать одежду, нащупал что-то твёрдое, вшитое в кушак, раздел мёртвого, долго возился, пока не извлёк жалкий мешочек, жёлтый и шитый лиловым шёлком, по-видимому, какой-нибудь заговор.
Как ему не было стыдно! Грабить своих, когда они и без того обобраны казаками. Насильничать над умирающим. Где-то в глубине Алемдара заговорили слабые угрызения совести, но тотчас замолкли. Ночь наступала. Он смотрел теперь, как вокруг него исчезали один за другим неровности почвы, пока наконец всё не слилось с небом. Он тупо поглядел на звёзды, ставшие неожиданно отчётливыми, подошёл к приконченному им расстрелянному, растянулся вплотную и так пролежал до утра. Спал он или нет, неизвестно.
Первым его движением было вернуть талисман покойнику. Но потом, удивившись собственной чувствительности, он положил обратно мешочек в карман, потрогал покойника ногой, чтобы убедиться, не жив ли ещё, и опять двинулся к югу. По-прежнему не было ни ветра, ни растительности, ни жизни. Мороз оставался одним и тем же. Но Алемдар напялил на себя всё, что мог снять с убитых, и потому холода он не боялся.
Вскоре широкая долина, совершенно плоская, стала сменяться буграми, и расстрелянные и отставшие стали попадаться реже. Алемдар понял, что приближается к отправному пункту. Пора было сворачивать, иначе он рисковал выйти на населённый пункт. Он подумал, что больше не встретит трупов, и необычайное сожаление охватило его. Он вернулся вспять к последним пройденным и начал их шарить в надежде найти что-либо. Но на этот раз решительно ничего нельзя было найти.
Но не успел он отойти от дороги расстрелянных, как почувствовал, что силы оставляют его. Значит, всё-таки есть пределы даже его силам и нельзя безнаказанно слоняться столько суток по морозу, ничего не ев? Сперва появилась тяжесть в ногах, а потом ноги словно отнялись и стало клонить ко сну. Алемдар видел уже косогоры, на которых лес, в котором он будет в безопасности. Но ноги подкосились, он медленно осел на колени, постоял так, покачиваясь, повалился лицом в снег и заснул.
Ощущение, что его несут, было началом его нового пробуждения. Алемдар приоткрыл глаза и увидел себя на носилках, несомых русскими солдатами. Значит, его подобрали и он опять в плену. Значит, ему так-таки не суждено умереть. И почему он на носилках? Он болен, ранен? Алемдар хотел пошевелить ногами и не сумел. Его ноги были отморожены.
А между тем его донесли до поезда, до одного из вагонов, четверо рук взяли его за ноги и за плечи, раскачали и отправили через открытое окно внутрь вагона. Но Алемдар упал не на пол, а поверх набросанных на полу раненых и обмороженных соотечественников, которые стонали, ныли, копошились, стараясь как-нибудь расползтись по вагону и устроиться в каком-нибудь углу. Там, где тела громоздились кучей, те, что были внизу, напрягали усилия, чтобы как-нибудь выместить злобу на тех, которые лежали поверх них. Иногда им это удавалось, и неистовые крики оглашали вагон. Но зачастую усилия заставить соседа отвечать на удары или укусы были бесполезными, сосед уже был мёртв. В теплушке было холоднее, чем на дворе. Это был санитарный поезд для эвакуации раненых пленных. И зачастую среди пленных и на таком же положении оказывались и свои.
От пункта, где его подобрали, и до узловой станции, где его должны были выгрузить, Алемдар путешествовал шесть дней. Кроме того, что в последние дни разлагающееся тело и отправления раненых стали наполнять вагон вонью, ничего особенного в путешествии не было. Что ни пить, ни есть пленным не давали – это было настолько естественно, что никто из них и не ждал пищи. И если бы не зловонье, начальники станций и полустанков ещё долго держали бы этот состав в пути.
На шестой день Алемдар услышал за стеной разговоры о выгрузке, недовольные голоса. Разговоры возобновлялись несколько раз, но состав оставался стоять, и, видимо, любителей разгружать эти теплушки не находилось. Вечером на одном конце вспыхнул пожар: очевидно, нашёлся кто-то умный, решив, что единственный выход остаётся облить поезд керосином и сжечь из соображений здравоохранения и чистоты. Алемдар угадывал по свету в окнах, что вагоны разгораются. Донёсся самый ужасный из всех запахов – жареного тела. Но криков не было, так как в вагонах, по-видимому, больше не было живых. Он посмотрел окрест, все умерли, все были мёртвыми. Но он ещё жил и почему-то всё-таки хотел жить.
Каким образом ему удалось добраться до окна, приподняться, перегнуться и вывалиться наружу, он сам не понимал. Но когда его встряхнуло от удара о землю, он понял, что избег опасности. Ползком в темноте, работая только руками, так как ноги вновь отнялись, Алемдар прополз сотню шагов и только тогда поднял голову и огляделся. За ним подымалось пламя горевшего санитарного поезда. Перед ним стояла группа военных и, расставив ноги, кто заложив руки в карманы, кто похлопывая хлыстиком по голенищу, стояла и наблюдала за зрелищем. Кто-то из них заметил ползущего и расхохотался и, выхватив револьвер, выстрелил, но промахнулся.
Алемдар не знал, благодаря чьему заступничеству он вновь уцелел. Он не понимал ни языка, ни обстановки, чтобы знать, что его только потому подобрали и положили в госпиталь, что есть общественные организации, щеголяющие назло военным и гражданским властям своим человеколюбием и в особенности политическим чутьём, так как забота о пленных лучшая, мол, пропаганда, и, с другой стороны, не мог знать, что его пребывание в госпитале затянулось так потому, что военные и гражданские чины никак не могли договориться, в какой лагерь отправить пленного. Он считал только, что в этой зверской стране есть исключения, и благословлял оазис, его приютивший. Ему отрезали пару загнивших пальцев на левой руке[29 - У предшественника этого персонажа из «Писем Моргану Филипсу Прайсу» была изувечена не левая, а правая рука. Об отсечённых у солдат пальцах правой руки см. также очерк Зданевича «Эрзерум» в Приложении 2, с. 438.] и половину правой ступни, так что теперь он передвигался прихрамывая, но мог обходиться безо всяких костылей, а потом даже перестал нуждаться и в палке. Наконец он стал выходить во двор госпиталя и начал раздумывать, как бы приступить к бегству.
Но не успел он как следует ожить и выйти из того граничащего с помешательством отупения, в какое впал после бегства из санитарного поезда, а его снова посадили в поезд, на этот раз простой товарный, и повезли дальше на север. Спутниками его были вновь соотечественники, остатки новых партий пленных, количество которых было невелико, так как система расстрелов по-прежнему продолжалась, но которым повезло попасть в плен летом, почему среди них не было обмороженных. Алемдар требовал новостей, никаких не было, ничего не было известно, кроме того, что война не только не идёт к концу, но, кажется, только начинается. Их довезли до гор и поселили в лагере.
Здесь Алемдар узнал кое-что новое. За год у него отросла светлая-пресветлая борода, а голубые его глаза размякли и затуманились. Однажды кто-то обратился к нему по-русски и на его отрицательный ответ, что не понимает он, вскричал (Алемдар кое-что уже понимал): «Как, вы не русский?» с самым искренним изумлением. Факт, что он похож на русского, поразил Алемдара. Мысль о бегстве, захиревшая было после того, как их увезли в такую даль, заструилась с новой силой. Похож на русского, значит, может сойти за русского и может бежать.
Однако стоило этому убеждению создаться, а пленных снова собрали, опять посадили в поезд и повезли на север. Снова снега, мороз и бесконечная, однообразная лунная равнина. Высадили на какой-то станции, опять погнали на север, и опять всё повторилось точь-в-точь как год назад: те же казаки, те же расстрелы на каждом бивуаке, те же изнемогшие отставшие, те же отрубленные кисти, смеющиеся лица, тот же обряд погребения и отмеченная в снегу дорога расстрелянных. Но на этот раз до Алемдара не дошла очередь. С одной десятой уцелевших пленных (надо же было конвойным кого-нибудь сдать) он добрался до городка, затерянного где-то в сибирской тундре, и был снова заключён в лагерь для пленных.
И вот потянулась бесконечная, однообразная зима в тысяче километров от родной Турции. Опять небо неизменно чёрное, как в Армении, но даже постоянная ночь. Иногда волосы ерошились от напряжённой мысли, от тоски по солнцу, и тогда вдруг за окном становилось светло. Алемдар выходил, глядел на сияние, разливавшееся по небу, говорил себе: столько-то дней осталось ещё, хотя сам не знал, как он считает дни. Теперь его жизнь одвоилась до удивительного. Тогда как один настойчиво готовил побег, другой ни о чём не думал, кроме первой недели плена, постепенно приобретавшей размеры и содержание совсем новое. Алемдар вдруг, сидя однажды против двери, понял, что дверь может открываться или внутрь, или наружу, и тогда как один ум говорил ему: внутрь, другой отвечал: наружу.
В одну из таких ночей, когда дверь была открыта наружу, он бежал. Вначале всё шло отлично, пока он, прикидываясь немым, перебирался от одного поселения к другому. Но недостаточно было не уметь говорить, надо было уметь понимать, надо было прикидываться глухим, а сведений, как и куда идти, не хватало. Наконец он открылся какому-то встречному, заговорив на ломаном языке. Тот немедленно выдал Алемдара. Его задержали, долго мучили, приговаривая: «За русского выдаёшь себя, самозванец», и отправили обратно. Но на этот раз не потеря свободы, а почему-то унижения, то, что его били, оказались самыми чувствительными для Алемдара. Он не испытывал никакой злобы на казаков, рубивших и издевавшихся над пленными после сражения, ни против поджёгших поезд. Война, на войне всё позволено. Но теперь, зная, что война продолжается (дверь наружу), он её больше не переживал (дверь внутрь) и удивлялся, что какая-то где-то происходящая война даёт людям на него права. Впервые в нём зацвела ненависть к врагу, о которой он столько слышал во время проповедей в мечетях, о которой сам говорил, но которая оставалась пустым словом. А теперь это уже был вовсе не набор звуков, которые стучатся о барабанную перепонку, как всякая человеческая речь, и только. Нет, он с вожделением перебирал эти звуки, чувствуя, как один за другим, нарастая, они заставляют его трепетать, дают ему силу, преображают его, делают его великим, способным отомстить, заплатить ужасной жестокостью за нанесённое его величеству оскорбление.
С яростью он принялся изучать русский язык, который казался ему доныне чёрт знает какой головоломкой и теперь простым и доступным. То, что он был так похож на русского, нисколько не обижало его. Его ненависть не была ничуть ненавистью к русским. Алемдар ещё не мог дать себе отчёта, но вспоминая о своём пребывании в Тифлисе, он чувствовал, что в этом слове надо провести какую-то черту, и что его ненависть и желание мести относятся только к какой-то части русских, и что, быть может, даже другая часть была бы одного с ним мнения.
Через год он уже говорил с лёгкостью и приступил к урокам письма. Он не замечал, что за сезонами уходили сезоны, а [за] годами годы, так как в его голове не было больше никакой другой идеи (и внутреннего и наружного употребления), кроме желания стать окончательно русским по внешности. Он старался не думать больше по-турецки, запретил себе вспоминать о прошлом, изгнал из памяти ближних, оставленных в Константинополе, стал избегать общества немногих соотечественников, проживавших в местечке, уверил себя, что он не Алемдар, прозванный Белоусым, а русский Александр Белоусов, родившийся тут, в Красноярске, ничего, кроме Красноярска, не видевший. Поэтому он создал себе в воспоминаниях поддельное детство, поддельных родителей, поддельную среду, воспитание и навыки, усвоил манеры, многие из которых были ему глубоко противными, заставил себя находить их отныне вполне естественными, такими, какие они и есть, и свёл свои представления о Турции как о каком-то далёком турке, который то и дело вопит, не зная сам почему. Это воспитание им самого себя шло настолько удачно, что когда он, чтобы испытать самого себя, говорил, что он турок, хотя бы и прежний, то собственное это утверждение вызывало в нём прилив искреннего негодования. Теперь он уже питал неприязнь к туркам, всем без исключения.
Но однажды, когда уже всё было готово вот-вот прорваться бегством, от этой с таким баснословным трудом воздвигнутой постройки в мгновение не осталось и следов. Откуда-то каким-то образом пришло известие, что в стране революция, что народ сверг самодержца[30 - Вариант: властелина.] и воевать больше не хочет, что поэтому война кончена и пленным пора ехать домой. «Собирайся в дорогу, – услышал немедленно Алемдар, – будь готов, приказ о возврате придёт не сегодня-завтра». И хотя через несколько дней приказа никакого не было получено, новые местные власти порешили, что просто пока верхам некогда заниматься такими пустяками, и, считая нужным избавиться от пленных, предложили Алемдару и прочим как можно скорее отправиться восвояси.
В своей игре Алемдар зашёл так далеко, что теперь вернуться к действительности ему было мучительно трудно. Сообщение, что он свободен, вызвавшее такую необычайную радость у его соотечественников, скорее огорчило его. К этому прибавилась досада на соотечественников, которые ничего не делали, чтобы бежать, по-собачьему прожили эти годы, а итог получился тот же самый. И что было Алемдару делать со всем богатством, накопленным им? С горечью он думал о том, какое великолепное бегство он мог бы совершить теперь, какими бы забавными обстоятельствами совершался бы его обратный путь, какими удивительными положениями, как добрался бы он до самого фронта и тут перешёл бы к своим, осуществив план своей мести, отомстив за Сарыкамыш сторицей. А сколько ещё удобных случаев мести могло ему представиться по пути. И вот теперь было некогда думать обо всём этом, надо было торопиться ехать, может быть, через несколько недель он уже будет в Константинополе…
О, до чего он презирал себя в этот момент! Быть до такой степени одураченным судьбой! А мировое правосудие, а достаточное возмездие? Дурак, знал же он отлично, что это пустые слова. Ненависть, месть, какая болтовня! И куда это делась их волшебная власть? Ненависть, ещё недавно как занимало его это слово! А теперь? В голове только и роились мысли, как бы собирать пожитки и трогаться. И кто это так подшутил над ним? Кто околдовал его, заставил его столько паясничать [3 нрзб.] перед самим собой?[31 - Край листа оборван, возможно, здесь была ещё короткая фраза.]
Теперь никто не сопровождал пленных, их снабдили необходимыми бумагами и отправили в путь: устраивайтесь, мол, как хотите. Алемдар мог отделиться, отправиться куда ему угодно. И однако Алемдар ничего этого не делал, и пленные передвигались подобно стаду, то и дело застревая на недели в том или другом месте и ожидая терпеливо, когда появится возможность двигаться дальше. Однако когда эти задержки стали слишком частыми и в особенности партия убедилась, что вокруг, кто палку взял, тот и капрал, турки начали выражать недовольство и даже готовность прибегнуть к насилию. Алемдар не только не был инициатором этой перемены, но даже ничем на поступки товарищей не отзывался. Только когда после того, как добрались до железной дороги, пленные заставили первого попавшегося машиниста и начальника станции под угрозой составить для них поезд и немедленно отправить на запад, Алемдар решил присоединиться к общему движению.
И вот началось полное невероятных приключений путешествие на родину, тянувшееся вместо нескольких недель несколько лет. Сперва пленные попали в какую-то республику, где вынуждены были сидеть, несмотря на все попытки, так как с соседней республикой шла война и перейти через границу было немыслимо. Когда здесь война, не в пример прежней русско-турецкой, кончилась победой первой республики, то туркам удалось перебраться несколько западнее, но они вновь наткнулись на военные границы. Для чего русские прекратили войну вовне, чтобы начать её внутри? Да так и есть, их в этом уверили. Когда они усвоили, что идёт внутренняя война, хотя её не могли понять, кто с кем воюет и из-за чего, так как не видели противной стороны, то однажды они поутру оказались в городе, захваченном противной стороной, которая ничем как будто от прежней не отличалась. Благодаря [этому] им удалось передвинуться вновь немного на запад. И обстановка, окружавшая их, была настолько необычайна, а обстоятельства – усложнявшимися изо дня в день, что они снова впали в покорное состояние, ограничиваясь наблюдением и ожидая, что из всего этого выйдет.
Алемдар был одним из немногих, и только. Он двигался туда, куда двигалась партия, и только. Его голос, когда принимались решения в этой республике, ибо пленные вскоре после провозгласили Временную Передвижную Республику Турецких Военнопленных, его голос был только голосом. Разочарование, его охватившее, помогло ему безболезненно воспринять этот республиканский строй, тогда как ранее он стремился распоряжаться партией по-своему. Но так как он умел объясняться по-русски лучше всех, более всех уцелел и внешность его была достопримечательной, то помимо всякого домогательства на его долю выпала наиболее видная роль представлять Передвижную Республику во внешних сношениях. Ему приходилось договариваться о пропусках передвижников через границу, об отводе им помещений, предоставлении им поездов и продовольствия и тому подобное. Там, где местные власти отказывались выполнять это даром, приходилось от имени турецкого правительства подписывать обязательства и, наконец, пришлось выпустить собственную бумажную монету. Затем оказалось, что курс этих обязательств меняется в каждой республике, но меньше, чем меняются деньги республик при переводе из одной в другую. Словом, на долю Алемдара выпала настоящая государственная школа. Двери были открыты наружу, и основательно. Чудачествам, бредням, злопамятству некогда было предаваться, надо было заниматься настоящим делом, довести пленную республику до границы. А обстоятельства не ограничивались одними денежными трудностями. Тут местные власти требовали взамен продовольственных поставок несения службы, внутренней охраны и даже участия в военных действиях на границе, и так как Алемдар должен был в принципе соблюдать нейтралитет между красными и белыми, то приходилось быть очень осторожным в несении этих служб. Но сколько он ни избегал их, пленным не раз пришлось играть роль милиции, не говоря о парламентёрских обязанностях, которые были более на руку Алемдару.
О, возвышающие нас над нами самими государственные обязанности! Когда передвижники попали в казачьи области за Уралом, у Алемдара, поощряемого своими, было немало оснований, чтобы от нейтралитета отказаться. Но он только предпочёл немедленно отступить на север.
Когда наконец Гражданская война поляризовалась и остались только две области – Север и Юг, боровшиеся друг с другом, Алемдар предпочёл, и на это у него было теперь немало оснований, подняться ещё на север и ждать исхода событий. Но сколь он ни был нейтрален, опыт не прошёл даром. Он достаточно насмотрелся. Теперь он мог уже не колеблясь ответить на свой прежний вопрос, на какие два клана делятся русские. Его полярные предчувствия были предчувствиями Гражданской войны. И теперь Алемдар знал то, что знал уже с памятной недели первого пленения, что враги – это казаки, это юг.
Наступление красных было началом нового движения Пленной Республики решительно на юг. Но когда Советы, докатившись до Крыма, остановились, пленные уже долее ждать не могли. Они свернули к Кавказу, предпочитая спуститься как можно дальше на юг и чувствуя себя уже дома. Ибо хотя здесь ещё была Россия, здесь они уже все ходили под исламом. Горы, которые они теперь видели, были обагрены кровью их единоверных, и часто отцов. Теперь они проезжали через страны, где больше ничто не напоминало о годах плена. Они видели, что и тут прошла война. Но какое им было до всего этого дело, до правых, до виноватых, когда теперь в положенные часы до их слуха доносился привычный голос муэдзина, когда кругом люди уже понимали их язык, когда окружены они были ласкою и заботой, и когда все, с кем они ни говорили, убеждали их, что настала пора самоопределения народов, что ислам будет с исламом вместе, что тут завтра опять будет Турция, и что несчастья, свалившиеся на их страну, и захват Константинополя – дело временное[32 - В ноябре 1918 г. в результате Мудросского перемирия была начата «мирная» оккупация Константинополя союзными войсками стран Антанты. В марте 1920 г., встревоженные ростом оппозиционного национального движения, союзники начали полномасштабный захват Константинополя, заняв правительственные здания, казармы, телеграф и т. п., приостановили деятельность Палаты депутатов, начали преследования и аресты полит. деятелей. Войска были выведены из города лишь после подписания 11 октября 1922 г. Муданийского перемирия.], что русский Стамбула больше не хочет, и Кавказа не хочет, и все народы ислама объединятся в одно. И даже Алемдар, развращённый Гражданской войной, слушал эти слова не без удовольствия.
(Он уже дома.) Хорошо встать поутру и, убедившись, что воздух на рассвете начинает свежеть, выйти самому на базар, пройтись мимо рядов, изобилующих овощами, плодами и жирнейшей рыбой, купить исполинский арбуз, и когда настанет время обеда, уделить так мало внимания супу и мясу, и, взрезав резким движением арбуз, убедиться, что арбуз красен – отменно и сочен, съесть больше половины, а потом воздать должное чёрному кофе и рахат-лукуму, выкурить наргиле[33 - Варианты: чубук, кальян.], ни о чём не думая, а потом выйти в сад, опорожнить слишком наполненный мочевой пузырь и думать, глядя, как дымится моча, что холода недалеко, но что всё в мире[34 - Вариант: на свете.] неважно и проходит, не оставляя воспоминаний.
3[35 - Рядом с номером гл. вписано: Безносая республика.]
Пока в течение целого дня нечаянный спутник излагал Илье-заде[36 - Здесь имя главного героя переделано на восточный манер («заде» – перс. приставка к имени, образующая что-то вроде отчества). На обороте одной из страниц рукописи автор оставляет довольно двусмысленную фразу: «переменил зду на зад».] свою удивительную историю, хотя Илья то и дело, не подымая глаз на рассказчика, повторял про себя: «врёшь, мерзавец, врёшь» или «ну на этот раз разоврался, скотина» и тому подобное, или, наконец, «ну и небылицы накручивает», он, однако, ничем сомнений своих не высказывал и, напротив, целый день просидел, качая головой в знак уважения, соболезнования, сочувствия и полнейшего согласия. Голос собеседника очаровывал; спокойный и куда-то в безбрежность поверх борта устремлённый взгляд, такой, точно это был не рассказчик, а сказитель, в который раз повторявший знакомую издавна наизусть сказку, которую он пересказывал, не останавливаясь и словно в трансе, опасаясь забыть или ошибиться; нетерпеливые жесты, которыми он ответил на несколько порывистых движений Ильи-заде, это подтверждали; взгляд отгораживал от всех тех чудовищ, которые, их окружив и прижав к борту, копошились на палубе и опаляли гнилым дыханием затылок и спину Ильи-заде. Подымаясь на пароход и когда день достаточно осветил сходни и пристань, увидел Илья-заде, с кем ему предстояло разделить путешествие: среди тысячной толпы не было ни одного целого человека, безрукие, безногие, но больше с обезображенными лицами, большинство, лишённое губ, не переставало смеяться, и все в живых лохмотьях, собрание изувеченных, словно подобранных для послевоенного паноптикума в назидание будущим таким же. Среди этого хуже чем лепрозория, последних остатков войска, обработанного шашками, поджогами и морозом и теперь возвращавшегося домой на радость давно не виданным родимым и близким, огромный блондин, поводырь, представлял странное исключение. И Илья-заде, тщетно пытавшийся в последнюю минуту бежать с парохода, принуждён был уцепиться за вожака, за единственное спасение, и день целый усыплять себя его созвучным и рассчитанным разговором.
Но когда к вечеру тема была исчерпана, пароход начал опять приближаться к берегу и голод всё настойчивее стал возвращать Илью-заде к мысли, что, несмотря на безобразную давку, на то, что палуба должна быть не только вплотную устлана телами, но, быть может, и в два этажа, и всё-таки надо попытаться как-то достать кипятку и извлечь из мешка чай и сахар, когда пришлось расстаться с игрой ума и вспомнить о брюхе, Илья-заде неожиданно вернулся к сомнениям и решил их вновь выразить в самом решительном виде. «Нет, он не может ошибаться, он слишком хорошо всё помнит». Его собеседник – старшина из Экека, с которым он провёл тогда во время поездки по Гюрджии целый день, который наблюдал с таким недружелюбием за работой Ильи-заде, не отходя ни на шаг, и был так же неразговорчив, как словоохотлив теперь. Тот же исключительный рост, те же синие-пресиние лунные глаза, такая же рыжая борода и та же рука с порченными пальцами. И потом, разве этот великолепный экземпляр киммерийской расы блондинов, которая некогда, идя с севера, была остановлена Кавказом, сумела всё-таки вдоль берега просочиться в ущелье Чороха, докатилась до водоразделов (Индийского) океана и там иссякла, и на поиски каковой Илья-заде и поехал в Гюрджию, в поисках каковой вместе с архитектурной рухлядью Илья-заде потерял всё время, разве этот голубоглазый собор не был им строго градуирован, измерен, записан, так что когда под рукой у Ильи-заде не было антропометрической карточки, но он отлично помнил, что это он самый и никто иной. И потом, почему отрицать, что он, вожак сих калек, председатель безносой республики и старшина погорелой деревни – одно и то же лицо. Илья-заде не может ошибаться, его поездка по Гюрджии – самое горестное и самое дорогое, что у него было в жизни, и все подробности слишком врезались у него в память, чтобы он мог ошибаться.
– Вот видите, старшина, до чего доводят слишком пытливый ум и слишком закоренелое невежество. Вместо того чтобы биться целый день над церквушкой, я должен был постараться разъяснить вам суть дела, а вы, вместо того чтобы играть в презрение, должны были понять меня с первых слов. Тогда если бы у вас и была теперь Турция, как сейчас, но вы были бы на ином положении и, вместо того чтобы болеть на волнах, мы бы с вами блаженствовали под тенью вашего орешника и ели арбуз, последствия которого вы только что изложили.
Но турок вытянул шею, что означало отрицание.
– Вы всё-таки ошибаетесь. Никогда старшиной я нигде не был и в Гюрджии никогда не находился. Мать моя была черкешенкой, и хотя я её не помню, так как она умерла от чахотки, когда я был ещё мал, но мне неоднократно говорили, что я её портрет, и звали её Мави за голубые глаза. Мой же отец турок, родился в Брусе[37 - Бруса (ныне Бурса) – город в Западной Анатолии недалеко от Мраморного моря. С IV по XIV век относился к Византийской империи. В XIV–XV вв., до завоевания османами Константинополя, был их столицей.], но детство и всю остальную жизнь из Константинополя не отлучался, – и эти последние слова, чтобы усилить возмутительное противоречие между их содержанием и построением, были сказаны по-русски с такой чистотой речи, чуть сдобной от сибирского говора, тогда как весь день турок говорил по-русски, но то и дело грешил, что Ильязд, пристыженный, съёжился и опять ушёл в себя.
Допустим, это старшина, но этот язык, где он мог достать этот язык, кроме как на Севере? Допустим, что его небылицы – хотя, в сущности, небылицы только в применении к нему, но коих эта республика безносых какая иллюстрация, – допустим, что эти небылицы – правда. Мог ли он выучить там в два года с таким совершенством чужую речь, к которой он должен был чувствовать естественное отвращение? А между тем звуки его речи баюкали не только Илью-заде, а и его самого, словно рассказывая свои похождения, он читал священную какую-нибудь главу. Так прислушиваться можно только к своему родному языку и с которым связан чем-нибудь, во всяком случае, более глубоким, чем два года плена, во всяком случае, к языку, который любишь, а не на который смотришь как на орудие. Откуда же эти поэтические замашки у турка, проведшего жизнь в Константинополе?
Но турок, уверенный, что мысли Ильязда текут по правильному руслу, продолжал:
– Вы начали наше знакомство с изъявления вашей любви к Турции, с указанием ваших заслуг перед ней, перед мусульманами-беженцами во время войны. Я понимаю, что это вы сделали не потому, чтобы войти ко мне в доверие, в чём вы вовсе не нуждаетесь, а совершенно бескорыстно, так как вы Турцию действительно любите. Эта любовь толкает вас на противоречия. Ваши политические убеждения мне кажутся мало совместимыми с вашей преданностью исламу. Но знаете ли вы Турцию в основном, что есть у всякой страны? Говорите ли вы по-турецки? Плохо? Вы изучали этот язык, зубрили грамматику, перелистывали словари? И что же, помогла вам ваша любовь? А всё потому, что вы исходите из вздорного основания, что любовь движет миром, толкает на подвиги. Помогла вам ваша любовь при поездке в Гюрджию, удалось вам что-нибудь создать при помощи её? Нет, я знаю другое орудие, более могущественное, совершающее чудеса и действительно движущее миром. Это ненависть.