скачать книгу бесплатно
Подорожники. Дедские рассказы
Леонид Иосифович Зац
Книга содержит 19 рассказов, написанных автором в период 1998–2012 гг. и опубликованных в периодических изданиях различных стран (Россия, Германия, Израиль, Австрия, Азербайджан, Украина, Канада).
Леонид Зац
Подорожники. Дедские рассказы
Светлой памяти любимой жены Генриэты Яковлевны Зац посвящается
© Зац Л.И., 2021
Подорожники
Вместо предисловия
Достигнув определённого возраста, человек начинает напоминать себе Швейка. В том смысле, что у него на каждый повод находится в запасе какая-то история или случай из жизни.
Вопрос только в том, хватает ли у него самоиронии, чтобы признаться в этом.
А то ведь бывает как? Уважаемый человек, филолог, к примеру, издаёт книгу мемуаров, и в ней с таким же пафосом, с таким же придыханием, как о каком-нибудь Шекспире, Байроне, или Гейне, – о себе любимом.
Нет, здесь мне решительно ближе Бернард Шоу, который честно признавался: «Я часто цитирую самого себя. Для пущего блеска».
И, кстати, ещё о Швейке. Недавно я впервые попал в Чехию, был в Праге и в Карловых Варах. Ну, что сказать о Праге? Злата Прага – этим всё сказано. Причём именно не золотая, а злата – для моего «русскоязычного» уха в этом слове есть какая-то особая душевность, какой-то особый шарм. Прага напомнила мне одну из тех редких женщин, которых можно счастливо любить всю жизнь, и, как мне показалось, её удивительная особенность состоит в том, что она готова отвечать тебе взаимностью, в отличие от других городов, возможно, даже не менее красивых.
Когда-то Чехов, побывав во французском курортном городке Биаррице, записал в дневнике: «Каждый русский в Биаррице жалуется, что здесь много русских».
В Праге, особенно в её историческом центре, повсюду слышится русская речь. Как-то к слову я спросил одного русского пражанина, как чехи относятся к Швейку, и был неприятно удивлён его ответом. Он сказал, что довольно прохладно, потому что никто не хочет ассоциировать себя с дураком. Особенно странным мне показалось то, что этот милый, образованный и, как говорят в подобных случаях, не далёкий от литературного творчества человек, свой ответ никак не прокомментировал.
Я подумал, что, если это действительно так, то, может быть, потому, что новое поколение, во-первых, не читало роман и знает о Швейке только понаслышке, а во-вторых, кто-то что-то слышал о левых взглядах автора и по неистребимой привычке бежать впереди паровоза не может ему этого простить.
А в Карловых Варах, на родине знаменитой «бехеровки», на улице Лазенской, этом Бродвее курортной части города, где русская речь не просто слышится, а только она и слышна, я встретил неунывающего бравого солдата Швейка. Он сидел, придерживая костыли, на лавочке за столиком и с явным удовольствием фотографировался со своими поклонниками. И, хотя я помнил предсказание журналиста, который не попал в бригаду своих коллег, отправлявшихся на строительство Турксиба, что в первый же день самый глупый из них купит тюбетейку, но всё равно не смог отказать себе в удовольствии тоже сфотографироваться со стариной Йозефом.
В этой книжке я собрал истории, свидетелем или участником которых мне пришлось быть в жизни. В них нет ничего выдуманного, разве что чуть-чуть додумано, так, самая малость. И некоторые имена я изменил, на всякий случай, чтобы не ущемить чью-то скромность. И формат книжки я выбрал небольшой, такой, чтобы она уместилась в кармане мужского пиджака или в дамской сумочке. Ведь ещё в середине ХХ века писатель Юрий Карлович Олеша подметил, что у людей сейчас нет времени для долгого чтения. Читают в очереди, на эскалаторе метро, по дороге на работу и с работы. О, «по дороге»! Слово сказано. И я решил назвать книжку этих очень коротеньких рассказов «Подорожники».
Правда, жизнь, как и время, не стоит на месте. Сейчас даже в России очереди, кажется, ушли в прошлое, а ездить на работу всё больше людей предпочитает в собственном автомобиле, оснащённом стереосистемой – тут уж не до чтения. Но самолёт, поезд, корабль, пляж, в конце концов, – да мало ли мест, где человеку захочется открыть прихваченный с собой небольшой томик коротких историй, прочитать его и, кто знает, возможно, над чем-то задуматься.
А у меня есть одна мечта. Может быть, когда-нибудь прелестная девушка Стэлла, прочитав эту книжку, спросит своего брата:
– Даник, расскажи мне о нашем деде, каким он был? Ты ведь его хорошо помнишь.
И Даник, посмотрев на неё с доброй улыбкой, скажет:
– Знаешь, у нас был хороший дед…
Коварство и любовь
Есть истины, вечные настолько, что воспринимаются как банальность. Бывают стандартные положения и ситуации. Но вот порой самый, казалось бы, избитый, самый заезженный сюжет из самой посконной жизни, способен обернуться накалом страстей, воистину, шекспировским. Шиллеровским – как минимум.
История, которую я хочу рассказать, произошла в послевоенной Москве в конце сороковых годов. Мне тогда было лет семь-восемь, и вот как я её запомнил.
Мы жили в районе метро «Красносельская», и Русаковская улица, переходящая в Краснопрудную, была тогда едва ли не единственной асфальтированной в округе. Во всяком случае, улицу Гаврикова асфальтировали уже на моей памяти в начале пятидесятых, и я хорошо помню, каким это было событием.
В ту пору в Москве было много инвалидов, хромавших на своих деревяшках – назвать протезом такое круглое полено, сужающееся книзу, язык не поворачивается. Но это те, у которых не было только одной ноги. Те же, кто был лишён обеих ног, разъезжали, сидя на самодельных тележках, представлявших собой деревянный полок на четырёх подшипниках. И ездили они, отталкиваясь от дороги специальными деревянными толкушками, которые держали в каждой руке. А, поскольку, как я сказал, асфальтирована была практически только Русаковская улица, то особенно много их было именно там. Помню, среди них выделялся один, Серёня, которого в округе знали все. Это был малый лет под тридцать, худощавый, белобрысый, хулиганистый, как многие инвалиды, но в отличие от большинства всегда весёлый, заводной. Как и многие его товарищи по несчастью, Серёня попрошайничал, но выходило это у него как-то не униженно и беззлобно. А ещё у него был коронный номер, посмотреть на который в летние дни люди приходили специально.
По Русаковской улице ходил троллейбус четырнадцатого маршрута, а там, где сейчас стоит одна из опор эстакады третьего кольца, был кинотеатр «Шторм», центр культурной жизни квартала. В небольшом отгороженном садике при кинотеатре летом перед началом сеансов играл оркестр. В общем, место было достаточно людным.
И вот ближе к вечеру появлялся Серёня. При его появлении все, стоявшие в очереди в кассу кинотеатра, и просто гуляющие устремляли свои взгляды на него. Серёня же с видом любимца публики на своей тележке съезжал с тротуара и располагался с краю проезжей части лицом по ходу движения. При приближении троллейбуса Серёня разгонялся и резко брал влево, прямо под его переднее правое колесо. Водитель, чтобы избежать наезда, вынужден был также забирать резко влево, но неумолимый Серёня продолжал его теснить, будучи уверенным то ли в своей виртуозности, то ли в своей безнаказанности. Результат всегда был один и тот же: троллейбус уходил влево настолько, что его троллеи соскакивали с проводов контактной сети. И это был миг Серёниного триумфа. Миг – потому что уже в следующее мгновение он разворачивался и мчался прочь от троллейбуса и его озверевшего водителя.
Но, вообще-то, это рассказ не о Серёне. В данном случае Серёня для меня – это способ привязаться ко времени и, в каком-то смысле, к обстоятельствам. Так сказать, – фон, на котором разворачивается действие.
В одном из трущобных домов в переулке неподалёку от Русаковской улицы жили-были в ту пору старик со старухой, дядя Митя и тётя Глаша Шишкины. Было им лет под шестьдесят, детей у них не было, а их комнатушка даже в убогой коммуналке была уж очень жалкой – какая-то каморка метров пяти-шести. В неё даже кровать было невозможно втиснуть, а, может быть, – не на что купить. Спали они на полатях, покрытых деревенским лоскутным одеялом и занимавших ровно половину их скудного жилища, в остальной части которого помещались поставленные впритык друг к другу кухонный столик, маленький сундучок и один венский стул.
Тётя Глаша, женщина строгих правил, хотя и неграмотная, любила, чтобы во всём был порядок. Она была чистоплотна и немногословна. Дворовые пересуды и сплетни её, казалось, не интересовали. Круглый год она ходила в одной и той же широкой юбке из какой-то бесцветной дерюги и грубошёрстной кофте. Зимой её наряд дополнялся телогрейкой и большим тёплым платком с бахромой и в крупную клетку, который, возможно, когда-то во времена молодости тёти Глаши был коричневым. Работала тётя Глаша в какой-то конторе ночным сторожем.
Дядя Митя в отличие от положительной Тёти Глаши был, что называется, мужиком непутёвым. То есть, вообще-то он был добряком и домоседом, но горьким пьяницей. По этой причине он не задерживался ни на одной работе больше нескольких недель, иногда – месяцев. А работал он, как правило, либо истопником, либо дворником.
Когда в «Шторме» пошёл фильм «Первая перчатка», один из героев которого, тренер по боксу, представлялся как Шишкин из «Мотора», во дворе все ребята стали звать дядю Митю шишка без мотора. Он на это не то, чтобы обижался, но иногда назидательно замечал:
– Э-э-э, огольцы. Всё дармоедничаете. Я в ваши годы уже работал.
– Кем же ты работал, дядь Мить?
– Я козла тёр.
На дальнейшие расспросы дядя Митя обычно не отвечал, предоставляя ребятам широкий простор для фантазий на тему о содержании этой его загадочной работы.
Когда у дяди Мити заводились какие-то деньги, он в отсутствие тёти Глаши совершал свой вожделенный ритуал. Он покупал четвертинку водки с тёмной головкой и кипятил чайник. У дяди Мити была эмалированная кружка и маленькая стопочка из толстого, гранёного стекла, которую он любовно называл лафитничек. Замечательное совпадение состояло в том, что количество кружек в чайнике и количество лафитничков в четвертинке было одинаковым. И вот дядя Митя, не торопясь, с улыбкой предвкушения на своём вечно небритом, сильно помятом, иссечённом реликтовыми морщинами лице расставлял на столе в своей каморке горячий чайник, четвертинку, кружку и лафитничек. При этом дверь каморки он оставлял открытой настежь, как бы приглашая соседей разделить с ним состояние кайфа.
После первого лафитничка он степенно, даже как-то картинно выпивал кружку чая. После второго сворачивал и закуривал самокрутку и уже перемежал чаепитие с блаженным попыхиванием. После третьего глаза дяди Мити уплывали за окоём времени, иногда то ли от дыма, то ли от избытка чувств на них даже появлялись слёзы, и в это же время он заводил песню, очевидно, когда-то давно, но крепко запавшую в его душу:
«Эх, пропал голос, пропал тонкай
На сыром лугу с девчонкой..»
Других слов в этой песне не было, а, может быть, и были, но дядя Митя их не помнил или исчерпывал всю свою страсть первыми двумя строками, которые повторялись столько раз, сколько ещё оставалось лафитничков.
Поутру пришедшая с дежурства тётя Глаша, как правило, обнаруживала в доме очередную пропажу, хотя, что можно было продать из их немудрёного скарба – одна из тайн, о которых сказано, что она велика есть. При этом было не понятно, что больше огорчало тётю Глашу: то, что дядя Митя пропил какую-то нужную ей вещь или сам факт того, что он опять что-то унёс из дома, нарушил порядок.
Тётя Глаша садилась на венский стул, клала руки на стол, на них роняла голову, и двор оглашался её рыданиями. Впрочем, это слово здесь как-то не совсем подходит. Тётя Глаша не рыдала – она голосила. Голосила, как над покойником:
– Ой, мамунюшка родимая, и что ж этот аспид окаянный со мной сделал. И как же я с ним жить буду?
Так продолжалось часа полтора. Потом бессонная ночь на работе и душевная опустошённость брали своё, тётя Глаша засыпала. Когда она просыпалась, дядя Митя уже был дома, и жизнь мирно катилась дальше.
Интересно, что соседи, вроде бы сочувствовавшие тёте Глаше, дядю Митю не так уж и осуждали. Эта регулярно повторявшаяся история их скорее забавляла. Может быть, потому, что дядя Митя действительно был человеком добродушным. Ну, непутёвый он и есть непутёвый.
Рядом с домом, в котором жили Дядя Митя с тётей Глашей, стоял тоже достаточно ветхий деревянный двухэтажный дом с небольшим флигельком, окружённым палисадником. В этом флигельке жила женщина, имени которой, кажется, никто не знал. Все её называли богачкой. Может быть, потому, что держала она себя как-то надменно, особняком, никогда ни с кем не разговаривала, а, может быть, из-за того, что у неё была красивая шаль и в тон ей головной платок. Лет ей тоже было хорошо за пятьдесят, была она среднего роста, раздобревшая и вообще всем своим обликом напоминала купчиху со старинного лубка. Особенно это впечатление усиливалось её круглым лицом с небольшими, заплывшими, неприветливыми глазками и концами косынки, завязанными бабочкой на лбу.
И вот однажды жители обоих домов увидели нечто неправдоподобное, невероятное. По переулку, гордо подняв голову и как бы давая возможность всем желающим насладиться зрелищем, шла богачка, держа под руку дядю Митю, которого, впрочем, было не так-то просто узнать. Он был тщательно выбрит и причёсан. Вместо заскорузлых порток и обычной рванины на нём был вполне приличный, хотя и не дорогой дымчато-серый костюм и синяя рубашка, разве что без галстука, на ногах – новые чёрные блестящие полуботинки. Так под руку они дошли до палисадника и скрылись за его калиткой.
Сказать, что для всех соседей это было потрясением – ничего не сказать, но сами герои этой истории вели себя так, как будто ничего особенного не произошло. Дядя Митя переселился во флигелёк и стал преображаться на глазах. Его лицо разгладилось, приобрело здоровый цвет, даже морщины стали не так заметны. Богачка стала приветливее, иногда даже вступала в разговоры с соседками, при этом постоянным рефреном в её речах было «мы с Митрий Ванычем…».
А что же тётя Глаша? Конечно, несмотря на некоторый внешний комизм ситуации, – какие уж там страсти в эти-то годы – поначалу ей все сочувствовали. Но и удивлялись: уж как-то больно спокойно она всё перенесла. При этом многие уважительно говорили:
– Ну, и характер!
Но вот где-то через полгода наступил день, когда двор снова огласился знакомым:
– Ой, мамунюшка родимая, и что ж этот аспид окаянный со мной сделал? И как же я теперь жить буду?
И продолжалось это уже не полтора часа, а до самого вечера. И на следующий день тоже. И ещё много дней. И, хотя тётя Глаша была не шибко разговорчивой, но носить на сердце такой камень слишком долго оказалось не под силу даже ей. И она рассказала одной из соседок нечто уж совсем неожиданное.
Оказалось, этот действительно коварный план они придумали с дядей Митей вместе. А заключался он в следующем. Дядя Митя охмуряет богачку и женится на ней, предварительно разведясь с тётей Глашей, а через какое-то время возвращается, прихватив или отсудив у своей новоиспечённой жены часть её имущества.
И, надо сказать, этот фантастический план удался. Кроме одного пункта: дядя Митя не захотел возвращаться, новая жена ему действительно понравилась. Причём настолько, что он даже бросил пить.
Когда это всё стало известно, отношение к тёте Глаше во дворе резко изменилось. Ей уже никто не сочувствовал, некоторые даже злорадствовали. А вот дядю Митю кое-кто, вслед за богачкой, стал называть – поначалу, правда, с некоторой иронией – Митрий Ванычем, и даже ребята перестали дразнить шишкой без мотора.
В самое короткое время эта история стала широко известна на пространстве между площадью трёх вокзалов и Сокольниками и даже обросла массой невероятных подробностей. Но, как было показано уже не раз, жизнь порой бывает покруче любой выдумки.
Через два года дядя Митя неожиданно умер. Хоронили его утром. Расходившиеся с коротких поминок соседи, в основном, обсуждали убранство флигелька богачки, куда они были допущены впервые. Кто-то сказал, что видел на кладбище тётю Глашу, стоявшую в отдалении. А ближе к вечеру она и сама появилась во дворе. В руке у неё была клеёнчатая хозяйственная сумка, из которой выглядывал берёзовый банный веник. Её никто не окликнул и никто с ней не заговорил. Она пришла в свою каморку и, не раздеваясь, легла на лоскутное одеяло. На работу в эту ночь она не пошла. И утром не встала. Она тихо умерла. Похоронили её на том же кладбище, что и дядю Митю, не рядом, но и не далеко от его могилы.
Во дворе о тёте Глаше больше не злословили, да и вообще не говорили. Ни о ней, ни о дяде Мите. Как будто боялись упоминать их имена всуе. Ведь было же во всём этом что-то необыкновенное, необъяснимое, почти мистическое.
Мне же остаётся только добавить, что вскоре после описанных событий инвалиды на тележках и деревяшках как-то незаметно исчезли с московских улиц. Уже в постсоветские времена мне приходилось встречать в различных публикациях намёки на то, что Москву от них, как теперь выражаются, зачистили. Впрочем, утверждать этого не могу. Просто помню, что они куда-то исчезли, а около «Шторма» ещё долго вспоминали Серёню, особенно, когда проходил троллейбус четырнадцатого маршрута.
Он и сейчас там ходит.
P.S. Интересно, попадись этот рассказ на глаза лучшему литературоведу всех времён и народов, сказал бы он, что эта штука посильнее «Фауста» Гёте?
Анечка
Рассматривая старые, едва ли не пятидесятилетней давности фотографии, сделанные когда-то им самим, Сергей Александрович увидел среди них одну почти забытую. С чёрно-белой карточки размером девять на двенадцать на него смотрела девушка с правильными чертами лица и глубоким, задумчивым взглядом. Сергей Александрович поймал себя на мысли, что хотя от этого лица веет спокойствием, но, в то же время, чем дольше смотришь на него, тем настойчивее почему-то возникает образ натянутой струны, готовой зазвенеть от самого лёгкого дуновения.
Сергей Александрович хорошо помнил эту девушку.
Хотя его с ней ничего особенного не связывало, но был один случай, проявивший некоторое родство их душ. А это, как понимал он теперь, с высоты прожитых лет дорогого стоит.
Раздалось уже шесть или семь телефонных звонков. Шаркающих шагов чёртовой соседской бабки, которая всегда оказывалась у телефона первой в своём неукротимом желании быть в курсе того, кто и кому звонит, слышно не было. Серёга встал из-за стола, вышел в коридор и снял трубку.
– Будьте добры Серёжу, – послышался в трубке вроде бы знакомый голос, но Серёга не сразу понял, кто это говорит.
– Я слушаю.
– Ой, Серёга, это Аня.
Кажется, Анечка впервые звонила ему. Не только за тот год, что они окончили школу, но вообще. Хотя они были одноклассниками.
В школе Анечка со всеми держалась одинаково ровно. Она дружила с двумя одноклассницами, но для многих оставалась загадкой. Наверно, ребятам надо было повзрослеть, чтобы оценить в ней то, что называется породой в высоком смысле этого слова. В том смысле, как это можно отнести, например, к М.М. Плисецкой. Она всегда была как бы замкнута в себе, училась блестяще, но старалась ничем не выделяться, держалась подчёркнуто скромно. Хотя они учились вместе с седьмого класса, Серёга только к окончанию девятого однажды заметил, как она красива. Той неброской, вроде бы холодноватой красотой, за которой может скрываться самая страстная натура. Много позже Сергей Александрович узнал, что Анечка была потомком литовских князей.
– Серёга, – срывающимся голосом продолжила Анечка, – мне только что позвонили, Рая умерла. Похороны завтра на Востряково. Позвони, кому сможешь, из наших.
Рая была их одноклассницей, очень маленького роста, хотя и старше остальных года на два или три. Она была удивительно тихая, не то, чтобы забитая, но во взгляде её чувствовалась какая-то затравленность, как будто она заранее соглашалась с неведомой собственной виной, искала сочувствия, но понимала, что вряд ли его найдёт. И, хотя тогда никто об этом не задумывался – эгоизм молодости, – но это было странно, потому что класс был хороший, в нём всегда была удивительно доброжелательная атмосфера. Только к окончанию школы стало известно, что Рая тяжело больна.
Серёга обзвонил практически всех бывших одноклассников, но никого не застал.
Одни разъехались на свои первые летние студенческие каникулы, другие – на практику.
День был жаркий. На похоронах было человек двадцать, в основном родственники. Из одноклассников – только Серёга и Анечка.
Раина мама, высохшая женщина лет сорока, стояла с помертвевшим лицом. Совершенно удивительное, несообразное зрелище представлял отец. Это был среднего роста коренастый мужик лет пятидесяти, не вполне трезвый, с лицом колхозного бригадира-забулдыги. Он нарочито суетился и явно не скорбел. Родственники, стоя у гроба, многократно и в подробностях пересказывали друг другу, как два дня со смерти Раи его не могли разыскать и буквально в последний момент нашли у какой-то бабы.
Хотя Серёга и Анечка держались несколько особняком, но не слышать этих разговоров со смакованием подробностей они не могли.
Когда церемония прощания подходила к концу, перед тем, как гроб закрыли, все родственники, а это в основном были люди в возрасте, стали поочерёдно подходить и целовать покойную.
Серёга с ужасом понял, что сделать этого не сможет. Он катастрофически не знал, как быть. Неожиданное спасение пришло от Анечки. Она коснулась его рукой и дрожащими губами даже не произнесла, а попыталась произнести:
– Я не смогу этого сделать. – Было видно, как её трясёт.
Серёга почти с благодарностью обнял её за талию, отвёл в сторону и стал успокаивать. При этом он и сам чувствовал себя не лучшим образом.
На поминках кроме Раиной мамы, которая, казалось, так и не вышла из состояния транса, уже никто не вспоминал о поводе, приведшем их за этот стол – было много водки. Особенно отвратительным был отец, взявший на себя роль вульгарного тамады с партбилетом.
Серёга и Анечка при первой же возможности незаметно ушли. Совсем не пойти на поминки они не могли – Анечка жила в одном доме с Раей.
Раины похороны были не первыми, на которых пришлось присутствовать Серёге, но он ещё не успел привыкнуть к тому, что люди умирают, особенно – ровесники. В детстве, в юности все бессмертны. А от сочетания таинства перехода в небытиё и того ханжества, той невыносимой пошлости, с которыми пришлось столкнуться, хотелось поскорее вырваться на свежий воздух. Его переполняли самые разные чувства, от глубокого внутреннего протеста до опустошённости. Очевидно, нечто подобное испытывала и Анечка.
Они пошли к университету, на Ленинские горы, подошли к набережной, спустились к трамплину, свернули в сторону Нескучного сада. Аллея между высокими деревьями была тенистой. К тому же, близость воды не только создавала прохладу, но, как всегда, действовала умиротворяюще.
После всего увиденного и пережитого в этот день разговаривать не хотелось, но, видимо, каждый инстинктивно чувствовал, что рядом находится человек, с которым можно о многом помолчать.
Вспоминая сейчас обо всём этом, Сергей Александрович в глубокой задумчивости смотрел на Анечкину фотографию. Ведь по сути дела прошла целая жизнь, и после того дня они с Анечкой, кажется, вообще больше никогда не виделись. Единственное, что он знал о ней, было то, что она окончила мехмат университета.
Странная мысль пришла к Сергею Александровичу. Он подумал, что психология пережитой ими тогда ситуации в разные времена была описана многими писателями. В самом деле, это так напоминает сюжет о том, как два случайных попутчика неожиданно даже для самих себя начинают делиться друг с другом самым сокровенным. Но то, что произошло тогда у них с Анечкой, было неизмеримо выше, ведь они же ни о чём не говорили.
Но до чего доверительным, до чего созвучным было их молчание.
Рабская психология
Вы не замечали, какое тягостное чувство охватывает, когда сталкиваешься с проявлениями рабской психологии?
Возможно, самое удручающее в ней это постоянная готовность её носителя к мимикрии, какой-то дьявольский симбиоз подчёркнуто демонстрируемой униженности, способной вызвать разве что брезгливое неприятие, с затаённой, бесконечно злобной, звериной агрессивностью.
Как и всякому человеку, мне не раз приходилось сталкиваться с подобным, но вот сейчас я вспоминаю два случая, когда наблюдал проявления этой психологии, так сказать, в каноническом, чистом виде.
Первый случай произошёл в начале 80-ых годов, когда мой сын учился в ЦМШ. ЦМШ – это Центральная музыкальная школа при Московской консерватории. Школа эта славилась не только своими выпускниками, но и совершенно замечательными педагогами, многие из которых были ведущими профессорами и преподавателями консерватории.