скачать книгу бесплатно
Мы стояли, сжавшись, не понимая, для чего это сказано. Деря выдержал паузу и закончил:
– Вчера зашел в ресторан поужинать, выходил – все руки отдавили!
Мы засмеялись, и вместе с нами засмеялся Деря.
На следующем уроке Кореец Длинный, нудный парень, которого никто не любил, решил, видно, отличиться. Не успел еще Деря сесть, как Длинный спросил его с заискивающей улыбкой:
– А вам, Петр Иванович, вчера в ресторане руки не отдавили?
Мы хотели было засмеяться, но Деря подскочил к Длинному и проговорил тихо, но страшно:
– Ты… шутишь? – И вдруг рявкнул: – Сесть!
Длинный от страха еле колени согнул.
Мы долго еще над Корейцем издевались: подходили близко и, сделав свирепую рожу, говорили:
– Ты… шутишь?
Но все это было позже. Санька ждал несколько уроков, но Деря его не вызывал к доске для ответа. Как мы потом узнали, просто фамилия Саньки не была вписана на этой странице журнала. Потом, правда, фамилию его вписали, кому-то досталось, но это было потом, позже истории, которая, в общем-то, и не история, а так, скорее случай на уроке.
В тот день Деря вошел в класс не просто серьезно, а даже как-то торжественно. Он был, как всегда, в черном костюме, но в новом, и под пиджаком была не зеленая армейская рубашка, а белая, редкая тогда, нейлоновая сорочка и узкий черный галстук. После того как мы сели за парты, он достал из папки тонкую тетрадь, как обычно, заглянул в нее и сказал:
– Сегодня, ребята, я вас спрашивать не буду. – Мы зашевелились – Сегодня, – он повысил голос, – у нас будет свободный тематический урок. – Деря подошел к доске и написал на ней красивыми буквами: Коммунизм как общественно-экономическая формация.
Признаться, в пятом классе мы меньше всего думали о нем. Такие понятия, как коммунизм, перестали нас, пацанов, волновать еще с детского сада, да и то, если кто в него ходил… Нас интересовало следующее: какая машина лучше, «запорожец» или «москвич», кто победит – боксер самбиста или наоборот и, наконец, кто сильнее – кит или слон. А коммунизм, что коммунизм?
Деря посмотрел еще раз в тетрадь и начал:
– С древних времен, ребята, с первобытно-общинного строя, простой человек мечтал о том времени, когда все будут равны, мечтал о справедливом строе.
Дальше пошли слова непонятные, а потому и неинтересные: формация, производственные силы, базис… Я заскучал, и все заскучали.
А Санька – нет. Он толкал меня в бок, хотел что-то сказать, глаза его горели, но разговаривать на уроке Дери было нельзя. Деря ходил спокойно от окна до двери, говорил уверенно и громко, по порядку. Рассказав одно, он заглядывал в тетрадь, говорил: «Дальше…» – шел дальше. Чем дальше он говорил, тем голос его становился громче и торжественнее. Ничего не понимая и не пытаясь понять, мы все равно сидели тихо, запуганные Дерей. Только Санька беспокойно вертелся рядом со мной.
– Пять минут осталось, – прошептал сзади Мельник, единственный обладатель часов в классе.
Санька дернулся и поднял резко и высоко руку. Деря продолжал ходить и говорить, не видя никого.
Кончики Санькиных пальцев дрожали. Деря его не замечал. Я хотел остановить Саньку, схватил его за руку, но Санька оттолкнул меня, встал и сказал громко и неожиданно, так что даже Деря вздрогнул:
– Можно спросить?
– Да, – сказал Деря, еще ничего не поняв.
– А при коммунизме все люди…
– Фамилия, – остановил его Деря, пришедший в себя. На его уроках надо было сначала говорить фамилию, а потом уж спрашивать или отвечать.
Санька запнулся и покраснел:
– М?муромцев.
– Слушаю, – сказал Деря.
– А при коммунизме все люди б?б?б?бб…
Первую часть своего вопроса Санька успел сказать быстро и понятно, а вот дальше его заело.
Санька покраснел еще больше и начал снова:
– А при коммунизме все люди б?б-б-б?б…
Глаза Дери сузились, и сам он как-то сжался. Он не знал, что Санька заикается и ему надо успокоиться, чтобы нормально все сказать, и мы замерли, не могли даже пошевелиться, не то что объяснить все, и только сидели и смотрели на Саньку и Дерю, с ужасом ожидая, чем все это кончится…
– Б?б?б, – он никак не мог сдвинуться с этой проклятой буквы.
– Что при коммунизме? – спросил Деря резко и громко.
– А при коммунизме все люди б?б?б…
– Что люди?
– Б?б?б…
– Сесть! – приказал Деря.
Санька тихо сел.
Деря подошел к столу, заглянул в тетрадь и перешел к заключению:
– Таким образом, ребята, коммунизм – это такая общественно-экономическая формация…
– А при коммунизме все люди будут…
Я не знаю, что дальше произошло. Почему-то Деря очутился рядом с Санькой, и рыжие Санькины волосы оказались в жилистом кулаке Дери, и голова Саньки поднялась вверх медленно, как во сне, и так же медленно опустилась вниз с глухим стуком, который расколол надвое слова Дери, возникшие неожиданно:
– Что коммунизм? – БУМ! – Что люди?!
Потом Деря оказался у доски, а голова Саньки осталась лежать на парте лицом вниз.
Стало страшно.
Деря открыл рот и начал говорить, но только по его рту можно было понять, что он говорит.
– Коммунизм – это… – говорил он, но будто кто выключил звук.
И Санька стал медленно, как во сне, поднимать голову. Лицо и волосы его оказались совершенно белыми, и из этой его новой головы вышла его прежняя голова, яркая, как солнце, поднялась вверх, постояла над Санькиной, дрожа, а потом медленно поплыла к Дере и остановилась в нескольких сантиметрах от его лица. Деря замер с открытым ртом. ШАРОВАЯ МОЛНИЯ. Она описала круг вокруг Дериной застывшей морды с тихим неземным звуком и опять остановилась у бледного Дериного носа, но постояла немного, секунду, и все с тем же звуком вздрогнула и тихо ушла в прозрачный осенний день…
Последний костер
Когда становилось холодно, когда был октябрь, когда оставались только деревья с несколькими листами, голое небо и ветер, мы выходили на улицу. Мы выходили на улицу и стояли молча у подъезда, замерзали. Я прятал красные обветренные руки в карманы пиджака и нащупывал в одном, правом, большой тяжелый значок «Готов к защите Родины» с прикруткой, как орден, маленькую увеличилку, старый красный карандаш «Спартак», несколько камушков и разный сор, мелкий и приятный, а в левом рука находила дырку и больше ничего. За это левый карман я любил и не любил. С одной стороны в нем всегда ничего, но зато под ним, в самом углу пиджака можно было найти все что угодно, и иногда даже меленький грязный леденец или одну или две копейки. Кто-то был, как я, – в пиджаке, кто-то – в материной телогрейке, а кто-то – все в тех же тапках, шароварах и застиранной рубахе с короткими рукавами. Они первыми замерзали и начинали предлагать:
– Айда!
в магазин, смотреть, как лежат конфеты в стеклянной витрине
– Айда!
курить
– Айда!
на свалку поищем чего-нибудь
– Айда!
на чердак играть в хоронюшки
– Айда!
лазать по деревьям, играть в войну, рыть штаб в кустах, делать взрывчатку, стрелять из поджигов, сбивать друг друга на великах, бегать вокруг дома, кто больше кругов сделает, играть в «сику» по копеечке.
– Айда!
Когда все стояли и молчали, продолжая замерзать еще больше, а кто-то с кем-то начинал задираться, и затевалась даже не драка, а так – драчка, хлопала дверь Мишкиной квартиры и выходил Мишка, заспанный как всегда. За этот вид и за то, что спит днем, над ним смеялись, он злился, но спать днем продолжал. Мишка прижимал к груди несколько картофелин, поднимал на нас маленькие глаза и говорил спокойно: «Пошли жечь костер».
И в горло вдруг начинал лезть сладкий дым несуществующего еще костра, в глазах билось маленькое пламя, обещая угольные бока испеченной картошки. И все шли, молча, не совещаясь и не споря, впереди бежали те, кто в рубашках, у них уже зуб на зуб не попадал, сзади круглые и толстые телогреечники, а посередине – Мишка.
Костры жгли на огородах, в кустах, даже на чердаке умудрялись и в уборной, но этот жгли всегда в одном и том же месте: за сараями, огородами, между двух соединяющихся линий железной дороги в низинке, где росла редкая трава и лежали большие камни, под которыми, если их поднять, можно было найти убитую еще сто лет назад кошку и тысячи козявок, которые этой кошкой кормились. Но сейчас никто камни не поднимал. Все расходились в разные стороны, и начиналось собирание палок и щепок, которые за многие годы полностью подбирались, но вновь появлялись то тут, то там невесть откуда. А Мишка бросал на землю картофелины, отряхивал рубаху на животе и шел обратно через пустые бугристые огороды с пожженной давно ботвой, только серые круги пепла остались, шел к сараю, находил ключ около дырки для кур, открывал дверь, брал топор и несколько толстых поленьев, шел к колоде, рубил их, сопя, на тонкие палочки. Он приходил обратно, где была собрана уже большая куча деревянного мусора, бросал дрова на землю, складывал самую мелочь, подсовывал клок бумаги и только после этого доставал из кармана штанов приятно гремящий коробок со спичками, доставал одну, чиркал и зажигал. Когда костерик занимался, он подкладывал свои дрова, потом еще, и когда появлялся жар, осторожно бросал туда картошки.
У костра все отходили. И забывали, что уже октябрь, что холодно. Я вытаскивал окоченевшие руки из карманов и грел их над огнем.
– Спеклась небось картошечка… – подавал голос почти сразу же какой-нибудь самый маленький и сопливый. Кто-то из больших, стоявший рядом, молча отвешивал ему оплеуху, все молчали и смотрели в огонь. Потом другой высказывал мнение, что она должна быть готова, с ним начинали спорить, я тоже спорил и кричал: «Сырая еще, ты хочешь есть сырую, ну и ешь, а я не хочу!» Замолкали, потом вновь кто-то говорил насчет картошечки и получал отпор. И я давал отпор, а после нового молчания сам вдруг открывал рот и говорил уверенно, что теперь она спеклась, и сам получал отпор. И когда все побывали в роли и тех и других, и всем становилось ясно, что – всё, картошка готова, хором навалились на Мишку и называли его соней и человеком, который не знает, когда картошка в костре бывает готова.
– Вы зато знаете, – сонно огрызался Мишка, продолжая сидеть на корточках и смотреть в огонь.
С ним надоедало спорить, и когда всем было уже все равно, потому что она уже сгорела, Мишка брал молча прутик и выкатывал на траву черные картофелины, и все начинали ему помогать.
Потом была дележка по справедливости: «Кому?» «Тебе?» «Кому?» «Серому?» «Кому?» Потом ели картошку, делая вид, что именно ему досталась самая вкусная, выедали изнутри корку до самого угля, а некоторые съедали и корку, приговаривая, что для живота полезно. Потом гасили костер, глядя на свои струйки, и шли, перемазанные, домой через рельсы и пустые бугристые огороды.
И тогда замечали, что темнеет и солнца уже нет, а только небо серое, холодное – октябрь. И все опять останавливались у подъезда и стояли молча, не двигаясь, слушали, как тихо уходит вечер.
О любви
Когда-то в детстве была зима… Когда-то в детстве была зима. И я катался с горки. Какая там горка… Просто сразу за сараями проходила железная дорога, мы говорили – линия, по которой возили уголь с шахты. Насыпь была высокая, вот с нее мы и катались, уступая время от времени дорогу пыхтящим страшным паровозам.
Моя мать и мой отец никогда не говорили и никогда не скажут: «Я люблю…» Любовь – это их жизнь, я, работа.
«Я люблю тебя, – говорю я и повторяю: – Люблю, люблю, люблю…»
Давай послушаем, потрогаем это слово. Сначала вытягиваешь губы, как свистеть, а потом делаешь странный звук, будто выплевываешь косточку от компота.
«Я люблю», – говорит она. «Я не люблю», – говоришь ты.
Что это значит? Кто объяснит мне?
Я хочу знать.
В детстве я был трусом. Впрочем, я и сейчас не могу назвать себя смельчаком. Но тогда я не боялся драться, хотя и никого не бил. Было больно бить. Паровозы ходили медленно, они только выезжали с шахты, груженные углем, черными жирными калмыгами. Пацаны иногда цеплялись и катались, сидя на вагонах, бросая в тех, кто внизу, кусками угля. Но не сейчас. Зимой холодно. Из окна паровоза смотрела улыбающаяся грязная рожа машиниста. Мы кубарем скатывались с горки, крича на ходу с радостным ужасом: «Паром обдаст!!!» Некоторые падали лицом в снег. Лязг гигантских и ленивых шатунов прекращался, не было слышно хриплого дыхания паровоза. Все замирали, ждали пара. Все замирало, ждало пара… И вот он, наконец, вырывался наружу, радостный, свистящий, вместе с орущим гудком, и в сердце что-то закипало, лезло через горло, глаза, казалось, что и там, там в груди, много-много пара, который так хочет наружу!
Я был трусом. Я не мог съезжать по накатанной ледяной полоске, стоя на ногах. Серый мог. Для этого он надевал свои кирзовые сапоги с подвернутыми голенищами. Многие могли съезжать стоя. Но как Серый – никто. Все ждали. Серый знал, что его ждали, и поэтому не торопился. Он взбирался медленно боком на насыпь и, став аж на второй рельс, хитро оглядывал всех, а потом, неожиданно оттолкнувшись и перешагнув другой рельс, прыгал на самый лед. От этого он терял равновесие, крякал весело, с руганью и, перевернувшись в воздухе, шмякался об лед. Или благополучно съезжал. Это не важно. Я стоял и смотрел на него. Пальто замерзало и становилось колом, как тумбочка. Пальцами было больно пошевелить. В валенках уже не таял снег. Я шел домой. Солнце висело в вымороженном небе, выцветшее за лето и сразу же замороженное, так и не успевшее набраться краски, как бледное диетическое яйцо.
Я знал, как тепло дома. Было воскресенье, и дома были мать и отец.
Дома было тихо. Кухня открыта. Теплая. На печке стояли кастрюля с супом, черная сковорода с жареной картошкой. Я негнущимися пальцами стаскивал валенки, снимал пальто и прятал его на вешалке: увидят, заставят идти в коридор и отряхивать от снега.
Они сидели на диване в комнате и тихо разговаривали. Значит, было воскресенье, или отец работал в ночь. О чем они разговаривали… Не знаю… О житье-бытье, о себе, обо мне…
– Пальто отряхнул? – спросил отец.
Врать ему я боялся. Пошел в коридор и повозил по пальто веником. Всё…
На столе в кухне стояла тарелка с горячим супом. Разваренная картошка, лук и мелко нарезанная колбаса. Да, а еще хлеб. Я откусывал большой кусок от ломтя черного хлеба, дул на ложку с супом и, обжигаясь, торопливо ел.
– Сынок, ты учил сегодня английский?
– Учил.
– Ну скажи мне что-нибудь по английскому…
– Что тебе сказать?
Глаза матери лукаво улыбались.
– Скажи: мама, я тебя люблю.
– Маза, ай лав ю.
– Вот молодец, ну скажи еще что-нибудь…
– Больше не знаю.
Я наедался, отогревался. Добрая тихая ночь уже придумывала сегодняшние сны. Я ждал их.
И все-то я вру, вру, вру! Вчера увидел тебя и задохнулся. Господи, какая ты…
Тамара