banner banner banner
Топографический кретин
Топографический кретин
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Топографический кретин

скачать книгу бесплатно

Топографический кретин
Ян Ледер

Когда умирает любовь, сердце жарится на сковородке без антипригарного покрытия, и от этого не больно даже, а просто не дышится. И надо кричать, но никто не услышит. Остаётся писать – может, прочтут? Но даже если да, то всё равно не помогут: эту боль каждый переживает сам. Или – не переживает. Вечная борьба любви и жизни: то они на одной стороне, то друг против друга. Любовь уступать не готова, любовь не хочет умирать, придётся её убить. Вот тут-то сердце и взрывается. Вместе со сковородкой. Если с вами такое было, эта книжка – то ли сборник беззаботных рассказов, то ли пронзительный дневник – для вас. Если с вами такого (пока?) не было, то – тем более.

Ян Ледер

Топографический кретин

Моим.

Это вымысел.

Любое созвучие или совпадение с чем бы то ни было следует считать случайным.

И если во время чтения у вас что-нибудь украдут, или вы проедете свою остановку, или пересадите пациенту не тот орган, то в этом автор тоже не виноват.

22 января

Полураспад

Разве вообще существует что-то, кроме одиночества?

Эрих Мария Ремарк

Плеер в уши – и любимый блюз, и в голове слова: я больше не вернусь, – и ногою в такт, и шеей взад-вперёд, и веки сомкнуть, чтоб рвалось изнутри, чтоб до упора, до отказа, до дыр в перепонках…

Но в их ушах другая музыка у каждого своя и твоя остаётся только с тобой и мысли твои и твои откровения приходят на миг исчезая навек и злое бессилие до охренения и грязный кошмар побирушек-калек и туши веснушки на щёчках подкрашенных и сбитого пульса глухой метроном и скученность кранов колесных и башенных торчащих как нарки за мутным окном и мразь равнодушия в тусклых зрачках, и этот дурной сон, вязкий и теплый, от которого дрожат в рельсовом ритме колени, а они смотрят мимо, стреляют насквозь, будто им безмятежно сегодня спалось, будто нет у них боли и ужаса нет, будто их не касается весь этот бред, будто все чики-пуки, победа близка, будто им не знакомы ни страх, ни тоска тоска тоска

Очнись же, народ, вбери слова в свое вонючее нутро, проникнись ими, пронзись навылет, стряхни дрему твою, очухайся наконец, осознай и взвой:

Когда-то ты жила рядом со мной,

И я был вхож в твой дом.

Я часто видел себя в твоих зеркалах,

И я любил играть с твоим котом.

Мобильные разговорчики, открытые лэптопчики, бесплатные газетёночки – спасение от общения. Стеклянные глазёнки, нелепые позёнки, нездешние улыбочки – у каждого в ушах свой силикон. И вздрагиваешь, засыпая: вот оно, поймал почти, не забыть бы за ночь – а утром, отыгравшись вволю на будильнике, ставишь с ног на голову нечесаную башку, пальпируешь череп: да где же оно, куда подевалось, ведь было же, было, всего пять часов назад еще было с тобой! И глядишь в зеркало – в свои же зрачки, и ощущаешь не затупевший ещё вкус колгейта, и – вот оно, не упустить! – хватаешь ускользающее – не мысль даже, а ощущение мысли, – и тащишь, разматываешь, и идешь за ним, семенишь, ускоряясь, боясь отстать, и спотыкаясь, чертыхаясь, проходишь с ним его путь – от самого конца до самого начала.

Когда нет слов, кроме слова нет.

Когда глаза, как двери, закрываются напрочь.

Когда смотришь подолгу в бездонный лестничный пролет.

Когда пишешь стихи, когда плачешь под блюз, когда ноют давно удаленные зубы, когда горечь, как вирус, и мурашки по коже, –

забудь.

Заткни фонтан.

Умывальников начальник

Угол атаки

Яков сгорел!

Истошный, истерический, почти доисторический, в воздухе вязко вибрировал визг.

Визг жил сам по себе, витал в отрыве от реальности, отношения к ней не имел, внимания на неё не обращал. Был самодостаточным и непреходящим, как лягушачий концерт над болотом, как звон комаров над вечерним костром, как гулкая дрожь трансформаторной будки в рассветной мгле предгрозовой. Не нарастал, но и стихать не спешил. Держался цепко, как облако на горной вершине, горбатился мостиком в верхней, самой яркой своей ноте – и опадал потом бессильно, как радуга за горизонт.

Сгорееееееееел!

А в голове трепыхалась единственная мысль. Не мысль даже, а так, белиберда какая-то, нелепая, недолепленная фантазия на тему мультяшного толстячка в самом расцвете сил с заднелопастным приводом, что-то такое из далёкого детства: Ты кричала: “он сгорел”, “он сгорел”… Хи-хи! А “он” вовсе не сгорел – “он” только обжёгся.

Особенно, конечно, раздражало это «хи-хи». С визгом в частности и с окружающим вообще «хи-хи» сочеталось, как трёхканальная радиоточка с яхтой миллиардера, как водка «Стрелецкая» с джелатте-мокка, как портупея швондеровского маузера с декольте Наташи Ростовой. Но именно так – с дебильным, неадекватным смешком – крутилась полумысль в том, что осталось от организма. Долбилась изнутри в черепную коробку, от которой уже (или к тому же?) изрядно отдавало палёным. Суетилась, дёргалась, ускорялась и искажалась, будто зажёванная магнитная плёнка.

А в воздухе всё висел и висел, как туман над безветренной речкой, ужасно пронзительный – аж уши сводило – девичий крик:

Йааков сгорееел –

и тридцать восемь восклицательных знаков, как напуганные попугаи, устремляются ввысь, и выстраиваются в скошенный клин, и меняют галс, чтобы сбрызнуть за ближние вершины, за две лесистые сопки, подобные округлой попке, особенно выпуклой на блёклом, невыразительном небе, будто вырезана она из чёрной бархатной бумаги и наклеена на предутренний туманный ватман.

Оттуда, из-за сопок, бесшумные, как стрижи, и оттого ещё более нереальные, выносятся иногда стрелы перехватчиков – и только потом, набрав высоту, ломают таёжный пейзаж внезапным взрывом звукового барьера.

Восклицательные знаки авиационных училищ не кончали, и не всем достаёт лётного мастерства, и не каждый умеет использовать стартовый импульс: некоторые сжигают его на спринте – и, не в силах ускользнуть от гравитации, отстают от эскадрильи и пикируют на крышу облупленного бывшего клуба, пробивая ветхий шифер острыми своими точками, и утихомириваются наконец в шевелюрах абитуриентов, пригнанных на колхозную картошку.

Вероломное вторжение знаков препинания в молодёжные сны не проходит бесследно, и обеспокоенный люд начинает выползать в блёклый, лишь обретающий краски пейзаж. Будущие студенты не привыкли ещё к несусветно предрассветным подъёмам, но за пару дней успели в деревне немало. Они уже бездарно порыбачили в речке Малиновке, зажарили пойманного на улице ничейного гуся и безапелляционно опухли от местной сивухи.

Оглядываются недовольно, трут слипающиеся глаза, приглаживают лохмы бездумными жестами и бредут, хрустя суставами, через лужайку, вспотевшую холодной росой, покрытую неубедительной в ожидании первого снега травой, текут к ветхой скамейке, на которой устроился, как умел, виновник переполоха. Хотя какой он виновник, если разобраться? Скорей уж жертва. А виновник… Ну а что виновник. Ну вот преподы, например. Тот же начальник лагеря, завкафедрой журналистики доцент Баркашин, додумавшийся назначить истопником городского мальчишку, который печку до этого видел только по телеку.

Вчера после обеда Виктор Валерьевич подвёл Якова к большому сараю у клуба и сказал, не ожидая возражений:

– Сложного в этом нет ничего.

Яков с доцентом знаком был недавно, но уже заметил одну его особенность. То ли нарочно, чтобы утончённее казаться, то ли сам того не замечая, доцент Баркашин выстраивал предложения как-то не по-людски, переставлял слова так, что смысл доходил не сразу и не всегда.

На двери сарая белым по серому – малярной кистью с влажными оплывами по удивительно для этой местности гладко оструганным доскам – кривилось уведомление: «Кухня. Посторонним воспрещено» – и снова восклицательный знак, но на этот раз только один и, видимо, не из давешней стаи: очень уж другой. Те – горделивые, стремительно-прямые, рассекающие телами пространство на сегменты, а этот – выгнуто-какой-то-вогнутый, будто не до конца уверенный в том, что он не вопросительный. Бесполый, в общем.

Сразу за знаком терялась в сумраке грозная пещера, размерами смахивающая на самолётный ангар. На две трети её пространства – чёрный железный монстр о восьми конфорках, похожий на сгоревший, но пока ещё не утонувший танкер

– Ничего сложного, ага, – протянул Яков вслед за преподавателем.

– Сложного ничего, – подтвердил завкафедрой. – Для человека тем более, который экзамены сдал только что на «отлично» и «хорошо», и творческий успешно конкурс прошёл, и на отделение журналистики зачислен из десятков один – на идеологическое, между прочим, отделение на всём Дальнем Востоке лучшего университета.

Связи между идеологическим характером предстоящей учёбы и устрашающего вида печкой – да какой там печкой – печищей! – Яков не уловил. Но промолчал. Не хотелось прослыть балбесом с самого начала. Доцент тоже в детали не вдавался – видно, решил не распинаться ради единственного слушателя – и перешёл прямо к делу:

– Вот печка, дверца вот, дрова в неё пихаешь…

– А дрова тоже мне рубить?

Попробовал представить себя Челентаной. Вышло так себе.

– Дрова – забота не твоя, нарубят их заранее и у двери оставят. Тебе же трудов всего-то – сюда вот заложить и подпалить. За должность такую Герострат маму бы родную не пожалел, мечта, а не должность, – ухмыльнулся Баркашин. – Спички есть?

– Не, я пока не курю.

– Это правильно. Добудешь, значит, спички заранее – и затопишь. И чтоб не погасло смотри, потому что в полшестого, когда повара встанут, вот здесь, – он постучал тяжёлым, напитанным влагой поленом по гулкому танкерному борту, – полыхать должно, как в советском колумбарии родном.

– Во… во сколько встанут повара?

– В полшестого. Завтрак-то в семь, – препод исподтишка ухмыльнулся. – А тебя, значит, около четырёх поднимут. Не рановато? Может, предпочитаешь грязь на поле дни напролёт месить?

– Да не, Виктор Валерьевич, встану. Встану я, не впервой.

Не из малодушия соврал, а наоборот, из чувства ответственности. Ну и из желания самоутвердиться немножко: чтоб я перед такой примитивщиной спасовал?

И не то чтобы даже соврал. В детстве приходилось вскакивать ни свет ни заря, чтобы успеть с дядей Лёшей на рыбалку, или чтобы отец не передумал взять собой в командировку на голубой служебной «Волге» с фиксатым усатым Колей за рулём – по пыльной грунтовке, в дальнее грязное село с вычурным, насмешливо интеллигентским названием Опытное Поле, где полей было сколько угодно, только что на них росло, понять было сложно, потому что покрыты они были, в зависимости от сезона, снегом или грязью, и что такого в них опытного, малолетний Яков так и не выяснил.

Но вставать рано приходилось, чего уж… Правда, чтоб в четыре утра, да ещё каждый день, да целый месяц кряду… А, ладно, переморщимся, не маленькие!

Стать маленьким Якову захотелось уже очень скоро, как только наступило четыре часа как бы утра, а на самом деле, конечно, очень поздней ночи. Захотелось натянуть одеяло потуже, отодвинуться подальше и зарыться поглубже, но тон квартирьера Толи Бутенких к ролевым играм в дочки-матери не располагал.

– Аллё, учащийся, мировой пожар раздувать шагом марш! – однозначно буркнул Толя и сразу уснул обратно.

Он отучился в универе уже год, почитался абитуриентами за старшекурсника и почивать изволил на отдельно стоящей кровати с железной фрамугой и панцирной сеткой. Чем вызывал благоговейную зависть рядового состава, спавшего на нарах с брошенными поверх досок матрасовками, набитыми соломой, и одеждой у кого какая нашлась.

Проклиная про себя квартирьера Бутенких, завкафедрой Баркашина, лучший на всём Дальнем Востоке университет с его идеологическим отделением в частности и министерство высшего и среднего специального образования в целом, но пуще всех – собственное приспособленчество, Яков выволок себя на плохо освещённый двор.

Осмотрелся, но почти ничего не увидел, кроме гуся – такого же вялого, как он сам, однако весьма ловко отскочившего, когда Яков попытался дать ему пинка. Гусь явно не желал судьбы собрата, украсившего своим жирным телом вертел над недавним костром из-за отсутствия должной расторопности. Яков сложил пальцы в виде буквы V и сразу о гусе забыл. Подошёл к высокой поленнице и, обрушив юго-восточный её фланг, сумел всё же вытянуть несколько наструганных кем-то коряг. Зашёл во вчерашний сарай – в нём было ещё темнее и прохладнее, чем снаружи, – нафаршировал дровами зев железного исполина, запихал под чурки «Красную звезду» неведомой давности, чиркнул, сунул пламя чудовищу в рожу.

Огонь погиб мгновенно.

Вспомнился дед Исаак. Прикурит, бывало, свой «казбек», протянет совсем ещё маленькому Яше горящую спичку, тот задует её уверенным пыхом, дед крякнет, погладит внука по голове, констатирует удовлетворённо:

– Дунька.

В школьных походах Яков считался лучшим костровым, а тут извёл уже полкоробка, но внутри танкера, совершенно не похожего на добрую печку, к которой ласкался на досуге Иванушка-дурачок, будто сидел невидимый дунька и прицельно гасил спичку за спичкой.

Бросил рассредоточенный взгляд на именные часы марки ЗиЛ, заслуженные год назад ударным токарным трудом на производственной практике. ЗиЛ злил: времени в обрез. Ругнулся, пошёл за советом.

Квартирьер Бутенких доверия не оценил. Промычал что-то и отвернулся к стенке. Ткнулся носом в темноту, без Якова реализовав мечту Якова.

Яков загрустил.

ЗиЛ тикает, лучина не запалена, скоро подымут поваров, а там и весь лагерь загудит. Триста рыл попрутся в поле, не жрамши? Представил последствия, вздохнул. Решил, что один непроспавшийся старшекурсник – меньшее зло.

На этот раз Толя снизошёл, хотя и выматерил назойливого истопника. Поскрёб трансбуккальный нерв клешнёй, вынутой из-под четырёх солдатских одеял, и сказал почти разборчиво, но всё равно загадочно:

– Во дворе хозяйка стоит. У ней слей. Только груши нет, отсосать придётся. Но это херня, сплюнешь.

– Погоди, Толя, кто стоит? Аллё, не засыпай! Кого слить, куда отсосать? Какая груша, какая хозяйка? Там только гусь… был.

– Лошара. Хозяйка – шишига.

– Шишига?

– Аааааа! – старшекурсник, похоже, начал просыпаться всерьёз, а это оптимизма не внушало. – Грузовик. Газшисятшесть. Во дворе. Крышку бензобака отвинтишь, кишку сунешь, пару капель соснёшь, в тару отольёшь, в печку плеснёшь – и пучком.

Великомудрый сунул руку обратно под одеяла, ёрзнул раз-другой, но то ли вспомнил, что не один, то ли ещё что, но угомонился, закатив зрачки под веки. Аудиенция окончена, понял Яков и побрёл обратно в промозглую мглу.

Отыскал в груде хлама у поленницы слегка сплюснутую эмалированную кружку, от?р о траву, подошёл к машине и – замер. Не потому что увидел что-то ужасное или ещё какое; ничего, в общем, не увидел, просто задумался. А в том состоянии, в каком пребывал его мозг – наполовину дремлющий, наполовину кумекающий, – думать лучше всего было, не делая лишних движений. Не расходуя энергии понапрасну.

Примятый бампер глянцево отливал росой. Капельки на выступающих деталях хозяйки-шишиги медленно сливались и расходились, смутно напоминая то вспотевшие руки, то брови, то носы, а больше всего – непознаваемую, как далёкий космос, жизнь жировых пятен на поверхности куриного бульона. Это не то, решил Яков и медленно, чтобы не расплескать думу и не дать ей полностью трансформироваться в бесполезную ассоциацию, повернул голову в сторону сарая с печкой.

С укреплённой над дверью лампочки на гору поленьев падал желтоватый свет – и тянулся дальше, прямо к Якову с кружкой в руке, немножко схожий с лунной дорожкой на воде. Сходство усиливало ленивое шевеление травы под лёгким сентябрьским ветерком: на ней тоже поблескивала влага.

Коси коса, пока роса, подумал Яков. Вот попросил бы Дали натурщицу у Гойи – и получилась бы у него явь, вызвавшая прогулку шмеля вдоль банана через год после отхода ко сну. А на втором плане – закинувшая руки за горизонт и подогнувшая правую ногу Маха. Обнажённая. С капельками на руке, на брови и на носу. Носатая Маха. Раскосая Маха: с расплетённой косой. С наточенной косой. С песчаной косой, уходящей в рассвет. Косая Маха. Косомаха. Лежит на траве, покрытой росой. Росистая косомаха. Костистая мусораха. Мясистая росомаха.

Стоп, приказал себе Яков, прекратить думать чушь! Начать действовать по алгоритму: отсосать – сплюнуть – отлить.

Он отвернулся от лампочки, заставляя глаза привыкнуть к тёмным сумеркам, а мозг – забыть о росе и о Махе. Уставился на грузовик. Вспомнилось детство, охота-рыбалка с дядей Лёшей. И как дядя Лёша брал взаймы бензин у своего соседа и кухонного оппонента дяди Мирона. Дядя Лёша один конец шланга совал в бак, а другой себе в рот, делал страшные глаза и втягивал щёки, а потом громко плевался, а дядя Мирон неприлично острословил.

– Эх, – сказал Яков с укором, но вселенная не отреагировала. Тогда он взобрался на блестящую подножку хозяйки и дёрнул дверь кабины. Она была не заперта и с тихим скрежетом поддалась.

На потолке качнулся динамовский вымпел, еле слышно звякнуло созвездие значков на здоровенной, во всю ширину лобового стекла, засаленной байковой тряпке с путанной бахромой, в нос ударило солидолом, портянками и ещё чем-то необъяснимо шофёрским.

– А где Сталин? – спросил Яков.

Раньше его отец работал начальником дорожно-строительного управления, техники там было миллион, и из каждой машины за мальчиком подозрительно приглядывал чёрно-белый вождь с трубкой в губах и коварным прищуром в глазах. Маленький Яша всё время пытался увернуться от него, перебегая от катка к самосвалу, от бульдозера к грейдеру, дёргая рычаги и пиная колёса. Но в этой затхлой кабине генералиссимуса не было: колхозный водитель, наверное, отличался либеральным мировоззрением. Что не мешало ему хранить шланг там же, где и ретрограды, – под сиденьем, обтянутым потёртым дерматином.

Спрыгнув на упругую, будто прорезиненную, траву, Яков не стал захлопывать дверь, чтобы не тревожить туманную тишь, а просто ещё раз вздохнул и потянулся к бензобаку. Нащупал крышку, подналёг, отвинтил, сунул, приник к шлангу доверчиво, как щенок, набрал полный рот обжигающей дряни, сплюнул, чертыхнулся, но сумел-таки направить струю в мятую кружку и наполнить до краёв, чтоб не отсасывать снова, если не с первого раза не возьмётся.

Напрасно беспокоился: пол-литра бензина, щедро плеснутого в печку, взялись сразу. Да так охотно, с огоньком, что Яков тоже взялся – за лицо.

Черчение у них в выпускном классе вела Ирочка Сергеевна. Молодая, симпотная, только зануда ужасная, всё требовала внимания к доске, а не к своей аспирантской фигуре, которая всяко поинтереснее кульманов с лекалами. Когда совсем задолбала, подговорили крупного одноклассника Кереша, и он отправил Ирочку Сергеевну в декретный отпуск. Но пока рос живот, она успела рассказать, что на чертежах объекты всегда изображаются в трёх плоскостях: вид спереди, вид сбоку и вид сверху. То, что изрыгнула сейчас печь, напомнило Якову ядерный гриб, вид сверху.

И ещё это было похоже на китайский фонарик: ярко очерченная ало-чёрная сфера, а по поверхности – лоскуты синей и золотой фольги, ни дать ни взять Солнце в протуберанцах. Как такое количество деталей успело отложиться в его мозгу за мгновение, Яков не понимал, но ясно видел каждый штришок ещё долгие годы, когда засыпал.

Глухой бензиновый взрыв, мягко ухнув, в секунду сожрал весь воздух и попёр за добавкой. Потыкался бесплотным лбом в намертво запертый чугун заслонки, в крышки конфорок, понял, что там ловить нечего, и устремил свой беснующийся сноп к единственному выходу, к иллюминатору доисторического танкера, к окошечку с распахнутой настежь тяжёлой дверцей, через которую за процессом наблюдал внимательный глаз Якова.

Он не помнил, как вылетел из кухни, как накачал воды из скрипучей колонки, как дотащил ведро до шаткой скамейки. К жизни вернул вопль однокурсницы Галюни, которую назначили поваром и которая поэтому проснулась на полтора часа раньше всех остальных, но всё равно сильно позже Якова:

– Сгоре-еее-ел!

И только тогда он стал материться в такт застрявшему в голове карлсоновскому парафразу и понял, что всё это время опускал в неуклюжее цинковое ведро то пострадавшую во взрыве голову, то обгоревшую кисть левой руки. Лицо и ладонь, погружаясь в холодную воду, то ли просто возмущались, то ли изображали из себя логопедов, многократно повторяя какие-то невнятные шипящие. Ложноножки жжения вожделенно копошились, щекоча желчной изжогой скукожившуюся кожу щёк; шевелящаяся гуща окружающего то погружалась в жуткое, желтушное желе, в сжиженную кашицу, шебуршащуюся ужасными щупальцами кошмара, то, отчаявшись, осаждала назад – и тогда Яков различал людей: скорбный полукруг солагерников, которых и по именам-то ещё выучил не всех.

Продравшегося сквозь строй завкафедрой Баркашина, распоряжающегося о срочном вызове какого-нибудь медперсонала.