скачать книгу бесплатно
– Нет у меня никакой «братии», – ответил Джо.
– Ну ты понял, – продолжал Гарри. – Твои книги феминистские, если тебя не корежит от этого слова – мне, когда я его слышу, всегда представляются здоровые короткостриженые тетки с бензопилами. Ты оригинал, Джо! Великий писатель, но не козел. Нет, ты все-таки козел, конечно, процентов на пятьдесят, зато на другие пятьдесят – чисто баба.
– Ха! – ответил Джо. – Как мило с твоей стороны. И как поэтично.
Но и другие приятели Джо согласились с логикой поэта: в этом году сильных претендентов на Хельсинкскую премию, помимо Джо, во всем мире не было. В Америке год выдался урожайным на литературные смерти; известные писатели умирали один за другим. Многих Джо знал еще с пятидесятых; они вместе ходили на собрания социалистической партии. Через десять лет собрались на марафон – ночные литературные чтения, устроенные с целью выступить против войны во Вьетнаме, а также утомить присутствующих зрителей. Следующая встреча состоялась в начале восьмидесятых – тогда все смущенно согласились сняться в рекламе страшно дорогих часов, производимых старой и почтенной немецкой часовой фирмой, в свое время поддерживавшей нацистов. Наконец настал день, когда собираться стали лишь на чьих-то похоронах. На заупокойной службе драматурга Дона Лофтинга Джо заметил, что все по-прежнему носят те немецкие часы, что им раздали бесплатно.
Гарри Джеклин был прав: писателей калибра Джо, заслуживающих премию, осталось немного, и мало кто мог похвастаться столь солидным литературным наследием, настоящей мраморной глыбой сильных работ. Лев Бреснер получил Хельсинкскую премию семь лет назад – это никого не удивило, все давно ждали, что он ее получит, – но все равно известие об этом скосило Джо, и он несколько дней лежал в постели в темной комнате, глотал барбитураты и запивал их скотчем. Через три года Льву – о чудо! – вручили и Нобелевку, и Джо по сей день невыносимо об этом говорить.
Нобелевка Джо не светила, мы оба это знали и давно с этим смирились. Хотя в Европе его книги пользовались популярностью, они не прогремели на весь мир как важные, значимые произведения, а для Нобелевки это было необходимым условием. Он был американцем, его проза – интроспективной; на бумаге он исследовал себя. Как верно подметил Гарри, он был политкорректен, и вместе с тем политика его совсем не интересовала. Даже Хельсинкскую премию он заслуживал с натяжкой. Но критикам всегда нравилось, как Джо показывал современный американский брак; он тонко чувствовал особенности женского восприятия и описывал его так же подробно, как мужское, и, что удивительно, делал это беззлобно и не обвинял женщин во всех грехах. В начале карьеры его романы прогремели в Европе, и там его считали даже более значительным писателем, чем в США. Джо принадлежал к старой послевоенной писательской школе и считался автором «семейных» романов – писал о мужьях и женах, вынужденных сосуществовать в крошечных квартирках или холодных одноэтажных колониальных особняках в пригороде, на улицах с названиями вроде Бетани-корт и Йеллоу-Суоллоу-драйв. Мужья в его книгах были натурами глубокими и депрессивными, женщины – печальными и красивыми, дети – вечно недовольными. Семьи разваливались, их терзали постоянные склоки – все по типичному американскому сценарию. Свою жизнь Джо тоже описывал – и детство, и юношество, и два своих брака.
Его романы перевели на десятки языков; целая полка в его кабинете была уставлена переводными изданиями. Первый его роман, «Грецкий орех», короткий и написанный во времена куда более невинные, рассказывал о женатом профессоре и его лучшей студентке, которые полюбили друг друга; в итоге случилось то, что должно было случиться, и профессор поспешно бросил жену и ребенка, сбежал с новой пассией в Нью-Йорк и женился на ней. Все это – считайте, автобиография, история нашего с Джо знакомства и последующего его расставания с первой женой, Кэрол.
Рядом с этим романом на полке стояли его переводы на различные языки, озаглавленные, соответственно, La Noix, Die Walnu?, La Noce, La Nuez и Valnot. Там же стоял роман «Сверхурочные», за который Джо получил Пулитцеровскую премию, тоже на нескольких языках: Heures Supplеmentaires, ?berstunden, Horas Adicionales, Overtid. Пулитцеровская премия восстановила веру Джо в свои силы – я хорошо помню его расплывшуюся от удовольствия физиономию, – но спустя много лет сходит на нет эффект даже от такой сильной дозы признания, а это случилось очень давно.
На обороте «Сверхурочных» была фотография Джо; на ней у него все еще густая копна мягких черных волос, по которой я порой, к своему удивлению, тоскую. Копна давно поредела и побелела, но тогда волосы падали ему на лицо, и я отодвигала их, чтобы видеть глаза. В молодости он был привлекательным, поджарым, как гончая, с жестким впалым животом. Эрекция у него держалась бесконечно, будто его постоянно возбуждала невидимая женская рука (необязательно моя), муза, шептавшая в его горячее ухо «ты прекрасен». Прошло несколько десятков лет с вручения Пулитцеровской премии, хотя с тех пор Джо получал и другие американские награды – награды, приводившие его на званые обеды с куриной грудкой в скучные банкетные залы нью-йоркских отелей, где он забирал свою добычу и произносил речь, а я сидела и молча наблюдала за другими писательскими женами и иногда – за их мужьями. Но сейчас пришло время для премии иного рода – крупной премии. Джо нуждался в энергии, которую она могла ему дать, в роскошном, жирном куске чистого наслаждения и в сопутствующем экстазе.
Вечером того дня, когда позвонили из Хельсинки, – а мы знали, что нам должны позвонить или не позвонить, – я рано легла спать. Джо, разумеется, бродил по дому. Дом у нас старый, тысяча семьсот девяностого года, но в хорошем состоянии; покрашенный в белый цвет, он стоит за низкой каменной стеной, поросшей пучками мха. Комнат много, и страдающему от бессонницы там есть где разгуляться. Будь я добрее, осталась бы с ним, как в предыдущие годы. Но я устала и жаждала погрузиться в сон так же, как когда-то жаждала, чтобы наши тела соединились. Кроме того, у меня не было ни малейшего желания снова проходить через это. Я слышала, как он скребется внизу, как хомяк, выдвигает ящики на кухне и что-то достает, а потом как будто стучит ложкой об терку для сыра в явной и жалкой попытке меня разбудить.
Я знала все его уловки, знала о нем все, как свойственно жене. Я даже знала, что у него внутри, так как накануне мы побывали у доктора Раффнера и смотрели видеозапись его колоноскопии. Фонарик освещал его самые интимные внутренние органы, и что-что, а это поистине связало нас на всю жизнь. Лишь увидев, как функционирует кишечник твоего мужа, как сернокислый барий струится по этому бесконечному человеческому шлангу, понимаешь, что он навек принадлежит тебе, а ты – ему.
Много лет назад я сидела рядом с невысоким элегантным кардиологом доктором Викрамом из аристократического индийского рода браминов, и мне довелось увидеть сонограмму сердца Джо – ущербного органа размером с кулак, всегда стремящегося сделать больше, чем то, на что он был способен. Его митральный клапан закрывался лениво, как будто был пьян.
Вот и сегодня я знала, о чем он думает, видела, как в его уме зарождаются мысли и догадки.
– Мне кажется, в этот раз я могу и выиграть, – сказал он за ужином. Мы ели корнуэльских бройлеров: после них на тарелке остается аккуратная горстка крошечных косточек. – Гарри так считает. Луиза тоже.
– Они говорят так каждый год, – ответила я.
– А ты, что ли, даже предположить не можешь, что это возможно, Джоан?
– Не знаю.
– Сколько процентов вероятности, по-твоему?
– Хочешь, чтобы я в процентах определила вероятность, что ты получишь Хельсинкскую премию? – Джо кивнул. На столе стоял пакет молока, и в тот момент мой взгляд упал на него и я промолвила: – Два.
– Думаешь, шанс, что я выиграю Хельсинкскую премию – два процента? – мрачно проговорил он.
– Да.
– Да ну тебя, – выпалил он, а я пожала плечами, сказала «извини» и сообщила, что иду спать.
Теперь я лежала в кровати и знала, что в эту минуту ожидания обладаю огромной властью; знала, что надо встать и пойти к нему, составить ему компанию в бессонную ночь. Но я предпочла лежать без сна, и прошло очень много времени, прежде чем на старой узкой лестнице послышались его шаги. Если гора не идет к Магомету, Магомет идет к горе. Жены должны быть источником утешения, они обязаны сыпать его на голову своих мужей горстями свадебного риса. Раньше у меня так хорошо получалось это делать; я утешала и его, и троих наших детей, и по большей части мне даже это нравилось.
Когда Джо переживал, я всегда сидела с ним рядом, и так же – с детьми, когда тем снились дурные сны; сидела даже с нашей дочерью Элис, когда та однажды наелась мескалина и ушла в психоделический трип, где ожили все ее детские плюшевые игрушки и стали над ней издеваться. Она так боялась в ту ночь, цеплялась за меня, как кенгуренок за мамину сумку или совсем маленький ребенок, и повторяла: «Мама, помоги мне! Мама, мама, пожалуйста!»
Мне было невыносимо слышать ее жалобные крики, но, как все матери, я крепко обнимала ее с бешено бьющимся сердцем и каменным лицом, а с уст моих белым шумом слетали бесконечные материнские причитания, и наконец действие психоделика закончилось и Элис уснула.
То же самое я проделывала, когда у нашего сына Дэвида случался очередной взрыв, а за годы их было немало. В школе он срывался на других детей – нам сказали, что он гениальный ребенок, но имеет проблемы с эмоциональной сферой. В двадцать и тридцать было всякое – драки в барах, на улицах, а однажды он избил свою подругу, бывшую героиновую наркоманку, тяжелой буханкой хлеба. Дэвид – наша боль: сейчас ему под сорок, красивый, худощавый мужчина, он мечется между безразличием к жизни и злостью на нее, работает секретарем в нью-йоркской юридической фирме и не питает больше никаких амбиций, надежд на счастье и успех. Но все же он мой ребенок; мы с Джо привели его в мир. И когда в моменты раскаяния он приходил ко мне и жаловался на свою никчемность, я, конечно же, возражала, что никакой он ни никчемный, и подтверждением моих слов были не твердые факты, а само мое присутствие, спокойное и уверенное, сама я в ночной рубашке и сопереживание, что легко дается любой матери, которая видит страдания собственного ребенка.
Я всегда была готова прийти на зов – Дэвид и его сестры, Сюзанна и Элис, это знали, а у меня хорошо получалось играть свою роль. Я разговаривала спокойно, а при необходимости гладила их по голове и приносила стаканы с водой.
Сейчас, поздно ночью, бродя по дому в одиночестве, полный тревоги и ожидания Джо тоже хотел, чтобы я погладила его по голове и отодвинула прядь волос с лица, как делала раньше. Он дошел до лестничной площадки и вошел в спальню, лег в кровать и обнял меня, а я притворилась, что сплю. Инстинктивно я понимала, что он не хочет, чтобы его прикосновение обернулось сексом, но других вариантов добиться от меня общения у него не осталось. Раньше секс всегда казался хорошей идеей, и мы оба его любили; гора пальто на чужих кроватях валилась на пол, губы захватывали сосок, губы захватывали пенис. Иногда потом мы обсуждали, как смешны эти порнографические картинки, как примитивны и уравнивают всех нас, вылепливают из всего человеческого рода один несчастный колобок вожделений, телесных жидкостей и предсказуемых исходов одинаковых потребностей.
Потребности. Они были у нас обоих – и у Джо, и у меня, и обычно мы их не стыдились, хотя однажды, давно, он сказал мне: «Джоан, твоими бедрами можно крокодила расплющить». Так сильно я его схватила, и мне стало стыдно. Женщины не любят, чтобы им указывали на железобетонную крепость их либидо; женщина должна вожделеть незаметно, как и пукать. Мое же либидо долго не уступало сексуальным аппетитам Джо; лишь где-то после сорока я поняла, что секс мне просто больше не интересен, что мое влечение куда-то испарилось, а с ним и счастье в браке, и желание быть женой Джо Каслмана, и ощущение себя его женой.
Но в ту ночь ожидания, хотя мы долгое время даже не прикасались друг к другу – кажется, почти год – Джо внезапно раскопал в себе скрытый запас желания и ностальгии и положил руку мне на грудь, а мой сосок послушно среагировал и сжался плотным узелком.
– Не надо, – сказала я, уже не притворяясь, что сплю.
– Что не надо? – он знал, что.
– Использовать меня как лекарство от бессонницы, – ответила я.
– Я не использую тебя, Джоан, – сказал он, но руку убрал. – Что ты заводишься с пол-оборота? Я просто хотел тебя обнять.
– Ты хотел чем-то себя занять, – сказала я и села на кровати. – Ты сходишь с ума и лезешь на стенку.
– Хорошо, согласен, может, и так, но я не понимаю, почему ты так спокойна, – выпалил он. – Вот-вот мы узнаем, нужен ли я этому миру.
– Ты прекрасно знаешь, что нужен, – ответила я. – Оглянись, видишь, сколько этому доказательств? Что еще тебе надо? Весь мир у твоих ног, Джо. Ты все еще на пике. К тебе все еще прислушиваются.
Но он покачал головой.
– Не-а, – ответил он. – Мне так совсем не кажется.
Я взглянула на него и поняла, что какая-то нежность к нему все-таки у меня сохранилась. На миг она поднялась из глубин, одна завалявшаяся крупица. Пусть я на него злилась, пусть ненавидела его и изобретала коварные психологические приемы с целью его наказать, пусть легла спать пораньше, оставив его в одиночестве в огромном старом доме, вопреки инстинктам я ему сочувствовала.
– Ты так жалок, это почти мило, – сказала я.
– «Мило» нравится мне больше, – ответил он.
– О да, – кивнула я, – мне тоже.
Джо положил голову мне на плечо, и на остаток ночи мы уснули. Если бы утром солнце взошло и мы по-прежнему лежали бы рядом, а телефон так и не зазвонил, он бы понял, что прошел еще один год, а Хельсинкская премия по-прежнему ему не досталась и, скорее всего, не достанется уже никогда. Но он бы знал, что все будет в порядке, потому что у него была жена, а жена нужна всем.
Однажды Джо признался, что ему немного жаль женщин, ведь тем достаются мужья. Мужья считают, что помогать – значит давать ответы, логично рассуждать, упрямо применять силу в качестве клеевого пистолета. А некоторые вовсе не пытаются помочь, так как мысли их витают далеко, и они идут по жизни в одиночестве, хоть у них и есть жена. Но жены – о, жены, когда не обижаются, не впадают в меланхолию и не пересчитывают бусины на счетах своих разочарований, заботятся о мужьях деликатно и безо всяких усилий.
В пять тридцать утра я крепко спала, периодически вздыхая и похрюкивая, как обитатель свинофермы, – участь, которой не избежать большинству людей моего возраста. Но Джо лежал и не спал, когда зазвонил телефон.
Позже, рассказывая эту историю друзьям, Джо приукрасил события того вечера и изобразил себя невинно спящим. В идеализированной версии случившегося он крепко спал, и когда зазвонил телефон, сел в кровати, не понимая, где он и кто он («Что? Что это?»). Рука сама потянулась к телефону и схватила его, опрокинув стакан с водой. Когда он наконец ответил, язык еле ворочался со сна, и речь он, ясное дело, не готовил. Я, лежавшая рядом, якобы ахнула и кинулась к нему обниматься, услышав новость («Ах, Джо, ты столько работал, и вот наконец!»), а потом мы оба заплакали.
Ему пришлось рассказать эту историю именно так, а не иначе; в противном случае могло создаться впечатление, что он слишком уж ждал этого звонка и был уверен, что на этот раз ему позвонят непременно.
Правда же заключалась в том, что Джо потянулся к телефону одним быстрым движением и ничего по пути не опрокидывал. Он уверенно сказал «алло». В трубке слышались помехи, а голоса собеседников долетали с небольшой задержкой.
Звонивший говорил с иностранным акцентом и казался одновременно робким и дружелюбным. Он попросил позвать мистера Каслмана. «Мистера Йозефа Каслмана», – уточнил он и сообщил новость. Джо судорожно сглотнул, почувствовал, как грудь его распирает щемящее чувство гордости. Оно его встревожило – так и до сердечного приступа недалеко – и он приложил к сердцу свою плоскую ладонь, приказывая ему не биться так отчаянно.
– Можно моя жена Джоан возьмет параллельный телефон? – спросил он Теуво Халонена, временно исполняющего обязанности президента Финской литературной академии. – Она тоже должна это услышать.
– Конечно, – ответил финн.
Теперь и я проснулась и сидела на кровати, глядя на Джо безумными глазами; теперь и мое сердце сходило с ума, адреналин зашкаливал, и я бросилась по коридору в ночной рубашке и сняла трубку в бывшей комнате Сюзанны.
– Алло, – проговорила я в розовую трубку детского телефона. – Это Джоан Каслман. – Я села на Сюзаннину кровать под книжной полкой со старыми детскими детективами про Нэнси Дрю и Трикси Белден – у нас были все книги серии, в идеальном состоянии.
– Здравствуйте, Йоан, то есть миссис Каслман. Ваш муж сказал, вы тоже хотели послушать, – услышала я голос Халонена. – Что ж, спешу сообщить, что вашего мужа выбрали лауреатом премии этого года.
У меня перехватило дыхание.
– Бог ты мой! Вот это да!
– Мистер Каслман – прекрасный писатель, – спокойно продолжал Халонен, – и всецело заслуживает этих почестей. Мы, в свою очередь, рады выбрать его победителем за пронзительную красоту его произведений и их непреходящую значимость в течение многих лет. Его карьера охватывает несколько десятилетий; за это время он значительно вырос как писатель, и нам было приятно за этим наблюдать. Каждый последующий роман становился более зрелым. Лично мне больше всего нравится «Пантомима» – а все потому, что герои, Луис и Маргарет Стриклер, так похожи на меня и мою жену Пиппу. Они ошибаются и ведут себя, как реальные люди. Имейте в виду, миссис Каслман, – добавил он, – сегодня вам предстоит отбиваться от журналистов.
– Я не кинозвезда, мистер Халонен, – ответил Джо с параллельного телефона. – Я пишу художественную прозу, а в Штатах это уже не котируется. У людей есть заботы поважнее.
– Но Хельсинкская премия по литературе – важная награда, – возразил Халонен. – Конечно, это не Нобелевка, – неизбежно добавил он и смущенно хихикнул, выдав свой комплекс младшего брата, – но пресса все равно активизируется. Увидите. – Он продолжил рассказывать о премии, назвал умопомрачительную сумму, которая полагалась Джо, и сказал, что тому надо будет приехать в Хельсинки. – Разумеется, мы и вас тоже ждем, миссис Каслман, – спохватившись, добавил он. Официальное интервью у нас дома назначили на эту неделю; на следующей должен был зайти фотограф и отснять Джо перед поездкой в Финляндию. – Но я вижу, мы вас разбудили, – продолжил Халонен, – не стану вас больше задерживать, спите дальше. Сегодня с вами свяжется наш младший секретарь. – Халонен наверняка знал, что после звонка из комитета никто уже спать не ложится.
Мы попрощались, как старые друзья, и, когда повесили трубки, я бросилась в спальню и прыгнула на кровать рядом с Джо.
– О боже, это все-таки произошло, – сказала я. – Ты был прав. Ты был прав! Я, кажется, сейчас в обморок упаду или меня стошнит.
– До конца сомневался, окажусь ли прав, – Джо прильнул ко мне. – Это начало новой эры, Джоан.
– Да, эры, когда ты станешь невыносимым, – ответила я.
Он проигнорировал мои слова и ничего не ответил.
– Что мне делать? – наконец спросил он.
– В каком смысле – что тебе делать?
– Что мне сейчас делать? – повторил он растерянно, как ребенок.
– Позвони Льву, – сказала я. – Он расскажет, что он делал. Посоветует, как себя вести, по каждому пункту. По шагам распишет. Но, думаю, тебе надо вести себя, как обычно. Ты же уже получал премии; это то же самое, только премия более престижная.
– Спасибо, Джоан, – тихо сказал он.
– Нет, не надо. Не начинай. Я не вынесу.
– Но надо же что-то сказать, – возразил он.
– Ничего нового ты не скажешь. И прошу, что бы ни случилось, не благодари меня, когда выйдешь на сцену большого зала в Хельсинки или где там состоится эта церемония.
– Но я должен, – сказал он, – все так делают.
– Не хочу быть многострадальной женой, – резко ответила я. – Ты же это понимаешь? Джо, ну представь, как бы ты себя почувствовал на моем месте.
– А мы можем потом об этом поговорить? – спросил он.
– Да, – ответила я, – наверно.
Он крепко поцеловал меня в губы; после сна во рту у обоих было кисло. А потом он повел себя очень странно: медленно поднялся и встал на кровать, пошатываясь, выпрямился и, возвышаясь над спальней, оглядел ее с нового угла. Угол чуть изменился, но комната по-прежнему казалась обычной. Джо Каслман знал, что он особенный, но не настолько особенный, чтобы избежать быта. Быт окружал его со всех сторон, и так было всегда. Но теперь он мог уделять ему меньше внимания; мог разрешить себе существовать в другом мире, в параллельном измерении, где лауреаты крупных премий возлежали в шезлонгах, лакомились фигами в солнечных лучах и не думали ни о чем, кроме себя самих. Однако этому порыву нужно было воспротивиться; нельзя было позволить себе почивать на лаврах. Джо должен был издаваться дальше и продолжать писать, выдавая хорошие романы с прежним постоянством.
– Ты зачем встал? – спросила я, глядя на него.
– Хочу попрыгать на кровати, – ответил он. – Как в детстве.
Я подумала о Дэвиде, Сюзанне и Элис, вспомнила, как взлетали их маленькие фигурки, развевались полы рубашек, как они визжали от радости, взмывая вверх. Почему дети любят прыгать? Может, это бесконечное кувыркание – прыжки на кровати, качели на детской площадке – действительно приятно? Не то что наше взрослое слепо предопределенное движение по прямой, вперед-назад, вверх-вниз?
– Иди, попрыгай со мной, – сказал он.
– От радости? – не улыбаясь, спросила я.
– Возможно, – ответил Джо, хотя наверняка понимал, что радоваться в этой спальне на рассвете, когда солнце робко заглядывало в окна и освещало наши лица, подчеркивая возрастное сходство между мужчиной и женщиной, вялость и морщины, что возникают независимо от пола, особенно нечему.
– Просто попрыгай, – повторил он.
– Нет, – ответила я, – не хочу.
– Брось, Джоани, давай.
Он давно не называл меня Джоани и понимал, что это подействует на меня, как песнь сирены. Так и вышло. Что-то во мне всколыхнулось вопреки всему. Дура я, что опять купилась на его уловки. Что радовалась за него, готова была воспевать его, но я не могла иначе. У меня не сразу получилось, но в конце концов я неустойчиво встала на кровати.
– Все это очень странно, – предупредила я его.
Мы стояли лицом друг к другу и слегка пружинили. Естественно, ни о каком ощущении свободы, как в детстве, не могло быть и речи; мысль о том, что в следующий момент мое тело может оказаться неизвестно где, меня напрягала, и я рефлекторно скрестила руки на груди, чтобы груди не прыгали под рубашкой и не били меня по подбородку. Я протестировала матрас, попыталась приспособиться к его пружинистости, определить, как высоко меня подбросит. Несмотря ни на что, было все-таки приятно, хоть мы и делали это так неуверенно; когда мы подпрыгнули, атмосфера слегка переменилась.
Вскоре телефон начал звонить беспрестанно, и все требовали его или спрашивали о нем. Но тут не было ничего нового. Я уже привыкла; Джо давно был знаменит, а слава всегда ведет себя одинаково независимо от ее масштаба и сферы применения; телезвезды с оскалом отбеленных лазером зубов, политики с начесами и запонками или знаменитости типа Джо в неряшливых свитерах и с вечным стаканом виски в толстых пальцах – они ничем друг от друга не отличаются.
Скоро начнутся интервью и поздравления, и жизнь моя станет невыносимой. Со временем я начала это понимать. Я знала, что все это повлияет на меня очень плохо; что во мне разгорится зависть, худшая ее разновидность. Ощущая себя просто женой и больше никем, я буду очень одинока. Он будет торжествовать, распускать хвост и обсуждать свой триумф круглосуточно, раздувшись от восторга и ощущения собственной важности. Скоро на это станет невозможно смотреть. А еще мы скоро окажемся в самолете – этом самом самолете, сейчас; тот будет медленно снижаться сквозь толщу облаков, приближаясь к скандинавскому городку, в котором мы никогда не думали оказаться, и к краху нашей семейной жизни. Но тогда, прыгая на кровати, на миг нам с Джо показалось, что у нас все хорошо и мы так похожи – смешные старики в мятых пижамах, взлетающие ввысь, чтобы в конце концов снова вернуться на землю.
Глава вторая
М не неприятно об этом говорить, но когда мы с Джо познакомились, я была его студенткой. В 1956 году мы были типичной парой – Джо, весь такой серьезный, сосредоточенный, в твидовом костюме, и я, маленький попугайчик, порхающий вокруг него кругами. Мне становится стыдно, даже когда я вспомню, как мы одевались, по крайней мере сейчас, с высоты Олимпа прожитых лет: его пиджаки с замшевыми заплатками на локтях, которые, видимо, должны были превратить его из бруклинского еврея в типичного американского школьного учителя; мои длинные юбки в клетку и туфли без каблука, которые я носила, потому что он был маленького роста, а я высокой, и мне не хотелось, чтобы мой рост его отпугнул.
Впрочем, я зря тревожилась; я не могла его отпугнуть, он был очень уверен в себе и настойчив. Он добивался меня, а я отвечала на его ухаживания. То же самое делали сотни других студенток и профессоров по всей стране; их бурные и краткие совокупления были приятны и возмутительно безнравственны, а баланс сил в них – совершенно неравным. Я чувствовала, что, выбрав меня, он оказал мне честь; ощущала я и облегчение, так как наш роман вывел меня из затяжного ступора, в котором в 1956 году пребывали все студентки колледжа Смит, причем не по своей вине. Хотя многие девушки из моего общежития без умолку трещали, что выйдут замуж сразу после колледжа и купят дома в Олд-Лайме, Коннектикут, и подобных местах (Чэнси Фостер даже решила, какой именно дом она хочет – огромный тюдоровский особняк с прудом и золотыми рыбками в нем, хотя мужа еще не выбрала), мы не были глупышками, пустышками или теми, кто напрочь не замечает происходящего вокруг. В нашем общежитии были и девушки властные, интересовавшиеся политикой, и хотя они нравились мне и я всегда с радостью слушала их пылкие речи за ужином, я не принадлежала к их кругу. Я была умна, имела свое мнение, но робость и мягкость мешали мне его выражать. Я выбрала специальностью английский язык и литературу, интересовалась также социализмом, хотя в колледже, увитом плетистыми лозами с качельками на крыльце и мягкими булочками на ужин поддерживать интерес к социализму было почти невозможно; здесь все было омыто золотистым сиянием женственности.
Мы, девочки, никогда не находились в гуще событий; в 1956 году нас все еще отгораживали от мира, где происходило что-то важное, мира напыщенных узколобых чиновников из сенатских подкомитетов с большими микрофонами и прилизанными волосами и мужчин в гостиничных номерах с их первостепенными потребностями. Нас хранили для какой-то иной цели, и мы по доброй воле согласились уйти на сохранение на эти четыре года, стать заспиртованными образцами.
Когда той осенью Джо приехал в колледж Смит, он поразился тому, сколько там было девушек; такого с ним не случалось с тех пор, как он жил в Бруклине в своем женском царстве. Но в этот раз, разумеется, все было иначе: эти девушки были юными, они сияли чистотой, были невинны, чрезвычайно восприимчивы и только и ждали, чтобы на них обратили внимание. По сути, он очутился в женской версии мужской тюрьмы, где все заключенные чувствуют, когда на территорию входит женщина. Ее присутствие ощущается физически; мужчины улавливают ее своим собачьим нюхом, и когда она проходит мимо, все, кто находится в камерах, трепещут как один. То же случилось с нами, когда Джо вошел в класс в Сили-холле [3 - Назван так в честь Лауренуса Кларка Сили, первого президента колледжа Смит (1837–1924).] в первый день занятий в сентябре, опоздав на семнадцать минут.
Девушки окружали его со всех сторон, и он легко мог отвлечь кого-нибудь еще от курсовых, хоккея на траве и субботних вечеринок, но он отвлек меня, и я пошла за ним без всякого сопротивления, только меня и видели. Другие девушки были повсюду, щебечущие, такие же доступные, хоть и менее импульсивные, чем я, – они все делали не спеша. Я распахивала дверь в ванную нашего общежития и видела девушку, которая стояла, положив на раковину ногу, окутанную пенным облаком, и вальяжно водила по ней бритвой. Такие девушки ходили по двору общежития стайками, и казалось, по одиночке они просто не могут держать равновесие. Воздух отяжелел от смеси трех самых модных духов; те перемешивались, как различные виды пыльцы, и весь наш студенческий городок напоминал пчелиный бар, где можно отведать разные виды нектара.
Мужчины, к которым мы имели доступ, на самом деле мужчинами не были; теперь я понимаю, что они были чем-то вроде тренировочных манекенов – более мягкой и менее требовательной породой мужчин в сравнении с той, с которой нам в итоге пришлось столкнуться. Они тоже жили в огороженных студенческих городках и выходили из-за ограды лишь в выходные; тогда вся их братия с детскими личиками и толстыми шеями внезапно обрушивалась на город, они выпрыгивали из машин, как солдаты в увольнительной, улавливали запах пыльцы и следовали по оставленной им извилистой дорожке, а затем отводили нас в местные бары, на танцы или в постель.
В девятнадцать лет мне не хотелось иметь ничего общего с этими детьми, с этими недомужчинами. Проведя пару вечеров в их компании, где я пила пенистые тропические коктейли с маленькими зонтиками, ела стейки и картофель в фольге и послушно поддерживала разговор о планах на жизнь после колледжа, слушаниях «Армия против Маккарти» [4 - В разгар «охоты на ведьм» в 1950-е сенатор Маккарти, известный своей борьбой с коммунистами, начал выискивать коммунистов в рядах американских ВВС и допрашивать в этой связи высокопоставленных военных, в том числе героев войны. Это вызвало возмущение, и представители ВВС обвинили Маккарти в подтасовке фактов. Последовавшие слушания, хоть и не были преданы огласке, послужили причиной конца политической карьеры Маккарти.] или о том, не слишком ли сурово обошелся судья Кауфман с Розенбергами [5 - Чету Розенбергов обвинили в шпионаже в пользу СССР и приговорили к смертной казни в 1953 году.], этой несчастной парочкой с нездоровым цветом лица (нет, не слишком, говорил обычно мой спутник, ударяя кулаком по столу с мрачной, скорбной уверенностью – жестом, скорее всего, перенятым у отца), я поняла – с меня хватит. Не хочу больше коктейлей. Не хочу надевать жемчуга и пушистые кардиганы, не хочу стоять перед зеркалом, сложив губки колечком и намазывая их помадой «Вкус Ксанаду»; не хочу, чтобы в холле общежития меня встречали долговязые мальчики с выпирающими кадыками. Не хочу, чтобы они лапали меня, чтобы груди вечно выпадали из лифчика на заднем сиденье машин этих долговязых мальчиков, чтобы они касались моих грудей своими мокрыми восторженными щенячьими лицами. Я знала, что если буду продолжать все это делать, рано или поздно начну исчезать, становиться менее значимой, а потом потеряю интерес для всех – для мужчин, для женщин, и когда наконец меня выпустят в мир, я буду ему уже не нужна.