скачать книгу бесплатно
Бабушка затеяла большую уборку и ремонт: поклеили новые обои, белую бумагу на потолки, переложили печь, укрепили нижние венцы?, скрепили ско?бами избу и осевший двор, в гостиной перебрали полы, которые пошли «волной», как палуба. Постепенно старые запахи выветрились, как и воспоминания о бабке Оле, и дом стал полностью нашим.
Глава 6. Деревня
Вся наша деревня в то время состояла всего-навсего из четырех домов. Они были построены в начале двадцатого века и, кроме крепкого тетинининого, имели изношенный, потертый вид. Это были типичные русские пятистенки с пристроенным двором. Со временем крыши покосилась, а нижние венцы подгнили и ушли в землю, отчего дома? казались ниже и приземистее. Бревна выцвели на солнце и от дождей, стали то ли белесого, то ли сизого цвета, потрескались и лишились прежней крепости. Если постучать по ним, можно было услышать пугающий звук пустоты. Крыльцо нашего дома тоже покосилось, отчего лестница стала еще круче. Рядом с крыльцом валялась куча тапок, галош, ботиков и резиновых сапог. На витражном стекле дрожали в паутинах мухи, строки[17 - Разновидность овода.], слепни, на грязных штапиках[18 - Конструктивный элемент оконной рамы, используемый для фиксации стекла или стеклопакета.] валялись засохшие тельца насекомых, которых дедушка собирал для рыбалки. На стене висел непонятно откуда взявшийся плакат: на розово-зеленом фоне с электростанцией и березовой рощей двое широко улыбающихся рабочих, приподняв каски, смотрели куда-то вдаль. Под изображением шершавым языком плаката следовала надпись:
Рощ приветливых гул
В воскресенье, субботу
Хорошо отдохнул – хорошо поработал.
В стихах мне что-то мешало, я долго не мог уяснить что именно, словно торчала какая-то невидимая заноза, от которой неприятно и больно, но, не видя хвоста, извлечь ее не можешь. Потом я сообразил, что обратный порядок выходных дней недели придавал неестественный ход смыслу, как будто читаешь алфавит задом наперед.
С крыльца дверь вела на мост, так в Костромской области назывался коридор, соединяющий летнюю половину, основную избу, и задний мост, ведущий в хлев, на пови?ть[19 - Сеновал.] и на чердак. На мосту всегда было свежо, на стеллажах хранились банки с молоком, сметаной и сливками. Это место использовали как холодильник. В избе полы были окрашены в свекольный цвет, краска на половицах стерлась от времени, бабушка натирала их песком и щелоком. От бабки Оли мебели оставалось совсем немного, что-то увез ее племянник, какие-то кровати и лавки мы принесли из тетинининого дома.
Вся зимняя половина делилась переборками на три части. Они немного не доходили до потолка, и на их пересечении стояла русская печь. Обои на стенах с рисунком из бледно-лимонных цветов повторяли изгибы и округлости бревен. На изогнутых черных проводах свисали с потолка лампочки без абажуров. На провод цепляли липучку от мух. Бревна на потолке были оклеены белой бумагой. В избе всегда было мало света, и даже когда зажигали электричество, повсюду царил полумрак.
С основного моста дверь вела на задний мост, откуда шла лесенка вниз на двор, где, хоть и давно не было скотины, все равно оставался легкий запах навоза и соломы, а хлев был до отказа забит поленьями. Лестница наверх в два марша вела на пови?ть, которая вся была забита сеном, а по бокам стояли лари с зерном, старинные прялки, самовары, чугунные утюги и жернова. Все эти непонятные старинные предметы всегда вызывали у меня любопытство и добавляли определенный колорит интерьеру. С пови?ти шла небольшая лестница на чердак – помещение над жилой избой с небольшим круглым оконцем, выходившим на фронтон дома в палисадник. Бабушка не велела мне туда лазать, говорила, что там слабые доски, и я могу проломить потолок и провалиться.
В палисаднике росли березы, рябины и несколько кустов красной и черной смородины. При входе – клумба с ипоме?ями. Участок наш делился на две части: огородную и луговую. Луговую бабушка по несколько раз за лето выкашивала. Возле забора в тени берез стояли качели, гамак и мой небольшой домик, хору?мка, в котором я играл. В огородце было несколько грядок с клубникой, зеленым горошком и всякого вида салатами, парники с помидорами и огурцами, морковь, лук, цветная капуста и карто?фельник. Огородом занимались ежедневно, у бабушки все содержалось в идеальном порядке.
До войны Полеталово насчитывало 17 дворов, но потом его постигла судьба всех русских деревень: молодежь стала уезжать на учебу в большие города, а возвращаться назад никто не спешил. Шли годы, и окрестные деревни таяли на глазах. Во времена моего детства Полеталово напоминало скорее хутор, чем деревню: круглый год проживала лишь бабушкина сестра тетя Нина с Тяпковым, а остальные три дома использовались для летнего проживания: один дом моих бабушки и дедушки, купленный ими у старушки бабки Оли, дом дяди Феди Щербакова и дом Цветковой Марьи Федоровны – бабушки Машеньки, моей первой любви. От остальных подворий не осталось и следа, кроме незначительных изменений ландшафта и растительности: в этих местах можно было различить холмики с густыми зарослями крапивы и Иван-чая.
Мне наизусть были известны все самые ягодные места. Основная «гору?шка», как мы ее называли, находилась недалеко от нашего и дядифе?диного огорода и была моей персональной заи?мкой. Раз в несколько дней я непременно наведывался туда с проверкой, не вторгся ли в мои владения случайный гость (изредка туда забредали дядя Федя или Машенька), укрывал крошечные подосиновики листьями кочедыжника[20 - Папоротник.], чтоб их не приметил никто, кроме меня. И всегда расстраивался, когда в самых потаенных местах оставались тропы от «медвежьего хода» дяди Феди, обрывавшего мой малинник.
В деревне безуспешно искали воду и про это ходили легенды: то один, то другой энтузиаст пытался вырыть колодец с питьевой водой или мало-мальски чистый пруд, но ничего не получалось – вода уходила, пруды мелели, и на их месте образовывались горки, облюбованные мелким леском, земляникой и грибами. Иногда я, подсмотрев, как это делают взрослые, брал лопату, ветку и пытался определить, где именно находится водяная жила. Подрубал дерн, отваливал тяжелые куски проросшей кореньями глины и углублялся чуть ли не по грудь в землю. Вязкая, суглинистая земля подавалась с трудом, в яму натекала дождевая вода, окрашиваясь в мутный кирпичный цвет. Я с надеждой вычерпывал воду и всматривался, нет ли на дне родника, но все было напрасно. Бабушка подходила, смотрела, кивала головой и рассказывала, как раньше пруды рыли целыми бригадами, но ничего так и не нашли. Я упрямился, не хотел идти на обед, рыл все глубже и глубже, провозглашая яму новым прудом, но раскопки были напрасными. Как только я углублялся на опасную глубину, лопату у меня отбирали, и поиски колодезной воды прекращались до следующего лета.
Из деревенских прудов воду не пили, а использовали для полива огорода и бани. Для питья и готовки приходилось ходить на речку, которая протекала в полукилометре от деревни. Дедушка коромыслом не пользовался, возил воду в канистрах на тележке.
Если взглянуть на нашу Ша?чу[21 - Река в Костромской области.] с высоты птичьего полета, то может показаться, что это не речка, текущая по равнинной и пологой местности, а тетрадка с прописями нерадивого ученика, который старательно выводил прописные буквы пером, тренируя загибы, да вышло небрежно: нажим пером то ослабевал, то усиливался, то ученик задумывался при повороте, и натекала большая «чернильная клякса», образуя широкие омуты, потом линия вновь превращалась в тонкий ручей до следующего поворота. Что-то постоянно сбивало русло в сторону и беспорядочно поворачивало, не давая течь прямо.
Перед Полеталовым поворот образовывал длинный полуостров, получивший вкусное название Капу?стник, так как до середины двадцатого века в том месте располагались капустные поля. В наше время это было дикое, поросшее болотными травами поле, с несколькими примятыми площадками для рыбалки. Воду набирали с мостков, там же и полоскали белье. Слева находилась небольшая песчаная отмель, которая была нашим пляжем. Коровы переходили реку вброд возле старого разрушенного моста. Они подолгу стояли в воде, спасаясь от надоедливых насекомых. Прозрачные, переливчатые стрекозы пикирова?ли и приземлялись на колышущиеся рдестовые[22 - Многолетнее травянистое водное растение.] «аэродромы».
В июне появлялись слепни. Две недели они летали жирными бомбардировщиками и жалили все живое вокруг. Слепни сменялись более тощей, но не менее жгучей строко?й. Жалила она сильно и больно. Но проходило несколько недель, и строка? тоже куда-то исчезала. В июле появлялись комары и мо?шка. Бесчисленными стаями они кружили по вечерам и, проникая в щели марлевых «ситечек», висящих на окнах, облепляли ноги и руки. Спасенья от них не было, дедушка с бабушкой отбивались ветками черемухи и мазали одежду и руки средством «ДЭТА», но ничего не помогало. Во все летние месяцы мух было несметное количество, с ними боролись липучками, которые свисали с потолка лохматыми языками.
«Ох, лето красное! любил бы я тебя, когда б не зной, да пыль, да комары, да мухи!» – цитировала Пушкина бабушка. Но мне почему-то эти назойливые спутники лета не мешали, более того, я как-то свыкся с ними и для меня до сих пор жужжание мух в солнечный июльский полдень, и комариный, то удаляющийся, то приближающийся писк – главные звуки летнего вечера.
Глава 7. Чердак
Есть место в доме, куда мне залезать категорически запрещали, опасаясь, что по незнанию, я могу ступить на слабые доски и провалиться – это чердак. С пови?ти на него вела полуразрушенная деревянная лестница, с шаткими, прогибающимися ступенями. Забраться туда не так-то просто – нескольких ступеней не хватало и приходилось делать большой и неудобный шаг. Каждый раз, когда я проходил мимо, меня подмывало желание подтянуться и краешком глаза посмотреть, что там делается. Но я не решался, вспоминая, как бабушка строго-настрого наказала: «На чердак ни ногой! Расшибешься!»
Как-то раз я не выдержал, подошел к лестнице и полез наверх. Перегнулся через верхнее бревно и осмотрелся. Косой, солнечный луч пронизывал воздух сквозь окно, выходящее в палисадник, подсвечивая кружащую пыль. За окном в вершине треугольника под самым коньком крыши ласточки свили гнездо и то и дело вылетали из него, черными штрихами чиркая воздух. Все вокруг было завалено всевозможными вещами, которые сюда сносили в прежние времена: резные, украшенные цветочными узорами прялки с намотанными остатками пряжи стояли, как мультяшные коты; сверкал на солнце пятнистый самовар с полуотвалившимся краником; чугунный утюг лежал на боку, я приоткрыл окошечко отверстия для углей, и оттуда высыпалась сажа, испачкав мне руки; деревянная ручка утюга болталась на ослабленном винте, который я попытался безуспешно подтянуть; кованая вилка светца[23 - Подставка для лучины, освещающей избу.] с прогоревшими лучинами стояла, как голое дерево. Я сунул нос в прогорклую маслобойку, покрытую зелеными пятнами плесени, заглянул в кадушки, разбитые глубокими трещинами. Осторожно ступая по поперечной балке, я пробрался к самопрялке и крутанул рабочее колесо, которое жалобно скрипнуло, совершив оборот. В беспорядке валялись сырные формы, потемневшие от времени, старый патефон с исцарапанной пластинкой, расписное коромысло, ларец со ржавыми драночными гвоздями, рубе?ль[24 - Деревянная доска с вырубленными поперечными желобками для катания белья, накатки кож.], ребристый как крокодил, с темной, затертой до блеска ручкой, и покрытая глубокими шрамами скалка. Мне приходилось разбирать пирамиды из предметов с большой осторожностью, чтоб не наделать шума и не быть обнаруженным. По углам валялись залежалые драные ватники, испачканные мучной пылью, по?рты[25 - То же, что и штаны.], кушаки и даже женский сарафан. От всех этих предметов веяло какой-то старой дореволюционной Россией из бабушкиных рассказов и воспоминаний ее родителей. Вся эта музейная утварь казалась мне невероятно притягательной, необычные предметы, траченные молью[26 - Испорченный, изъеденный молью (об одежде, материи).] времени, половину названий и предназначение которых я не знал, казались мне столь нужными, что я решил со временем переместить некоторые из них на пови?ть и в свою хору?мку.
Я открывал тугие, приваренные временем пробки пузырьков соснового масла с клеймом старинной мануфактуры. Вдыхал засохший хвойный бальзам, сохранивший, на удивление, свой едкий скипидарный аромат, рассматривал названия на старинных беляевских кирпичах[27 - Произведен на заводе коммерческого советника, купца первой гильдии Петра Абрамовича Беляева.] и тяжелых дверных петлях.
Щелкнули ржавые замки потертого чемодана, и я извлек пыльные стопки журналов и бумаг, перевязанные веревкой. Сдувая пыль, я открыл наугад несколько тетрадей и стал читать. Имена на обложке мне ни о чем не говорили, но я внимательно вчитывался в записи, рассматривал оценки и ошибки, отмеченные учителями, перечитывал диктанты, контрольные, изучал примеры и математические задачи.
Там же лежали потрепанные учебники по самым разным предметам со штампом школьной библиотеки на семнадцатой странице, ведомости о совхозных надоях, подшивки старых журналов «Работница»[28 - Журнал.] и отдельные пожелтевшие страницы из «Северной правды»[29 - Газета, выходящая до сих пор.].
Кое-где попадались коричневые фотокарточки, с которых смотрели неизвестные мне люди. С детских лет, смотря на старые снимки, я испытываю это завораживающее чувство – так и хочется протянуть руку, достать человека из фотоателье и спросить его: «Ну что ты, как ты? Расскажи о себе что-нибудь, не молчи». Мне было нестерпимо жаль каждого – немой образ как будто хотел, но не мог рассказать, что, мол, жил я когда-то, жил хорошо, счастливо, любил и умирать не собирался.
Аккуратно заполненные тетради, валяющиеся в чердачной пыли, – тронь и поднимется слоями облако, выстрелит солнечный луч сквозь кружок окна и подсветит плавающие в воздухе крупинки. Важные и нужные когда-то, лежали они бесполезными стопками, и никому до них уже никогда не будет дела, а этот милый чердачный музей будет навещать только один посетитель.
Вдохновленный героями и приключениями детских книжек, я рассматривал все эти предметы, втайне надеясь отыскать некий несуществующий клад. Среди всей утвари мною были найдены только несколько лампадок и икон в серебряных окла?дах, которые я отдал бабушке, но никаких драгоценностей, к сожалению, обнаружить не удалось. Я ждал, что где-то появятся старинные монеты или посуда, но ее не было. В одном из сундучков лежало несколько поломанных кукол с застывшим выражением лиц, тельца которых плохо пахли из-за попавшей через отверстия оторванных конечностей грязи. Больше не было ничего интересного.
Всего несколько мгновений назад я был абсолютно счастлив, копошась в домашнем «музее», который случайно обнаружил, но вдруг какая-то беспокойная мысль охватила меня и стало беспричинно грустно оттого, что вот прошла человеческая жизнь и испарилась, оставив после себя лишь тусклый, случайный след – связку пыльных тетрадей на чердаке, которые кроме меня, скорее всего, никто, никогда не увидит.
Грустно от того, что фотография беспомощна, а память беззащитна, что жили когда-то люди, но время их вышло, и они не в силах уберечь от гибели и забвения дорогие им предметы, переходящие по наследству тому, кто живет после них: я думаю о них, и они оживают – я забываю, и они умирают навеки.
Не раз я залезал на чердак в поисках сокровищ. Это были мои владения, в которых не могло быть непрошеных гостей, но всякий раз посещение чердака и новая встреча с жалкими старинными предметами, бессмысленными тетрадями и немыми фотографиями наводили на меня печаль и грусть.
Глава 8. Навстречу маме
– Кто хоть там идет, никак не разберу, – спрашивает меня бабушка.
Мы сидим за столом и полдничаем. Из окна виднеется дорога, ведущая в Коны?гино. Метрах в трехстах возле кузницы, куда я часто сворачивал в напрасном поиске старинной подковы на счастье, разрослись кусты, закрывающие вид, а еще дальше, между двух полей льна, дорога спускается с кузнецо?йской горы[30 - Гора деревни Кузнецово между Полеталовым и Коны?гиным.].
– Где, ба?уш, – спрашиваю я.
– Да вон, далеко, вроде как с кузнецо?йской горы кто-то спускается. Далеко больно, я так почти не вижу.
Я знаю, что там есть ложбинка и на самой горе человеческая фигурка сначала появляется, а потом исчезает из виду. Мы пьем чай и пристально всматриваемся в окно.
– Может, Валька-письмоноска идет? Да не, не она. У Вальки сумка через плечо большая, а тут, вроде, как рюкзак. Мож, кто из доярок, корову ищет? Идти-то к нам особо некому. Мож, на реку, на рыбалку кто направился?
Фигурка появляется из ложбинки и начинает спускаться с кузнецо?йской горы. Мы всматриваемся, и бабушка говорит.
– Неужто Та?нюшка идет. На нее похожа…
Я вылетаю из-за стола и бегу.
– Кеды надень, – кричит мне вдогонку бабушка. – Да шнурки завяжи, не то сва?лисся!
Я спрыгиваю с крыльца, пролезаю сквозь заворки[31 - Жерди забора.] и бегу по дороге вперед, пролетаю кузницу, и вижу, как с горы бежит мама. Последние метры я разгоняюсь и бросаюсь к ней, обнимая и целуя ее в лицо и шею. Почему-то потом всегда, сидя за столом и всматриваясь вдаль, я часто вспоминал эту сцену, проваливаясь в тот миг и в тот день, где я отставлял чашку, слетал с крыльца и бежал, бежал навстречу маме. Эта встреча так запала в сознании, что иногда всплывает не только в памяти, но и в моих сновидениях: я бегу по дороге мимо старинной кузницы, а с горы, широко раскрыв руки, бежит мама…
Глава 9. Баренька, баренька, баренька
В череде приятных и погожих вечеров тот вечер был самым обыкновенным, и он, видимо, таким бы и остался, таяли последние минуты дня перед закатом, когда остывшее золото солнца еще подсвечивает предметы, выкрашивая их в особый, драгоценный цвет. Я гулял по двору близ тетинининого дома, наблюдая, как где-то за заворками, пасется маленькое стадо овечек, спокойно жующих траву. Ворота в хлев были приоткрыты и приученные животные сами возвращались на ночь в определенное время. Около восьми вечера, идя доить корову, тетя Нина выходила во двор и запирала ворота на засов. Иногда овцы не заходили в хлев, а толпились около двора, не чувствуя времени, и тогда их надо было подзывать, ласково повторяя «баренька, баренька, баренька», и подманивать краюхой хлеба, которую они, толкаясь, наперебой хватали с руки.
В тот вечер овцы, слушая внутренний будильник, бойко прибежали в хлев, но с одной из них случилась досадная неприятность. На воротах висела петля, сделанная из проволоки, которую использовали, накидывая на гвоздь, вбитый в поленницу, чтоб в открытом положении ворота не захлопнулись под своей тяжестью или от порыва ветра. То ли устав под конец дня, а может, не заметив, одна из овец сунула голову в отверстие и, подгоняемая другими, продолжила бежать вперед, затянув эту самую петлю у себя на шее. Испугавшись, она стала еще больше дергаться, напрасно пытаясь освободиться. От этих неловких и судорожных движений петля сдавливала ее шею все туже, а бедное животное все резче вырывалось и брыкалось. Поначалу эта история показалась мне забавной, и я с интересом посматривал на то, как она била копытами и пыталась со всем напором скакать вперед, не понимая, что намоталось у нее вокруг шеи. Посмотрев какое-то время, я понял, что ей оттуда не выбраться и, подойдя поближе, попытался ее освободить, но только я протянул к ней руки, как она стала так брыкаться, что я в страхе отскочил.
И тогда случилось то, о чем я долго потом жалел, но чего, будучи ребенком, предусмотреть, конечно, не мог. Я забежал в избу и, увидев Тяпкова, закричал ему: «Дядя Коля, дядя Коля, там овца запуталась!» Тяпков все те дни пил, не просыхая, за всю жизнь я, наверное, ни разу не видел его трезвым, так и в тот день он или похмелялся, или уже выпил. Он устало и долго моргал, сверкая недобрыми глазами, наконец, понял, что произошло, и прям в тапках, качаясь, пошел на двор.
Был он в майке и затертых брюках с отвисшими коленками, в которых и спал, и жил. Выйдя во двор и нехорошо улыбнувшись, он обхватил себя за скулы, выпустил вперед губы и, ругаясь по матери, схватил то ли вожжи, то ли плеть, и стал драть несчастную овечку, которая билась и блеяла не в силах освободиться. Я думал, что он стеганет ее пару раз и успокоится, но с каждым ударом, падавшим на ее спину и бока, он распалялся все больше. Поначалу мне показалось правильным, что он наказал овечку, но с каждым разом я понимал, что он старался ударить побольнее, а петля затягивалась сильнее. Тяпков вошел в раж. Понимая, что я невольным образом натворил, я не знал, куда деться, и только причитал: «Дядя Коля, не бей овечку, отпусти ее, она не виновата! Дядя Коля, отпусти, хватит! Ты и так ее наказал!» Тяпкова мои жалобы раззадоривали. Тогда я рванулся в дом за тетей Ниной и бабушкой, крича: «Там Дядя Коля овечку насмерть забьет!» Они завизжали и выбежали во двор.
– Николай Васильич, отступись окаянный, ты почто скотину мучаешь?
Новые зрители только раззадоривали его. Он стегал еще и еще. Тетя Нина с бабушкой насилу его оттащили. Притихшую и повисшую в петле овечку освободили. Я еще долго смотрел на нее, и ее жалкая фигурка расплывалась в слезах.
Еще несколько дней я не отходил от овечки, нося ей большие ломти хлеба, а она смотрела с укором на меня своими печальными, прозрачными глазами с черным бревнышком горизонтального зрачка посредине, словно говоря: «Ну что ж ты наделал, почему ты испугался и сам не освободил меня или не позвал бабушку?» Мне было стыдно за то, что я поначалу с гадким интересом рассматривал, как она запуталась, а потом даже считал, что ей попало за дело.
Тяпков в особой жестокости больше не был замечен. Тетя Нина и бабушка, обсуждая потом эту историю, говорили, что он совсем пропил мозги.
Глава 10. Тяпков
В августе из областного центра к тете Нине приезжали на постой студенты, которые занимались сельхозработами на соседних полях. Студенческий отряд располагался в ее доме, и повсюду в избе на полу, накиданных матрасах, кроватях, на пови?ти и даже в горенке, рядом с медогонкой и засохшими тельцами пчел, молодежь устраивалась на ночлег.
Тетя Нина варила на всех похлебку, кашу, макароны по-флотски, поила молоком. Для Тяпкова – это был звездный час. Он прихорашивался, надевал чистые брюки и рубашку, подходил к комоду в большой комнате и выпрыскивал на себя несколько капель «Шипра»[32 - Одеколон фабрики «Новая заря».], сначала сидел со всеми за столом, выпивая самогонку стопку за стопкой, разговаривал со студентами, преувеличивая собственное гостеприимство (хотя им тут и не пахло, ведь совхоз за постой платил хорошие деньги), а затем как-то незаметно и бесповоротно пьянел, его лоб покрывала нездоровая угарная испарина, он начинал материться, темнел до багрового цвета, кривил рот и, посасывая воздух углами губ, свирепел и зверел. Он выискивал какого-нибудь студента, к кому можно было докопаться, и провоцировал на конфликт: уставившись тяжелым взглядом, исподлобья, он зло цедил:
– Чего не жрешь ничего, а? В городе, небось, такого и не пробовал? Что вы там, в городе, хоть жрете?
– Николай Васильевич, не беспокойтесь, все в порядке, мы кушаем, все нормально!
Студенты не понимали, куда он клонит, и что это лишь предлог для того, чтобы начать скандал.
– А чего вы привезли с собой тушенку? Думаете, в деревне ничего нет, да? А чего тогда вы сюда вообще приперлись, раз ничего нет? А?
– Коленька, андел[33 - То же, что и ангел.] ты мой, ты бы похлебал немного супчика-то, а то ведь ничем не закусываешь! А?ндел ты мой! – причитала тетя Нина, боясь, что студенты уедут. Пыталась успокоить его, но он не унимался.
– Нинуха! Тащи все на стол! Пусть посмотрят, как мы живем!
– Коленька, а?ндел ты мой, почто ты разошелся-то, сиди выпивай спокойно, не трогай ты их…
Но его уже было не остановить. Встревала моя бабушка.
– Николай Василич, я тебя прошу, перестань ты это!
Тяпок строил страшные рожи, хватал себя за торчащие худые скулы и зачем-то несколько раз моргал так, что на его голове двигались волосы, хлопая со злостью себя по коленям.
– Я?комлемна! – говорил он, обращаясь к бабушке, – ты куда лезешь?
Он вскакивал с лавки и дергал за кольцо в полу, пытаясь приподнять крышку голбца, затем откидывал ее к стене и спускался в пахнущую плесенью и влагой темноту, потом выныривал оттуда с трехлитровой банкой соленых огурцов, затем появлялись банки с солеными помидорами, патиссонами, белыми грибами, черничным и малиновым вареньем. Он тащил все банки на стол и тут же пытался все их открыть и вывалить содержимое на тарелки!
– Коля, что ты делаешь-то, паразит ты этакий, а! Ну, как тебе не совестно, что ж ты продукты-то портишь, кто ж это и?сть-то будет? – тетка Нина старалась утихомирить его, но все было без толку.
Тяпкова несло. Он победно оглядывал стол и посмеивающихся студентов, но чувствовалось, что этим не закончится. Мне не хотелось, чтоб он заметил меня. Я прятался на скамье среди студентов, запивая пироги с малиной свежим молоком из крынки.
Неожиданно Тя?пу резко качнуло куда-то в сторону, и он ушел. Слышно было, как он ругается по матери и пыхтит. Вдруг он вернулся, держа в руках охотничье ружье.
– Ну, что, притихли, щас я вас всех поубиваю – сипел он.
Бабушка и тетя Нина встали у него на пути, грудью заслонив нас.
– Ты что? Совсем сдурел, пьяный черт! Совсем уже!
Он стал сопротивляться, стараясь оттолкнуть их. Тут кто-то из студентов не выдержал и поднялся.
– Чего лезешь, сюда иди, щас я тебя наряжу, – страшно сипел Тяпков.
Двое здоровых парней вскочили, сгребли тщедушное и ничего не соображающее тяпко?вское тело в охапку вместе с ружьем и потащили на сеновал. Все выскочили из избы смотреть, что будет.
Я, к сожалению, не разглядел из-за спин, что там было, но только слышал, как Тяпков, словно рваный аккордеон, глухо орал про ребра, матерился и вопил: «Убивают!» Послышалось несколько крепких ударов. Тяпков затих. Ружье отобрали и спрятали. Один из студентов повернулся к бабушке, подмигнул и сказал: «Тетка Маруська, давай веревку, щас мы его прибьем, свяжем и в реку сбросим!»
Тетя Нина и бабушка в голос заголосили: «Свят, свят, свят, а?ндел мой, пожалей ты его, дурака старого, пропойцу, не губи душу, отпусти его! А?ндел ты мой!»