скачать книгу бесплатно
– Побойся Бога, Андрей, рано ему об этом! – горячо встрял Дмитрий.
– Думаешь? – нахмурил смуглый лоб Белоклоков и скривил рот. – Впрочем, тебе виднее. Но ты-то согласись, друг, что славную шлюху делает не лицо. Когда ты увлечен «скачкой» в постеле, разве тебе до ресниц и губ?.. Эй, брось, не глупи… Все это вздор, старые байки. Хотя не спорю, свежие прелести ласкать приятнее, но погоду… все же делают не они…
Далее на ошеломленного Алексея посыпались такие подробности, от которых ему стало сначала не по себе, а потом и просто тошно… Ангельским спасением от этого непотребства пришелся Ефрем, запыханно известив, что сани к подъезду поданы.
– Но ты все же выжги, Алешка, наперед: для этой утехи краше замужних дамочек или вдов нет, Богом клянусь! – подавая присевшему на корточки Ефрему по очереди то правую то левую ногу «под сапог», наставительно гремел гусар. – А, девственник, вон спроси у Ефрема, ха-ха!.. Да ладно, старый, не обижайся, что ты вечно смотришь на меня, как француз на балалайку? Шучу я, шучу… Так вот, Алешка, девственницы – выбрось сию дурь из головы! «Цацы» эти никуда не годятся, разве что под венец. С ними, нецелованными, хлебнешь мороки. Там она, значит, не может, тут она боится понести от тебя, а туда, видите ли, maman не велит! «Ах, что вы задумали? Негодяй! Да как вы смеете?!» Ну, и все в таком духе. Одна маята, а между тем… Pardon… Ефре-ем! Плащ, кивер, саблю… да живее же, цербер, уже пятый час, чтоб тебя лихо взяло!
Звенькая шпорами и ножнами клинка по ступеням, раздухарившийся корнет подвел черту:
– Другое дело – окольцованные бабочки… Тут ты, дружище, не прогадаешь. В особицу здесь у вас, в провинциальном захолустье, эти истосковавшиеся затворницы на все согласные. У них пусть и опыт по-миссионерскому скуден, зато фантазия и азарт во снах так и брызжут, что тот фонтан. Этих, замечу, учить – только портить. Сами подскажут, что и как, ну-с, а ежели ты проявишь еще и должное творчество, так сии феи поразят своей выдумкой и напором. Так-то, брат, мотай на ус! Ладно, летим!
Глава 5
Похрустывая ноздрястым снежком, экипаж то скоро скользил по бульвару, то противно «щелкал» по оголенным, оттаявшим булыгам. Благо, что с широких полозьев к весне конюхом уже были сняты накладные железные подрезы. Дерево скользило, но не резало, что ладно лишь по доброму снегу. Зато на всяком косогоре и уклоне горбатой улицы сани даже раскатывались и подтаскивали за собою набочившегося рысака и часто бились широкими отводами о деревянные бордюры и городские тумбы.
Куда точно ехали, Алешка не знал, но догадывался. После всего свалившегося на него – в голове была полнейшая карусель. «Вот уж воистину удружил братец… Господи, неужели сегодняшним числом я?.. Я буду… в первый раз в своей жизни?.. Господи, помоги мне, эх, да что же это я?..» – У него неожиданно от нарастающей неуверенности перехватило дыхание. Он уже не замечал дымчатых, сугробистых облаков, что вяло тянулись по смеркавшимся небесам, цепляясь за макушки деревьев и тусклые в этот час кресты соборов, не видел он и первых, похожих на рассыпанное серебро звезд, что до времени робко проблескивали сквозь унылую вязь оголенных ветвей.
Шальное приглашение адъютанта теперь мучило и томило душу. Раздражало и беспечное спокойствие Дмитрия. В этой композиции он вновь наслаждался прикуренной папиросой и лукаво улыбался чему-то своему, крайне далекому от переживаний младшего брата. Алешке же не сиделось, точно гвозди были под ним. Ему и «чесалось» хоть одним глазком узреть этот скрытый от общества тайный мир греха и порока, но дико и пугливо было вообразить даже в мыслях, что могло ожидать его там… Он, конечно, понимал и был уверен, что ни наставников «потешки», ни родственников, ни знакомых, никого, кроме доступных девок, там не окажется. Так, во всяком случае, говорил Белоклоков, в этом решительно заверил его и Митя. И все же путаный клубок мыслей не давал ни на секунду покоя его голове.
«Как поведу себя? Не осрамлюсь ли? Ах, шут, похоже, придется прежде говорить… о чем? Вдруг да меня поднимут на смех?.. То-то будет позор: ведь я ровным счетом ничего не знаю. Нет, это только по словам Дмитрия все легко и просто… По его словам, я и сам до всего дойду. С мужчинами, дескать, по первости всегда так, а потом р-раз – и в дамки. Чего бояться? Ну-ну… А вдруг сяду в лужу?»
Алешу пробил пот, когда он представил, что ему придется остаться в одной комнате один на один с чужой ему женщиной, и, быть может, случится, с нею еще что-то надо будет делать… Раздумывая таким образом, он вообразил это совсем невозможным, особенно когда перед глазами мелькнуло нежное лицо незнакомки, в которую он уже второй месяц был бесконечно влюблен. «Но ведь безответно? – успокаивал он себя теперь. – И все-таки лучше отказаться. Что проще сейчас соскочить и отправиться восвояси? Все это пошло и гадко, и главное – ни к чему».
Но тут его, как назло, опять начинал крутить и тыкать сверху и снизу каленой булавкой бес: «Когда еще доведется? Денег у меня для таких затей отродясь не было, а тут все оплатить вызвался Митин друг. Все же чертовски волнительно и любопытно: как это бывает? А если сбегу, что скажет корнет? Брат? Нет, не простят. Высмеют, попробуй потом подойти к ним. Эх, была не была! – выдохнул Алексей и, крепче связывая и убеждая себя данным словом старшим товарищам, решил идти до конца. “A la guerre, comme a la guerre!”[40 - На войне как на войне (фр.).] – так, кажется, смеется корнет, так буду смеяться, относиться к жизни и я». Угостившись папиросой, он даже повеселел от неожиданно принятого для себя решения, однако долго молчать не смог и, незаметно толкнув брата плечом, тихо спросил:
– А как это… хм, хм, словом, без чувств? Без души?.. Или ты всех любишь?
Митя серьезно посмотрел в доверительно-напряженные, глядевшие на него глаза, и уголки его губ дрогнули в улыбке.
– Что я смешного сказал? – сдавленным голосом, так, чтобы не слышал гусар, гусем прошипел Алешка. – Их же много у тебя? Не тяжело? Неужели на всех сердца хватает?
– Резонно, но глупо, мой юный натуралист. В этих играх нет любви.
– Как нет? – Ответ брата поставил его в тупик.
– А так… Нет. И все… Скажем, ты предпочитаешь оранжад – компоту.
– Допустим, и?..
– Так разве для этого вывода необходимо любить оранжад, м-м?
Алеша не нашелся что-либо сказать, а Дмитрий по-братски приобнял плечо младшего и, продолжая тепло улыбаться, заверил:
– Там, любезный, куда мы едем, о любви забудь. Это лишь радость плоти. Не боле. Удовольствие, если угодно. Она дарит себя – тебе, ты – ей. Оба вполне довольны, и нет никаких глупых упреков.
– Но если… – Алексей нахмурил брови.
– Но если вдруг ты все-таки ощутишь беспокойство и ложную привязанность к одной из этих Магдалин, советую: тут же искать другую. И вот крест, новая юбка в два счета выходит тебя из этой хандры.
Дотошный Алешка хотел было пытать что-то еще, но внимание его отвлек бойко летевший навстречу экипаж. В нем ехали чиновник в фуражке с блестючей кокардой, с кожаным портфелем на таких же ярких медных застежках, лицом и ногами в левую сторону, и купчиха в белом салопе с куньим, важным воротником, повернутая вся в правую сторону, прямо лицом к братьям.
– Видел, как она губы поджала и брови нахмурила, ровнехонько знает, куда мы катим, – невольно слетело с губ Алексея, когда кучер поворотил за угол.
– И знает! – весело рассмеялся в ответ Митя. – Да только не от того багровеет она лицом… А от того, что завидует нам, старая репа.
– Да ты что?
– А ты думал!
Братья, откинув головы, от души рассмеялись. Этот печальный вердикт купчихе, который, не раздумывая, влет вынес Дмитрий, был полностью разделен Алешкой. Увы, в эгоистическом измерении юности те, кому за тридцать пять, – это уже безнадежные, дряхлые старцы.
Алексей не знал, сколько отмерил себе прожить его брат, зато крепко держал в памяти пылкое убеждение Гусаря: дожить до двадцати пяти, а там хоть пулю в лоб, хоть с камнем на шее в Волгу. Зачем, право, потом всю оставшуюся жизнь избегать зеркал, как черт ладана, носить в кармане румяна и пудру, мучиться париками и горевать о том, чего уже, один бес, не вернуть. Сам себе Алексей покуда сроков не выдвигал, потому как в пятнадцать лет еще отчаянно хочется, чтобы тебе поскорее стукнуло восемнадцать…
Всю дорогу в конец Московской улицы на удивление молчавший балагур Белоклоков был замкнут и погружен в свои думы. Дмитрий, неплохо знавший Андрея, время от времени поглядывал на своего приятеля и был отчасти смущен столь откровенной метаморфозой. После того как миновали четвертый квартал, он даже стал, скрытно от Алексея, нервничать и строить догадки: что эта тень неуверенности могла значить?
Между тем голова адъютанта была занята одним-единственным вопросом: объявится нынче его превосходительство или нет? И эта мысль нещадно грызла его, как цепной пес, не давая легко и свободно предаться веселью.
* * *
Дело в том, что они держали путь в местечко под громким названием «Прогресс»[41 - См.: Горизонтов И. Письма к приятелю // Старый Саратов. Изд-во журнала «Волга», 1995.]. Местечко это было действительно шумным, имевшим громкую и скандальную славу на весь Саратов. Это был трактир, принадлежавший господину Корнееву, который, презрев советы друзей и старообрядческие убеждения матери, в один прекрасный день хладнокровно похоронил торговлю сапожными товарами и на свой страх и риск взял да и открыл гостиницу с номерами, с рестораном и музыкантами.
Прежде Корнеев широко обшивал горожан, ловко снимая с них мерки. Его просторный магазин с многорожковыми люстрами, с громадными шкафами из красного дерева, забитыми модными ботинками и сапогами из гамбургской кожи, весьма радовал глаз саратовского обывателя.
Однако, как ни бойко шло дело, торговля кожей не согревала сердце Максима Михайловича, и он, с неприкрытой завистью глядя на предприимчивых соседей Свечина и Барыкина – людей, державших свои питейные заведения, – ходил по городу мрачнее грозы и чернее ночи… Будучи частым гостем в их «апартаментах», он до крайности искушал свою душу веселым звоном посуды, плаксивым пиликаньем еврейской скрипки и в целом живым, непохожим ни на что шумом трактирной жизни. Вернувшись домой, он хмуро и подозрительно прислушивался к стуку сапожных молотков о колодки и к хищному щелканью ножниц, которые раздавались в его «пенатах» с утра до заката.
Но еще острее и внимчивее Максим Михайлович прислушивался к голосу своего неуемного сердца. И однажды, не совладав со своими страстями, соблазненный заманчивыми горизонтами трактирного поприща, Корнеев не выдержал и с досадой забросил в темный угол молоток и колодку. В два дня рассчитав ошарашенных, ничего не подозревавших работников, он с головой бросился в желанный омут мороки, где, по его разумению, должна была играть музыка, разливаться волжская песня, а сквозь табачный дым, шум пьяных голосов, лязг вилок и ножей – слышаться вкрадчивый, но греющий душу хруст денежных купюр.
И надо же – дело пошло! Гром и шум у Корнеева не смолкали. С обеда и до утра там слышались арии, веселый звон посуды и хохот. Тем не менее стать заурядным преемником Барыкина и Свечина – этого Максим Михайлович допустить не мог. Взыграла в жилушках купеческая гремучая спесь. «Что ж… это я, свят-человек, на старости лет в недопёрдышах хаживать стану? Али прикажешь Корнееву в хвосте блох искать? На-кось, выкуси! Вырос я, чай, из зеленых соплей и подгузников! Не по нашей фамильной жиле сие будет!..» – то обманно жалился, то победно сипел он на ухо старо-знакомому дьякону, который частенько навещал его дом, наперед зная, что уж в том гнезде ему завсегда поднесут графинчик перцовки или сладкой рябиновки.
Как бы там ни было, на зависть соперникам, на удивление посетителям был удуман «чудо-заказник»: зимний тропический сад. Эта затейщина, слаженная на русский характер и размах, и вправду покорила сердца как саратовцев, так и знатных заезжих гостей. На это чудо были ставлены все до копейки немалые капиталы купца. Народ тут как тут, зажужжал, ровно поганые мухи над котлетами… Весь Саратов взялся перемывать кости смельчаку. На каждом углу не без ехидства шушукали, мозолили языки: «Эх, с огнем играешь, Максимушка! Аки дитя неразумное, квашню замесил… Видано ли дело, в нашем-то снегу ансасы да бананья разводить? Ох, родимые, как есть погорить Михалыч, без портов останется! Ведь с голой ж… по миру мыкать горе пойдёть…»
Однако купец дело свое разумел туго. Щедро ставил свечи в церквях, лоб до синевы разбивал в истовых молитвах, на паперти мелочью, как дождем, осыпал калек да убогих, но при всем том вожжи своего детища из рук не выпускал. В Санкт-Петербурге и Москве покупались пальмы, из коих попадались великолепные экземпляры в обхват толщиной; была грамотно спроектирована и выстроена стеклянная зала с искусственными гротами и пещерами, с висячими киосками и беседками… Посредине сада бил фонтан, лаская слух беспрерывным журчанием сыплющихся с четырехметровой высоты струй, даруя прохладу и свежесть, освобождая дам от монотонной необходимости пользоваться веерами. И над всем этим буколическим уголком экзотической зелени носился и жил предприимчивый дух господина Корнеева, все измышлявшего, что бы еще удумать этакого, от чего ударило б его земляков и в глаза, и в нос…
По открытию в «Корнеевку» глянуть на диковинку хлынула было и порядочная публика, но пара-тройка громких скандалов заставила саратовцев разбежаться и напрочь отбила у благородной ее части охоту пить чай под тенью финиковой пальмы. И даже сами пальмы – эти дети жгучей Африки и палящих лучей Индии – задумались и поникли листьями, глядя на разгул и ночные оргии сынов волжских равнин и морозов. Ни Африка, ни Индия, где люди едят с оглядкой раз в день по горсти изюму и рису, где пьют глоток доморощенного вина, – ни одна из этих стран не в силах была дать и приблизительного понятия о том, как надо пить и как действительно пьет российский народ. Латании[42 - Латания – вид пальмы.] и магнолии только содрогались листьями при виде гулявших компаний.
И вот как-то на выручку приунывшему было Максиму Михайловичу, как архангелы с неба, и объявились бравые гусары. Пронюхав, что к чему, и оставшись довольными, квартировавшие в городе офицеры оккупировали гроты и пещеры, беседки и столики Корнеева, да так основательно, что, несмотря на убытки – горы битой посуды и рубленные в кураже зеркала, которые приходилось частенько ставить заново, – киса? удачливого трактирщика худобы не ведала.
Все это или почти все знал адъютант Белоклоков, знали понаслышке и братья Кречетовы. Однако в отличие от своего приятеля кавалериста, они не догадывались, что Марья Ивановна Неволина – солистка корнеевского хора, к которой и вез на смотрины юного воспитанника адъютант, – являлась сердечной занозой его превосходительства графа Ланского.
Оставляя свое ненаглядное семейство на далеких берегах Невы, здесь Николай Феликсович будто получал вторую молодость и откупоривал потайной клапан нового дыхания. Когда Ланской сталкивался на пешей иль верховой прогулке с милым женским личиком, его словно подменяли. Полковник молодцевато приосанивался, широкая грудь, затянутая ментиком, сияла позвякивающими крестами и звездами, а с изуродованного французской саблей лица куда-то пропадало обычное суровое выражение. Если при этой оказии заходила еще и беседа, то граф становился необычайно галантен, игрив и располагал сердце дамы своей чудесной изысканной любезностью.
Красавец адъютант лишь диву давался: «Ты только глянь, как наш отец умеет ядрено мики-баки забивать! Чистый сатир, куда деться? Любого из молодых за пояс заткнет и с носом оставит». Недаром сказывали ветераны павлоградцы, что Николай Феликсович и на Москве, и в Париже в свое золотое времечко пребывал в большом фаворе среди женщин и разбивал своими изменами любящее сердце дражайшей половины. «Оно поди ж ты!.. Чой тут прикажешь делать, сударь, – сетовал графский денщик, – ежели он не может, орел, равнодушно лицезреть на пригожую душеньку, особливо если она свежа годами и товариста бабьим богатством?»
Так в сети полковника попала и певичка Марья Ивановна – спелая формами, щедрая на фальшивые улыбки и обещания. Однако у Николая Феликсовича, человека проницательного и редко ошибающегося, эта закавыка не вызвала морщин на челе. «Пусть так, пусть всему виной мои деньги, титул и связи, так что с того? У меня есть дорогая сердцу жена, взрослые умные дети, коих я страстно люблю, чего же еще? А это… это так… если угодно, мой каприз, очередная шалость, не боле… – сидя зимними вечерами за чашкой кофе и трубкой, поглядывая на семейный медальон, рассуждал он. – Я честен перед Богом и государем, предан Отечеству, а остальное все блажь… Кто нынче не грешен, а я отнюдь не монах».
Но как ни успокаивался граф, как ни накладывал ретушь на свое новое увлечение, а корнеевская «певчая пташка» на деле крепко запала в душу и клевала, клевала сердце старика. Чернобровая Марьюшка с жемчужной улыбкой и роскошной косой не выходила из головы, заставляя Ланского все больше и больше транжирить средств на ее французское кружевное белье, платья и украшения.
Связь эта тянулась уже полгода. В полку о ней знали решительно все. Поначалу многие отчаянные головы, особенно из молодых да ранних, пытались приударить за красавицей, но тщетно… Любовница графа, опасаясь ревности старика, была неприступна, и лишь лукавая игра глаз да ничего не значащие улыбки были ответом на все наскоки пылких гусар. Однако жило что-то внутри этой певички, что подсказывало адъютанту и наводило на мысль: «…В тихом омуте черти водятся». И сейчас, подъезжая к трактиру, корнет об одном молил Христа и святых угодников: «Святый Боже, убереги нас от черного случая… Только б не объявился сам…»
– Приехали-с, ваш бродие! – разбил морозное стекло молчания кучер.
Рысак, взмахнув породистой, кровной головой, с размашистого намета перешел на хлынцу[43 - Хлынца – быстрый шаг.], а затем и вовсе остановился под туго натянутыми поводьями.
– Прикажете ждать, ваш бродие? Али завтра к обеду быть?
– Ждать, – придерживая эфес сабли и поправляя лаковый козырек кивера, сухо отрезал Андрей.
Глава 6
Как только сани остановились, у Алешки екнуло сердце. Но он все же был рад случившемуся. «Была не была», – мысленно повторил он бодрящий девиз и, одернув шинель, пошел за старшими.
Густое вечерье затопило город, обещая долгую зимнюю ночь. Стылый воздух с каждой минутой становился все более ломким, и в нем кружились тончайшие ледяные иглы и блестки, точно бриллиантовая пыль, сверкавшая вокруг горящих уличных фонарей. Вокруг было тихо, жерла убегающих улиц терялись во тьме, и только двухэтажный трактир Корнеева, извозчичьи питейники да портерные призывно мигали огнями и молчаливо манили в свои недра озябшего путника.
Троица миновала длинный редут экипажей, поджидавших своих господ, и скоро поднялась по широким ступеням, что вели в «обитель» Корнеева. Перед массивными из мореного дуба дверьми Белоклоков придержался, выудил из плаща плоскую карманную фляжку и сделал пару жадных глотков жженки, после чего нетерпеливо загрохотал эфесом по медной накладной пластине.
Дверь через долгую паузу заскрипела и обдала вновь прибывших клубами теплого воздуха и спертыми застоявшимися запахами спитого чая, водки и разной готовки снеди.
В тускло освещенной желтушным фонарем прихожей остро и сыро блеснули белки глаз, и мрачный бас швейцара, больше напоминавшего видом портового громилу, недобро прогудел:
– Чьи будете? Местов по-любому нету.
– Я тебе, сучий пес, покажу, «чьи будете?». Это для кого же, подлец, мест нет?! Опять пьян, болван?
И тут Алешка, к своей неискушенности и растерянности, увидел, как кулак адъютанта, затянутый в лайковую перчатку, взметнулся камнем и несколько раз впился в мордатую рожу швейцара. Тот только тяжисто охнул и, вытирая мятым платком красные от крови усы, проскулил:
– Батюшки-светы, Андрей Петрович, вы ли? Ай, прости мужика, ваш-бродие, впотьмах не смикитил. Прошу, гостеньки дорогие, прошу. Вашими соколиками весь дом забит. Велено было никого не пущать.
– Хватит врать, Фрол! Чего стоишь, каторга? Заруби – пить на службе грех! Гляди, стервец, у меня… В другой раз доложу хозяину, вмиг будешь за дверью в грязи лежать, как свинья. Смикитил теперь?
– Так точно, ваше благородие, – запирая на засов дверь, виновато пробасил Фрол.
– Что же стоим, друзья? Извольте за мной… Будет вам, сущая мелочь, – точно ничего не случилось, точно хлопнули комара, да и только, учтиво звякнул шпорами корнет и широким уверенным шагом направился к бархатным портьерам, за которыми была видна освещенная мраморная лестница и слышались переборы гитар.
Но прежде, чем подняться в залы, их обслужил вынырнувший из своей каморки, драпированной розовым шелком, весьма проворный малый. Алексей вслед за братом сбросил шинель и подал ее в рябые от веснушек руки рыжему гардеробщику. В прихожей по стенам свисали груды теплого платья, шинелей, пальто, но более преобладали меха. Оттенки их были разные, но царствовал над всеми желто-золотистый и красный цвет лисицы, а это значило, что в залах гуляло купечество.
– Похоже, опять наверху орудует купец! – весело хохотнул Андрей и, озабоченно глянув на себя в огромное зеркало, подмигнул Кречетовым: – Ну-с, с богом!
Алешку оглушил гул пировавших людей. Во всех залах, а их было три, не считая пещер и гротов, висели и плавали сизые тучи табачного дыма, за которыми насилу были видны двигающиеся фигуры пьяных и навеселе людей. Свет многих горевших масляных ламп и люстр едва озарял этот душный и плотный туман. За десятками столов и столиков, крытых белыми с кистями скатертями, восседали компании, пьющие, едящие и спорящие примерно на одну и ту же тему: «Ах, эта сучка-дочка, шельма она такая!..»
– Ну, брат, держись, – послышался над ухом родной, чуть хмельной от предстоявшего веселья голос Мити. – Давай, давай вон к тому столу… Видишь, откуда нам Андрей рукой машет?
И они, пройдя вдоль целого ряда кипевших высоким градусом столов, подошли к теплой братии гусар. Офицеры, развалившись на стульях и парчовых банкетках в живописных позах, точно на привале, оживленно перебрасывались словами с корнетом, при этом не забывая поднимать бокалы и запускать вилки в расставленные перед ними яства.
– А ну-тка, просим, просим!
– Знакомь нас, Грэй! Vas-y, mon cher[44 - Ну-ну, мой дорогой (фр.).], смелее! Вот так bonne chance![45 - Удача (фр.).]
– Эй, павлоградцы, глядите, каких красавцев доставил нам корнет. Даром, что не гусары!
– Ох, смотри, Андрей Петрович, ежели твои Аполлоны отобьют у нас душек, спрос с тебя… Да что там, брат, дуэль!
Огромный, в несколько саженей, стол взорвался залпами хохота вперемежку с радушными предложениями разделить трапезу.
– Знакомьтесь, друзья, мой старинный друг, ротмистр Крылов Валерий Иванович, это корнет Хазов Евгений Яковлевич, – сыпал, как горох из кулька, именами и фамилиями повеселевший Белоклоков, одновременно усаживая братьев в тесный круг своих полковых приятелей-усачей.
У Алексея в глазах зарябило от золотых аксельбантов, галунов и шнуровок, ментиков, сверкающих пуговиц и небрежно свисающих с плеча чуть не до пола алых доломанов, от трубок и усов, вензелястых, на длинных ремешках ташек и киверов, что вместе с саблями лежали тут же на столе, рядом с сидящими. Все имена и звания представленных офицеров им были тут же забыты, и вообще все это буйное соцветие красок на фоне зеркал, в которых отражалась глубокая зелень широколиственных пальм и прочих экзотических корнеевских штучек, почему-то виделось переполненному эмоциями Алексею фантастическим птичьим базаром, где повсюду, куда ни брось взгляд, цветастые перья и бестолковый, но радостный переполох.
– А почему «Грэй»? Почему так кличут его? – осторожно спросил Алексей Дмитрия, кивая на адъютанта.
– Просто прозвище, а почему «Грэй», шут его знает, – пожал плечами Митя и вдруг остро ощутил, как голоден, как готов уничтожить весь стол, уставленный закусками и вином. Он было уже потянулся за кулебякой, как Белоклоков шутливо погрозил ему пальцем и заявил:
– Э-э, нет, голубчик, так не годится. Моя затея – мой и почин. Максим Михайлович! Михалыч!!
Корнет вдруг заложил кольцом пальцы в рот и оглушительно свистнул так, что у Алешки заложило правое ухо, а в зале на миг сделалась тишина.
Сам Максим Михайлович, которого тщетно пытался дозваться корнет, как щука в пруду, зорко наблюдал за всем, что творится в его заведении. Среди шума, гама и пения в залах нередко раздавались крепкие шлепки оплеух, крики и оскорбления повздоривших между собой людей. Случались и пьяные драки, когда по трактиру летали стулья и подносы, разбивались носы, трещали чубы и ребра. А потому Корнеев, лучше других зная, что ожидать и делать, помимо того, что всегда имел для такого расклада на подхвате пяток здоровых и ладных, как амбарные двери, половых, сам был скор на руку и действовал ею твердо и основательно, едва ли хуже кулачного бойца.
Пронзительный свист в Белом зале заставил хозяина насторожиться, но в следующий момент напряженно рыщущий взгляд уже обнаружил причину беспорядка, и… на крупном, лоснящемся от пота лице появилась дежурная улыбка: «Тьфу, жили-были, уж мне эти усатые жеребцы-пегасы, чтоб вам всем поперхнуться, иродово племя!»
– Господь с тобой, дорогой Андрей Петрович, зачем так пужать, мил человек? Уж больно бандюжьим посвистом подзываешь. Я-то ладно, – отмахнулся Корнеев, – но вот-с… другие господа… Так ить и до обморока недалече… вдруг кто со страху да с непонятия костью подавится и помре… Что обо мне говорить станут?
– Да полно блажить, Михалыч! – Белоклоков фривольно, как своего денщика, похлопал по сытой щеке трактирщика. – Уж ты-то уши, пожалуй, прижмешь… жди!
Стол вновь взорвался гусарским хохотом, и Максим Михайлович, чтоб уж не выглядеть полным отставным дураком, тоже осклабился, показав при этом крупные, желтые, как у мерина, зубы.
– Вот, господа Кречетовы. – Корнет широко выбросил вперед белую руку, указывая на владельца ресторана. – Извольте честь знакомиться – Максим Михалыч! Наш! Наш милейший Михалыч…Душа человек – бог и царь чревоугодия. Ежели и есть где в столицах такие затейники по части заманивания публики, то бьюсь об заклад, немного. А здесь, в Саратове, ты один троянский конь, так ли?!
– Увы-с, покуда трое нас… – явно печалясь сим фактом, склонил прилизанную конопляным маслом на прямой пробор голову Корнеев, имея в виду трактир своего злейшего конкурента Барыкина под громким названием «Москва» и ресторан господина Свечина, который, не убоявшись своей телесной полноты и знаменитой одышки, все же забрался на второй этаж выкупленного особняка, где было приготовлено обширное помещение.
– Ну и пес с ними, Михалыч, тоже мне горе! Наши-то анакреоны[46 - Анакреоны – от имени древнегреческого поэта Анакреона, жившего около 500 г. до Р.Х., автора любовных и застольных песен, воспевавшего любовь, вино, пиры и т. п.], орлы… почитай, все у тебя на постое стоят! – поднимая шампанское, громко икнул адъютант. – Зато ты у нас первый насчет девиц и номеров! А что за романсы и куплеты у тебя звучат!.. Одна Марья Ивановна Неволина чего стоит! – Адъютант многозначительно подмигнул Корнееву и тихо забросил вопрос: – Сама-то будет?
И, услышав утвердительный ответ, возвысил голос:
– Что ж, твое здоровье, голубчик! Процветай! Господа, поддержите почин!
Белоклоков, влажно сверкнув глазами, принудил братьев снова поднять фужеры.
Польщенный льстивыми речами завсегдатого гусара, Корнеев вновь расплылся в фальшивой улыбке благодарности, хотя и преотлично знал, что пальма первенства в сем деле принадлежит отнюдь не ему, а Григорию Ивановичу Барыкину. Именно он, после долгой и въедливой поездки в Северную Пальмиру, ввел в жизнь и практику саратовских гостиниц новый, дотоле не виданный элемент – поющих и играющих девиц. С его легкой руки «оне» брызнули духами по пахучим и скромным публичным ночлегам, в которых прежде ароматом женщины и не пахло. А тянуло подгорелой вонью постных пирожков, прогорклым маслом, квашеной капустой, бочковым соленым огурцом, водкой, но чтобы женщиной – ни-ни! И вдруг… Прежде всего появились белокурые немочки с невинными арфами, цитрами, гуслями и какими-то глупыми песнями. Их ревниво сопровождали в качестве регентов и распорядителей сомнительного вида типы, на первый взгляд все будто бы отцы и братья. Причем эти немцы, невесть зачем, старательно притворялись итальянцами, смешно носили широкополые неаполитанские шляпы и называли своих жен синьорами. Юные хрупкие создания после представления обходили столы и тихим жалостливым голоском тянули: «Синьоры, пожалуйте на ноты и на леченье!» Получалось… отвратительно. Тем не менее, хоть все они, за редким исключением, плохо бренчали на арфах и клавикордах, скверно пели непоставленными голосами, все же, как новинка, это действо притягивало и нравилось грубым неискушенным посетителям трактиров. В те времена еще не было опошленных мотивов «Стрелочки», а разные опереточные арии и рулады еще не проникли в поволжскую публику: немцы пели тогда что-то чувствительное и жалобное, под звуки чего полупьяное, доброе от природы и жалостливое русское сердце нередко обливалось слезами и отдавало савоярам последние гроши.
Теперь же повсюду царил «цыганский плач» под гитару, «жестокий романс» и лихие, весьма скабрезного толка куплеты.
– Прошу простить, служба, не могу-с… – ловко делая виноватое лицо, мазнул по сидящим взглядом Корнеев и, задержавшись на Дмитрии, ласково добавил: – Быть может, господа хорошие хотят что-нибудь заказать или изволют так-с… отдыхать?
Митя, уже давно и откровенно страдавший от набатного желания поесть, едва сдержал себя от этого ехидного, в лоб заданного с явной насмешкой вопроса. Однако он нашел в себе силы, беспечно улыбнулся и, глянув на карманные часы, заметил:
– Пожалуй, ты прав, любезный, пора.
– Нет, нет! Pardon, друзья! Михалыч, прошу любить и жаловать моих товарищей!