banner banner banner
«Жажду бури…». Воспоминания, дневник. Том 2
«Жажду бури…». Воспоминания, дневник. Том 2
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

«Жажду бури…». Воспоминания, дневник. Том 2

скачать книгу бесплатно

Я пошел в комнату матери. Она была одета, но в состоянии полного изнеможения. Оказалось, что часа в два ночи явилась полиция, произвела поверхностный обыск во всей квартире, в том числе и моей комнаты, причем я не проснулся, но не в комнате Василия Ивановича; для обыска в ней с ее большой библиотекой и архивом, очевидно, не было времени, – и ее просто запечатали[27 - Ср.: «Уже после того, как арестованного Василия Ивановича повезли в тюрьму, обыск еще долго продолжался в его кабинете. Домашние не могли войти туда, так как каждый из них должен был оставаться в своей комнате под надзором полиции. Только уже под конец обыска моему сыну удалось через толпу “ночных посетителей” прорваться в кабинет, куда и я последовала за ним. Но полицейские уже кончали свое дело и начали прикладывать печать к дверям изнутри. Вместе с ними пришлось выйти и нам» (Семевская Е. Василий Иванович Семевский // Голос минувшего. 1917. № 9/10. С. 72). См. также: «Впоследствии я узнал, что обыск был произведен крайне грубо, что ни жену, ни Васю не впустили в это время в мой кабинет, что жену хватали за руки, когда она пыталась идти в мою комнату, что Васю даже оттолкнули, когда он ворвался туда» (Семевский В. И. Автобиографические наброски // Там же. С. 40).]. Затем часа в три ночи Василия Ивановича увели, куда – неизвестно.

Я тотчас же решил, что арест вызван участием Василия Ивановича в депутации к Святополку и Витте. Однако это надо было проверить. Дождавшись утра, я пошел к Карееву. Мне открыла дверь его дочь и на обычный вопрос, дома ли Николай Иванович, ответила:

– Папа сегодня ночью арестован.

Дело становилось совершенно ясным. В тот же день мы узнали, что арестованы все делегаты, кроме Арсеньева, для которого почему-то сделано было исключение[28 - Ср. с воспоминаниями И. В. Гессена: «Но совсем неожиданным был полицейский визит в ночь с 10 на 11 января: около 4 час. утра целая орава полицейских с понятыми заполонила квартиру, пристав бесцеремонно вошел в нашу спальню, и при нем мы с женой должны были одеться; обыск почти не производился: они, видимо, торопились увезти меня. <…> Лихорадочная тревога завладела мною, ибо я никак не мог объяснить причину ареста, и еще усилилась, когда я увидел, что везут меня не на Литейный проспект в знакомый Дом предварительного заключения, а через Троицкий мост – значит, в Петропавловскую крепость, которая предназначалась для важных государственных преступников и предвещала долговременное заточение. Меньше всего можно было догадаться, что арест вызван упомянутым замечанием Водовозова [«Мы ведь не знаем, какую роль депутации придется сыграть»], которое растерявшаяся власть истолковала как эвентуальное превращение депутации во временное правительство. Если мы – “временное правительство”, то ясно, что меры требуются серьезные и, за исключением Арсеньева (он был старше всех годами и имел титул превосходительства) и Горького, уже скрывшегося из Петербурга, вся депутация была схвачена, а Пешехонова эскортировали казаки с саблями наголо, опасаясь, чтобы население не освободило из рук полиции будущего временного правителя» (Гессен И. В. Указ. соч. С. 193). Стоит уточнить, что Горький, которого арестовали 11 апреля в Риге, тоже оказался в Петропавловской крепости; его освободили 14 февраля под залог в 10 тыс. рублей.].

Начались обычные хлопоты о свидании, и таковые были даны, не знаю, всем ли арестованным или только некоторым. Раз из соседней квартиры мне сообщили, что из жандармского управления вызывают мою мать для свидания (телефоны тогда были распространены мало, и у нас его не было). Как раз моей матери не было дома. Рискнул поехать я, и меня допустили. Свидание продолжалось полчаса и было так называемым личным, т. е. не через решетку. При свидании присутствовал жандармский офицер, который был погружен в какие-то бумаги и делал вид, что не обращает на нас внимания; мне удалось тайно передать Василию Ивановичу карандаш и перочинный нож, на отсутствие которых он особенно жаловался, и их он провез благополучно в крепость. Однако когда я сделал какое-то неуважительное замечание по поводу арестов, жандарм очень резко вскинулся на меня и закричал:

– Я прекращаю свидание.

Мне пришлось извиниться (я не помню теперь, в чем состояло мое замечание, но помню, что оно, принимая во внимание условия места, действительно было нетактичным), и жандарм смягчился. В заключение мне было сказано, что свидания В. И. Семевскому с моей матерью вообще разрешены, помнится, два раза в неделю и будут происходить здесь, на Тверской, в жандармском управлении.

То же самое было и с Кареевым.

Я дал совет Софье А[ндреевне] Кареевой непременно захватить с собой на свидание карандаш и нож. Но Софья Андреевна решительно заявила мне:

– Я хорошо знаю моего мужа, – он ни за что не возьмет; не может же он быть в положении гимназиста, которого поймали на шалости.

И не сделала этого. Между тем потом Кареев говорил мне, что он, конечно, взял бы, так как оставаться не только без пера и чернил, но и без карандаша невесело.

Недели через три арестованных выпустили, за исключением М. Горького, которого держали дольше, несмотря на взрыв в Европе общественного негодования, вызванного его арестом. В конце концов, однако, правительство должно было отступить перед натиском этого негодования, и последний из депутатов общественного мнения к министрам оказался на свободе.

Каждый день мы, члены редакции «Нашей жизни», собирались в обычное время в помещении нашей редакции в надежде узнать, когда сможем, наконец, возобновить издание газеты. Но расходившееся море не могло сразу войти в берега, и рабочие за работу не принимались. Наконец, из типографии пришла весть, что завтра (помнится, это «завтра» приходилось на пятницу, 14 января) типография открывается и мы должны сдать ей материал. На следующий день я был чем-то задержан и явился в редакцию с некоторым опозданием. Уже на лестнице я заподозрил что-то неладное: по ней поднимались и спускались в большом числе какие-то подозрительные фигуры, не похожие ни на обычных посетителей нашей редакции, ни на обычную публику этой лестницы. Тогда, с осмотрительностью выждав момент, когда на лестнице было сравнительно пусто, я быстро отворил дверь в редакцию и сразу понял, что в редакции происходит обыск: прихожая была полна полицейскими мундирами. Все стояли спиной к входной двери, и я, видимо никем не замеченный, успел быстро затворить дверь и быстро же спуститься к выходу. Во всяком случае, за мной не гнались, и я ушел благополучно.

Дома я застал у моей матери г-жу Юлию Безродную (беллетристку), жену Евг[ения] Ад[ольфовича] Ганейзера, члена редакции «Сына Отечества».

– «Сын Отечества» выйдет завтра? – спросил я.

– Да.

– Вы в этом совершенно уверены?

– Конечно.

– А я сильно сомневаюсь, – возразил я и рассказал ту сцену, свидетелем которой был только что.

Безродная словно сорвалась с места и моментально уехала.

Вечером, на всякий случай почистившись дома и почистив свои карманы, я вновь отправился в редакцию. Пройдя несколько раз вверх и вниз по лестнице и не заметив ничего подозрительного, я осторожно отворил дверь. В редакции уже никого не было, кроме Ходского.

– Был обыск, – рассказал он, – довольно продолжительный и внимательный. Рылись в столах, на столах, в конторе, в карманах у членов редакции; ничего не нашли подозрительного и ушли, составив протокол. Обыск продолжался с 2 до 6. Редакция разошлась, газеты не составив, да и из типографии известно, что наборщики не приступили к работе. Надеются, что завтра можно будет работать беспрепятственно.

На «завтра» работа действительно возобновилась у нас и в «Сыне Отечества».

Время было еще горячее. Мы писали по адресу правительства в тоне очень резком, «Сын Отечества» – еще того более. Почти каждый день были митинги или собрания, на которых и я выступал со своими речами.

4 февраля был в Москве убит великий князь Сергей Александрович. Мы написали сухой некролог и вышли без траурной рамки. То же самое сделал и «Сын Отечества». В тот же день обе газеты были запрещены на три месяца с отдачей, по истечении этого срока, под предварительную цензуру.

Была ли это гибель?

С этим вопросом шел я в редакцию. Ходский был удручен, однако решил бороться.

В момент своего запрещения газета имела тираж от 60 до 70 000 экземпляров. «Сын Отечества» немного больше. Если не считать дешевых газет («Свет», «Газета-Копейка» тогда еще не существовала, дешевая «Биржевка», кажется, тоже[29 - Неточность: дешевое, выходившее параллельно основному выпуску издание газеты «Биржевые ведомости» появилось в 1893 г. и позволило существенно увеличить ее тираж.]), этот тираж был максимальный, которого до того времени достигала какая бы то ни было большая русская газета. Старинное «Новое время», казалось бы прочно стоявшее на ногах, в это время сильно отставало в тираже от двух радикальных газет Петербурга и вряд ли в то время благополучно сводило концы с концами.

Нужно заметить, что время японской войны и первой революции было для литературных, в особенности газетных, заработков переломным временем или, по крайней мере, началом переломного времени. Именно с этих пор заработок самого заурядного газетчика, по крайней мере не очень щепетильного в выборе органа, начал расти и в конце первого десятилетия ХХ в. определялся в 6, 9, 12 и более тысяч рублей в год. Тургенев в свое время получал всего – и от гонораров, и от продажи своих сочинений, – от 5 до 6000 р. в год, как он говорит в одном из своих писем, а Леонид Андреев, величина в литературе, конечно, гораздо меньшая, получал в «Русской воле» (в 1916 г.) свыше 30 000 р. До японской войны только один Л. Толстой мог бы получать, если бы захотел, больше этого. Главным образом для подъема заработков много сделали «Биржевые ведомости» в Петербурге со времени вступления в них Гаккебуша (это было после первой революции) и «Русское слово» в Москве. Конечно, возможным это стало благодаря значительному росту тиража газет, связанному с ростом грамотности и интереса к печатному слову и экономическим ростом России в начале ХX века до мировой войны.

Но мы в «Нашей жизни» этими благами еще не пользовались или пользовались в самой малой степени.

Незадолго перед тем возникшая «Русь» молодого А. А. Суворина[30 - Газета «Русь» выходила с декабря 1903 г.], филиальное отделение «Нового времени», имевшее задачей взять себе либеральную публику, тоже в популярности отставало от нас. Возникнув в ноябре 1904 г. с ничтожными денежными средствами, не превышавшими 20 000 рублей, мы через три месяца существования вполне окупались и уже обещали в недалеком будущем хороший доход издателю (Ходскому)[31 - См.: «Издание “Нашей жизни” было затеяно исключительно на мои личные трудовые средства, а затем в дело вступило русское общество, которое за три первых месяца дало газете от одной подписки 178 317 р., факт для новой газеты небывалый в истории русской печати. Благодаря такому общественному доверию и поддержке газета только и могла пережить постигший ее на первых же порах кризис, при 3-месячной остановке с 6 февраля 1905 г. по 6 мая» (Ходский Л. Как возникла «Наша жизнь» // Товарищ. 1906. № 106. 5 (18) нояб.).].

Ходский вел дело очень экономно. Заставить Ходского произвести какой-либо экстренный расход на редакцию было почти невозможно. Жалованья у нас были очень скромные: редактор получал 300 рублей в месяц, заведующие отделами (и я в их числе) 200 рублей; даже военный корреспондент (Рыкачев, впоследствии убитый на великой войне), писавший нам превосходные корреспонденции, обращавшие на себя общее внимание, получал всего 800 рублей жалованья, кроме небольшого построчного гонорара. Построчный гонорар у нас равнялся для большинства сотрудников 10 копеек. В «Сыне Отечества» и жалованья, и гонорары были раза в полтора-два выше.

И вот – запрещение на три месяца. Находясь под запретом, газета несет большую часть обычных расходов, не получая в то же время ни копейки доходов; с типографией, с квартирой она связана контрактами; сотрудников она не может распустить, а подписчиков она обязана удовлетворить либо возвратом подписных денег, либо другой газетой; доход от объявлений и розничная продажа не только прекращаются, но даже после возобновления газеты восстановляются не сразу в полном объеме.

Нам, постоянным сотрудникам, Ходский предложил на время запрещения жалованье в размере 2/3 обычного. Мы все согласились без единого слова возражения; лично я считал это большим великодушием и щедростью со стороны Ходского и не рассчитывал на это. Я смотрел на будущее газеты довольно мрачно, не рассчитывая, что в Петербурге она сможет существовать под предварительной цензурой. Напротив, Ходский и большинство редакции были настроен оптимистично.

Невольный трехмесячный досуг я истратил на сотрудничество в ежемесячных журналах и на написание нескольких брошюр: о пропорциональной системе выборов, к которой я относился с решительным отрицанием для России и вообще для больших государств, признавая ее целесообразность только в государствах маленьких и притом уже давно живущих политическою жизнью, как Швейцария; о применимости всеобщего избирательного права в России, о делении России на избирательные округа и некоторые другие[32 - См.: Пропорциональные выборы или представительство меньшинства. СПб., 1905; Конституция Швейцарии. Перевод текстов Швейцарской конституции и избирательного закона под ред., с предисл. и примеч. В. Водовозова. СПб., 1905; Всеобщее избирательное право на Западе. Ростов-на-Дону, 1905; Проект избирательных законов в Учредительное собрание и парламент. Ростов-на-Дону, 1905.]; проредактировал перевод книги Кеннана[33 - Кеннан Дж. Сибирь и ссылка. [Ростов-на-Дону], [1906]. Т. 1. Пер. с англ. под ред. В. Водовозова.] и т. д. Мои брошюры издавали Парамонов, Мария Малых и другие издательства; некоторые потребовали повторных изданий. Кроме того, я несколько раз ездил в Москву и один раз в Киев. В этом последнем, столь хорошо мне знакомом городе было устроено собрание для прочтения мною доклада о происшествиях 9 января в Петербурге.

В одной из прежних частей моих воспоминаний я рассказывал, как устраивались под легальным флагом в существовавшем там Литературно-артистическом обществе собрания, по существу нелегальные. Так было раньше, в эпоху тяжелой реакции. Теперь, при явном приближении революции, это было еще легче. Я не помню, какой литературный предлог был выдуман для моего доклада, но действительная тема его была хорошо всем известна, и на доклад набралась масса народа, конечно – преимущественно радикальной молодежи. Я начал доклад словами:

– 9 января в России началась революция.

Слова эти произвели сильное впечатление, удивившее меня самого. В Петербурге и Москве революция была уже общепризнанным фактом; никто не сомневался в ней. Но в Киеве даже революционеры ее наступления еще не чувствовали; она была еще только предметом желаний и ожиданий. Между тем самый факт возможности такого доклада, как мой, свидетельствовал, что власти находятся в полной растерянности и распустили вожжи. Доклад прошел вполне благополучно и вызвал массу вопросов, на которые я отвечал.

4 или 5 мая «Наша жизнь» возобновилась[34 - Неточность: издание газеты «Наша жизнь» возобновилось 6 мая 1905 г.]. Тут пришлось убедиться, что хотя период был явно революционный, но мое киевское впечатление о распущенных вожжах было односторонним. Правда, мы говорили тоном небывалым в русской легальной печати, но это далеко не всегда сходило с рук. «Предварительная цензура» понималась теперь не так, как раньше, – не так, как в Киеве с «Киевскими откликами». Мы не посылали в цензуру каждую отдельную статью, но должны были весь номер представлять в сверстанном виде к 11 часам. Между тем при отсутствии предварительной цензуры газетный материал сдается в типографию в два-три часа ночи и иногда даже позднее. Таким образом, газета, издававшаяся под предварительной цензурой, помимо того, что она не может говорить все своим голосом и сообщать всех фактов, доступных другим газетам, помимо этого она всегда запаздывает сравнительно со своими свободными от нее конкурентами, что немедленно отражается на интересе, возбуждаемом ею в читателях, и, следовательно, на количестве подписчиков. Иногда – и довольно часто – цензор предлагал выкинуть какой-нибудь абзац или целую статью, причем, однако, оставлять белые полосы, как это делалось впоследствии (во время мировой войны), не позволялось: пустота должна быть заполненной чем-нибудь, конечно, тоже нуждавшимся в быстром разрешении цензора, дававшемся в 12 часов – 1 час ночи. Часто при этом выход номера задерживался позже почтового часа, а так как почта, сама далеко не вполне аккуратная, была весьма придирчива, то при опоздании на несколько минут газета разносилась городским подписчикам только вечером, а иногородним отправлялась с вечерними поездами или даже на следующий день. Нередко бывало еще хуже: цензор задерживал весь номер, и он вовсе не появлялся. И это случалось в среднем не реже чем раз в неделю, а то и два.

С этого и благодаря этому начался упадок «Нашей жизни». В одинаковом положении с ней был и «Сын Отечества», но у последнего – неисчерпанный денежный капитал более чем в сотню тысяч рублей, внесенный издателем Юрицыным; у нас его не было. Однако газета все-таки сильно читалась и имела заметное влияние на общественное мнение.

Глава II. Демонстрация в Павловске по поводу Цусимы. – Моя поездка в Одессу в связи с восстанием «Потемкина». – Встреча с Вильямсом. – Заезд в Киев. – Арест моей жены. – Новая поездка в Киев и лекция Лункевича. – Я приговорен к трехмесячному аресту. – Моя первая эмиграция. – 17 октября 1905. – Рассказ Иоллоса о Рейснере. – Возвращение в Петербург на пароходе с П. Б. Струве. – Судьба А. Гибермана

14 или 15 мая 1905 г. произошла Цусима. Известие о ней пришло на другой день, пришло не сразу, а в несколько приемов. Первые телеграммы сообщали только о сражении, исход которого был изложен не вполне ясно, хотя в поражении нельзя было сомневаться с самого начала. Ужас событий нарастал с каждой новой телеграммой и после полудня стал во всей полноте. Откуда-то пронеслось предложение: пойдем сегодня на музыку в Павловск и заставим ее замолчать, – нельзя праздновать в такой день, день траура. Кому принадлежала эта мысль, кто ее пропагандировал, – не знаю. Во всяком случае, в распоряжении пропагандистов этого проекта не было ни типографского станка, ни телефонов (тогда таковых в Петербурге было очень мало), а главное, не было времени: мысль не могла возникнуть раньше полудня, а в 5–6 час. вечера о ней знали все в Петербурге. Я в числе других поехал в Павловск с одним из многочисленных идущих туда поездов часов в 6 или 7. Поезд был переполнен так, как я до тех пор никогда не видал: публика в вагонах стояла стоймя, тесно друг к другу, как сельди в бочке; жались на площадках, сидели верхом на буферах. Не дошло только до того, чтобы взбираться на крыши вагонов, – это изобретение эпохи великой войны. Сразу был ясен характер публики и смысл ее поездки.

В соответствии с этим павловский парк был тоже переполнен. У меня ясно встает в памяти умная фигура П. Н. Милюкова, появлявшаяся в разных местах парка. Сильно удивило меня присутствие мирного, не питающего ни малейшей симпатии к революционным эксцессам Ив[ана] М[ихайловича] Гревса.

– С каких это пор ты стал таким меломаном? – с иронией спросил его я.

– Я? Я всегда любил музыку и в Павловске бывал часто. А вот тебя я здесь до сих пор что-то не встречал.

Гревс действительно любил музыку, но… не такую.

Возбуждение чувствовалось очень сильное. Но речей, настоящих ораторских речей с трибуны пока еще не было. Разговаривали по отдельным кружкам. Более других сплачивал около себя слушателей П. Н. Милюков, но и он речей не произносил.

В обычный час, кажется в 7, явился оркестр военной музыки и в своем павильоне заиграл какую-то бравурную мелодию, совершенно не подходившую к настроению момента. Вся публика бросилась к павильону с криками:

– Стыдно! Позор! Замолчите! Россия гибнет, а вы что-то празднуете, – и тому подобное.

Сжимались кулаки, поднимались даже зонтики и палки, но, к счастью, насилия не было произведено. Оркестр замолчал, потом сложил свои инструменты и ушел.

Собственно, задача демонстрации была закончена; никакого плана на дальнейшее не было, и делать было нам больше нечего. Но сразу и просто разойтись было психологически невозможно. В отдельных местах парка начались речи, произносимые со скамей, однако речи очень краткие, ни одна из которых не продолжалась более 5 минут, все – одного содержания, которое может быть сведено в одну краткую формулу: «Долой самодержавие». За одну из таких речей был тут же арестован А. И. Новиков (бывший земский начальник, потом городской голова одного из южных городов, кажется Баку), который после нескольких дней ареста был благодаря своим высокопоставленным связям освобожден и в виде наказания подвергнут иногда употребляемой, довольно бессмысленной каре домашним арестом; я у него бывал во время отбытия им этой кары.

Произнес и я такую речь. Общий смысл ее был тот же, что и у других ораторов, но, кажется, я один или один из немногих прибавил к формуле «долой» пункт положительной программы: учредительное собрание, избранное всеобщей подачей голосов. Ко мне бросился полицейский с явным намерением меня арестовать, но между мною и им быстро, как будто нечаянно, стал Милюков, около него сгрудилось несколько человек из публики, а мне подала руку какая-то незнакомая мне пожилая дама, и мы вместе с ней спокойно вышли из парка. Таким образом П. Н. Милюков и эта дама спасли меня от ареста[35 - Ср. с воспоминаниями П. Н. Милюкова: «Я был в это время в Петербурге и получил от имени Союза освобождения предложение участвовать в первом общественном протесте по поводу поражения при Цусиме. Не согласиться было нельзя, хотя дело шло об одной из “симуляций” революции, для меня малосимпатичных. Было условлено собраться в ближайшие дни “на музыке” в Павловске и там в антракте выставить оратора, который бы объяснил публике значение народного протеста. Оратором согласился быть милейший В. В. Водовозов, всегда готовый к бою. Но демонстрация плачевно провалилась. Часть публики, не успевшая уйти из зала, разбежалась, как только поняла, что ее втягивают в политику. Подоспевшая полиция принялась за работу, и нам едва удалось скрыть в нашей маленькой кучке оратора, слишком выдававшегося своим костюмом, взъерошенной шевелюрой и громадной папахой. На меня эта несерьезная попытка в серьезную минуту произвела самое тяжелое впечатление и навсегда отучила от подобных “симуляций”» (Милюков П. Н. Воспоминания. М., 1991. С. 196).].

В парк я больше не возвращался и вернулся в Петербург с первым поездом.

В июне того же 1905 г. на Черном море произошло восстание броненосца «Потемкин»[36 - Речь идет о восстании на броненосце «Князь Потемкин-Таврический» 14–25 июня 1905 г.]. Редакция командировала меня в Одессу разузнать об этом происшествии. Я прибыл туда, когда «Потемкин» уже ушел в море, и видел только следы разрушения, произведенного бомбардировкой, но не самую бомбардировку. Причин и общего характера происшествий никто в Одессе тогда еще не понимал, и, собрав по свежим следам те сведения, которые оказалось возможным получить, и описав их в наскоро набросанной корреспонденции, я уехал.

По дороге в Одессу в ноябре я встретился с мистером Вильямсом, впоследствии приобретшим большую известность в качестве члена редакции «Times», ведшим там русский отдел с большим, редким в иностранце пониманием России. Познакомился с ним я еще в 1903 г. в Штутгарте у П. Б. Струве. Только что перед тем из Петербурга и России вообще был выслан корреспондент «Times» за мрачное освещение финансового, экономического и политического положения России[37 - Имеется в виду корреспондент «The Times» в Петербурге Дадли Дизраэли Брэхэм, высланный из России 28 мая 1903 г. за публикацию «подложного» документа о причастности министра внутренних дел В. К. Плеве к организации погрома в Кишиневе.]. Рассерженный и оскорбленный этим «Times» заявил, что своему корреспонденту он вполне доверяет, посылать в Россию другого не считает возможным и нужным, а будет держать свое доверенное лицо в Штутгарте и будет просить Струве сообщать ему те обильные сведения, которые скапливаются у него из России. И вот этот корреспондент (фамилию его я забыл) приехал в Штутгарт. Одновременно с ним приехал Вильямс, тогда бывший корреспондентом радикальной «Manchester Guardian», одной из очень немногих больших английских газет, издающихся в провинции. Оба англичанина провели несколько времени вместе в Штутгарте, но первый скоро уехал из него, и остался один Вильямс. Не помню, тогда же ли он перешел в «Times» или он оставался корреспондентом «Manchester Guardian», а в «Times» устроился как-нибудь иначе[38 - Неточность: Гарольд Вильямс с лета 1903 г. освещал события в России в качестве специального корреспондента «The Times» в Штутгарте. В декабре 1904 г. он приехал в Петербург, представляя газеты «The Manchester Guardian» (с января 1905 г.), «The Morning Post» (1908–1911) и «The Daily Chronicle» (1914–1918); см. воспоминания его жены: Тыркова-Вильямс А. На путях к свободе. М., 2007. С. 170–178. Корреспондентом «The Times» в Петербурге с февраля 1905 г. состоял Роберт Арчибальд Вильтон (Robert Archibald Wilton, 1868–1925), покинувший Россию лишь после разгрома колчаковцев.], но те полтора или два месяца, что я провел в Штутгарте, я видался с Вильямсом чуть не ежедневно. Потом он бывал у меня в Петербурге, и вот я встретился с ним в поезде, везшем нас в Одессу.

Англичанин из Новой Зеландии, кажется, доктор одного из германских университетов[39 - Вильямс получил докторскую степень в Мюнхенском университете по грамматике одного из филиппинских языков (илокано) в 1903 г.], хороший языковед, в частности порядочно говоривший по-русски, Вильямс производил впечатление широко образованного человека с широким кругом интересов. Он добросовестно старался понять жизнь страны, которую изучал, и из всякого человека, с которым его сталкивала судьба, старался выжать все что только можно. Он очень интересно ставил вопросы и умел вовлекать в живой разговор. Всю дорогу от Петербурга до Одессы и потом два или три дня в Одессе мы провели с ним вместе.

Из Одессы на возвратном пути я заехал в Киев, где оставалась моя жена, до тех пор не перебравшаяся еще в Петербург. Специальной цели заезда, вроде лекции или доклада, у меня не было, и оставаться в Киеве я не хотел более суток. Но в первый же день, когда я, побывав в нашей редакции «Киевских откликов» и посетив различных знакомых, вернулся домой, произошло событие, столь обычное и всегда тем не менее неожиданное. Часов в 11 или 12 вечера раздался звонок, – и появились жандармерия и полиция.

Обыск продолжался часа три; затем забрали мою жену и увели. На этот раз дело было киевское, местное, направленное не против меня, а специально против моей жены. Причины ареста мы тогда не понимали. Впоследствии для нас выяснилось, что моя жена явилась одной из многих жертв Азефа. Моя жена вообще поддерживала дружеские связи с с[оциалистами]-[революционе]рами, иногда давала им деньги, иногда – квартиру для их совещаний. Один раз, еще до моего переселения из Киева, я встретил у нее Азефа и имел честь познакомиться с ним, но встреча была совершенно мимолетная. Впечатление от Азефа у меня осталось общее со всеми: «На редкость гнусная рожа».

Приходилось отложить свой отъезд из Киева, хотя я и чувствовал неловкость по отношению к редакции «Нашей жизни»: только что окончились трехмесячные невольные каникулы, а я уже манкирую.

Сходил в жандармское управление, где, к счастью, уже не было моего старого знакомца Новицкого, – получил свидание с женой, побывал у нее в тюрьме. Убеждение у нас обоих было, что арест не серьезный и что скоро она будет освобождена. Поэтому я решил уехать в Петербург[40 - Жена В. В. Водовозова писала ему из тюрьмы: «Дорогой мой Вася, надеюсь, что ты уже в Петербурге; мне было очень неприятно, что ты очень задержался в Киеве; я боялась, что у тебя пропадут железнодорожные билеты и ты пропустишь сроки для написания статьи. Я очень прошу тебя не хлопотать, ничего не предпринимать и, главное, не беспокоиться. Вся русская жизнь – тюрьма, и, в сущности, большой разницы нет, жить ли на Лукьяновке или на Владимирской; здесь, по крайней мере, спокойнее, не чувствуешь себя зверем, за которым охотятся, т. к. являешься их добычей. Ты пока что не приезжай в Киев, не бросай работу и не трать такую кучу денег; приедешь потом, если буду сидеть, хотя я думаю, что вся эта комедия скоро кончится и занавес будет опущен, не доставивши удовольствия ни той, ни другой стороне, а впрочем, это безразлично. Во всяком случае, я прошу тебя: не нарушай порядка своей жизни, работы и т. д.; мне в моем состоянии мудрено помочь…» (ГАРФ. Ф. 539. Оп. 1. Д. 2097. Л. 27).], оставив заботу о жене на ее близкой приятельнице, молодой барышне Варваре Ваховской, которая в это время гостила у нее и осталась в нашей квартире и после моего отъезда[41 - См. выписку из полученного Департаментом полиции агентурным путем письма от 10 июля 1905 г., которое «Варя» (В. Э. Ваховская, племянница жены А. И. Бонч-Осмоловского) послала В. В. Водовозову в Петербург: «Только что получила письмо от Веры. Представьте, эти мерзавцы до сих пор (две недели) не передали ей книг. В понедельник пойду к ним. Ведь это уже черт знает что такое. Дела они прокурору не передали, и теперь она сидит по распоряжению губернатора. Прокурор советовал мне сходить к нему просить свидания, но он уехал. Приходится опять ждать. Допроса все еще не было. По словам Верочки, она чувствует себя спокойно и “будущее не так страшит ее, как прежде”… Пишу я Вам так мало, потому что от этих чертей ничего не добьешься. <…> Не знаю, могло ли бы помочь Ваше присутствие. Пожалуй, Вы там больше можете узнать, чем здесь. Вот если они найдут наше родство недостаточным, тогда Вам, конечно, необходимо будет приехать, но пока это особенного смысла не имеет. Что же касается заботы о Верусе, то будьте покойны – все, что только возможно, сделаю…» (Там же. Ф. 102. Оп. 231. ОО. 1903. Д. 271. Л. 9). В другом письме Вари говорилось: «Верочку видела. Ее ужасно утомляет жара, чувствует себя скверно. В камере у них страшная духота, т. к. весь день (с 2 до захода) там солнце, а вечером и ночью окна нельзя открыть, потому что во дворе страшная вонь. С ледником ничего не выходит, потому что лед надо покупать каждый день. Завтра попробую отвезти ей мороженое в мороженице со льдом. Надеюсь, что примут. У нее болят глаза, разрешили пригласить специалиста…» (Там же. Ф. 539. Оп. 1. Д. 2077. Л. 7).]. Действительно, через две недели жена была освобождена без других последствий, кроме отобрания подписки о невыезде.

В сентябре того же года я еще раз съездил в Киев, – на этот раз потому, что у моей жены нужно было произвести, хотя и не серьезную, глазную операцию. У нее по-прежнему гостила В. Ваховская, дело ее было в неопределенном положении, и в это же время у нас остановился наш хороший знакомый, небезызвестный писатель по вопросам естествознания Лункевич (автор ряда популярных брошюр, изданных Павленковым[42 - Имеются в виду 40 брошюр В. В. Лункевича, вышедших в 1899–1905 гг. в Петербурге в серии «Научно-популярная библиотека для народа» Ф. Павленкова («Земля», «Небо и звезды», «Жизнь в капле воды», «Как идет жизнь в человеческом теле», «Обезьяны», «Степь и пустыня», «Чудеса науки и техники: Пар и электричество», «Чудеса общежития. Жизнь первобытного человека и современных дикарей» и др.).]). Он ехал с Кавказа через Одессу и Киев в Москву и в Киеве собирался пробыть дня два. Его рассказы о ходе событий и нарастании революции на Кавказе были в высшей степени интересны, и я предложил ему устроить прочтение доклада в Литературно-артистическом обществе, как за полгода перед тем я сам читал там же доклад о революционных событиях в Петербурге 9 января.

Лункевич охотно согласился, и с тою же быстротой, с какой была организована демонстрация в Павловске, быстротой, возможной лишь в такое революционное время, я в один день организовал чтение доклада и оповестил публику[43 - Далее мемуарист совмещает два свои выступления, состоявшиеся в 1905 г. в киевском Литературно-артистическом обществе: 1 марта, когда В. В. Лункевич рассказывал об «армяно-татарской резне» в Баку на основании собранных им свидетельских показаний, и 14 сентября, когда Водовозов сделал доклад об избирательном законе.].

Вместительная зала Литературно-артистического общества была набита битком. Я открыл собрание и предоставил слово Лункевичу. Он начал свой рассказ. Зала слушала с большим интересом и вниманием. Вдруг меня отозвали.

– Полиция внизу, ее задерживают; сейчас она явится. Наряд громадный!

Я выбежал навстречу полиции и застал ее на лестнице.

– В чем дело?

– Здесь нелегальное собрание. Я требую, чтобы оно разошлось спокойно.

– Хорошо, это будет исполнено, но я прошу вас не входить в зал, потому что ваше присутствие может вызвать скандал, и я не отвечаю за сохранение порядка. Без вас мне удастся убедить публику разойтись. Дайте мне пятнадцать минут срока.

Пристав согласился.

Я вернулся в зал. Пока я не без труда продирался через публику, переполнявшую помещение и уже знавшую о полиции, я слышал, как один молодой человек спрашивал:

– А где же Водовозов?

– Водовозова, конечно, давно след простыл, – ответил другой.

В эту минуту он заметил меня и сконфузился.

Ввиду явной взволнованности публики Лункевич не мог продолжать своего доклада и оборвал его. Я занял свое председательское место, позвонил и сообщил публике о требовании полиции. Раздались крики:

– Не расходиться! К черту полицию!

Я начал убеждать публику подчиниться требованию полиции. Ведь доклад все равно сорван, – закончен он не будет, а протест нерасхождением не имеет решительно никакого смысла: мы будем переписаны, может быть, переарестованы, может быть, будут другие нежелательные последствия (я имел в виду закрытие Литературно-артистического общества), но пользы от этого никому не будет.

– Водовозов трусит!

– Я, господа, не трушу. Сейчас уходить можно свободно, но я не ухожу, а дожидаюсь конца и подчинюсь решению собрания. Если оно решит большинством голосов не расходиться, я не уйду, но повторяю: оставаться не имеет решительно никакого смысла. Я ставлю вопрос на голоса: расходиться или оставаться. Кто за расходиться – поднимите руку.

– Требую слова, мне слова!

Пришлось двум лицам дать слово. Они заговорили взволнованно, бестолково, доказывая, что расходиться по требованию полиции позорно, что мы в своем праве, что полиция вторгается в мирное собрание незаконно, что мы постоянно беспрекословно подчиняемся и этим вызываем рост наглости полиции и т. д. Дав наговориться одному оратору и оборвав второго, я указал, что пятнадцатиминутный срок, данный мне полицией, истекает, и решительно поставил вопрос на голосование. Явное несомненное большинство высказалось за расхождение. Большинство стало бы еще гораздо больше, если бы голосование было проведено вначале, но люди более мирные, узнав, что выход свободен, тотчас же массой потекли к выходу. Голосование было произведено в сильно поредевшем зале; вероятно, налицо оставалось не больше четверти всей первоначальной публики. В числе ушедших был и Лункевич, но только по моему решительному требованию.

– Я решительно требую, чтобы вы уходили и не искали другого ночлега, а шли ко мне. Возьмите Ваховскую и уходите, – шепнул я ему.

Он пытался возражать, но подчинился.

Итак, голосование дало разумное решение, но в ту минуту, когда оно определилось, в залу вошла полиция с саблями наголо.

Публика повскакала с мест, раздались крики:

– Долой полицию, к черту полицию!

– Я объявляю собрание задержанным. Все присутствующие будут переписаны, – провозгласил частный пристав.

– Вы мне обещали пятнадцать минут срока. Когда вы вошли в залу, истекло только тринадцать. Собрание постановило разойтись, и я требую, что вы его выпустили спокойно, согласно с вашим обещанием, – сказал я.

– Сейчас приступаем к переписыванию. Кто имеет документы, будет выпущен немедленно. Кто их не имеет, будет задержан до установления личности, – заявил пристав, оставляя без ответа мои слова.

– Я повторяю, – начал вновь я, – что вы согласились на срок в пятнадцать минут…

Но пристав не обращал на меня внимания.

– В соседней комнате происходит запись. Подходите по очереди.

Публика разошлась по соседним комнатам. В одной из них какая-то барышня запустила в городового подушкой с дивана; тот бросился на нее со шпагой в руке, – правда, в ножнах; барышня с диким визгом бросилась убегать, городовой за ней, но, видимо, без желания ее нагнать, через несколько шагов он остановился.

Началась запись. Я подошел первым и заявил, что паспорта с собой не захватил.

– Вас я очень хорошо знаю, – сказал пристав с ироническим подчеркиванием слова «очень». – По окончании переписи будут открыты выходные двери, и вы можете уйти.

Я отошел от стола, и сейчас же на меня насели разные знакомые, мужчины и женщины.

– Я не захватил паспорта, поручитесь за меня перед приставом.

Я сделал это, и пристав принял мое показание. Обеспеченным документами и рекомендованным мною предоставлялась свобода в пределах помещения Литературно-артистического общества, а не имеющих документы отводили в заднюю комнату, в которой их изолировали под охраной городовых. Тут начали ко мне обращаться с просьбами об удостоверении их личности люди мне незнакомые и между ними – особенно настойчиво один:

– Я нелегальный; если меня задержат, для меня – гибель.

– Зачем же вы, если вы нелегальный, идете на такое собрание и зачем вы остаетесь на нем, когда выход свободен, а оставаться явно опасно?

– Я нелегальный, спасите меня, – повторял он с крайне растерянным видом. – Назовите меня так-то (не помню как).