banner banner banner
Социология публичной жизни
Социология публичной жизни
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Социология публичной жизни

скачать книгу бесплатно

Социология публичной жизни
Эдмунд Внук-Липиньский

Настоящий учебник представляет собой попытку очертить поле исследований для социологии публичной жизни, а также упорядочить новейшие теоретические знания и эмпирические установления именно с этой точки зрения. У социологии публичной жизни более широкая сфера, чем у социологии политики, потому что в поле интереса первой находятся любые проявления общественной жизни, возникающие между стихией домашних хозяйств и других неформальных социальных микроструктур, с одной стороны, и уровнем национального государства – с другой. Публичную жизнь любого общества не удается свести к политической сфере: существует огромная территория публичной жизни, которая носит аполитичный характер. Многие – а возможно, даже большинство – из институтов и проявлений активности гражданского общества, заполняющих пространство публичной жизни, носят именно такой, сугубо аполитичный характер.

Эдмунд Внук-Липиньский

Социология публичной жизни

Edmund Wnuk-Lipinski

Socjologia zycia publicznego

© by Wydawnictwo Naukowe Scholar Sp. z. o. o., Warszawa, 2005, 2008

© Мысль, 2012

* * *

Эдмунд Внук-Липиньский (род. 1944 г.) – польский социолог, основатель Института политических исследований Польской Академии наук. Работал приглашенным исследователем в Institut fur die Wissenschaften von Menschen в Вене, преподавал в Университете Нотр-Дам (г. Саут-Бенд, шт. Индиана, США) и в Wissenschaftskolleg (Берлин).

Учебник «Социология публичной жизни» представляет собой попытку очертить поле исследований для одноименного раздела социологии, а также упорядочить новейшие теоретические знания и эмпирические установления именно с этой точки зрения.

У социологии публичной жизни более широкая сфера, чем у социологии политики, потому что в поле интереса первой находятся любые проявления общественной жизни, возникающие между стихией домашних хозяйств и других неформальных социальных микроструктур, с одной стороны, и уровнем национального государства – с другой. Публичную жизнь любого общества не удается свести к политической сфере: существует огромная территория публичной жизни, которая носит аполитичный характер. Многие – а возможно, даже большинство – из институтов и проявлений активности гражданского общества, заполняющих пространство публичной жизни, носят именно такой, сугубо аполитичный характер.

Предисловие

Данная книга создавалась в Институте политических исследований Польской Академии наук (ПАН). Несомненно, она была в значительной степени инспирирована дискуссиями в отделе общественно-политических систем названного института. Книга наверняка получилась бы беднее, если бы отсутствовал еще один источник того интеллектуального воодушевления и стимулирования, которые проистекали от регулярных встреч на кафедре социологии в Collegium Civitas[1 - Collegium Civitas («Гражданская коллегия») – непубличное академическое высшее учебное заведение, возникшее в Варшаве в 1997 году по инициативе ряда научных сотрудников Института политических исследований ПАН и действующее ныне под покровительством пяти институтов общественных наук ПАН, в том числе Института философии и социологии, а также Института истории. Автор настоящей книги, проф. Э. Внук-Липиньский, является ректором Collegium Civitas. В этом негосударственном вузе, имеющем право присуждать ученую степень доктора гуманитарных наук по социологии, обучается в настоящее время около 1700 студентов и слушателей последипломного обучения, а занятия ведут свыше 200 преподавателей – видных ученых и практиков. Collegium Civitas шесть раз занимала первое место в рейтинге высших школ Польши среди негосударственных вузов, не относящихся к сфере бизнеса. – Здесь и далее все примечания и сноски, не помеченные как принадлежащие автору настоящей книги, подготовлены переводчиком.]. Благодарю проф., д-ра наук Ядвигу Коралевич (Jadwiga Koralewicz) и проф., д-ра наук Анджея Антошевского (Andrzej Antoszewski) за их рецензию на первый замысел этой работы. Особую благодарность должен выразить проф., д-ру наук Александру Мантерису (Aleksander Manterys), чьи проницательные замечания позволили мне улучшить текст. Хочу также выразить признательность рецензенту данной работы проф., д-ру наук Хиерониму Кубяку (Hieronim Kubiak) за возможность использования его дельных и весьма существенных соображений. Нет нужды добавлять, что любые недостатки и оплошности, которые заметит читатель, лежат исключительно на моей совести.

В конце должен также высказать слова благодарности проф., д-ру наук Петру Штомпке, который предложил мне написать данную работу, а также проф., д-ру наук Яцеку Рациборскому (Jacek Raciborski), чьи тактичные, хотя и неусыпные напоминания об уходящем времени помогли мне завершить работу в разумные сроки. Наконец, хочу поблагодарить свою жену и дочь, которые в меру терпеливо выносили мои длительные tеte-а-tеte (свидания с глазу на глаз) с компьютером.

Вступление

Без малого пять столетий назад {видный польский гуманист и общественный деятель} Анджей Фрыч Моджевский (1503–1572) писал: «Sit igitur finis hic rei publicae, ut civibus omnibus bene beateque, hoc est honeste recteque vivere liceat» («Таковою должна быть цель государства, дабы все его граждане могли жить хорошо и счастливо, честно и благородно»)[2 - Это написано в книге Фрыча Моджевского «Commentariorum de Republica emendanda», libri V, 1554 (1551?); перевод первых трех книг на польский сделал Ц. Базилик (C. Bazylik), и он вышел в 1577 году под названием «O poprawie Rzeczypospolitej» («Об исправлении Речи Посполитой»).]. В атмосфере Ренессанса, которая завладела тогда почти всей Европой – а Польша была одной из крупных монархий на континенте, – создание государства, дружелюбного к людям и защищающего гражданские добродетели, казалось достижимым. Сегодня, обогащенные историческими сведениями, а также знаниями, черпаемыми из общественных наук, мы воспринимаем требование Фрыча Моджевского как утопическое, чтобы не сказать наивное. Нигде в мире на протяжении прошедших с той поры веков не возникло такое идеальное государство, основополагающей и реализованной целью которого было бы благо и счастье его граждан, не материализовалась мифическая Аркадия, где все живут «честно и благородно». Опыт минувших столетий доказывает скорее нечто противоположное: возникло множество государственных структур, основанных на эксплуатации и порабощении своих граждан; таких государств, где система вознаграждала скорее подлость и низость, нежели благородство или честность. Аушвиц (Освенцим) и Колыма стали в XX веке мрачными иконами предельной – как представляется – развращенности государства, последствиями чего стали чудовищные преступления геноцида, совершенные против как собственных граждан, так и граждан других государств, которые были завоеваны насилием или обманом. Проявления исторического опыта скорее склоняли бы нас к пессимизму.

Но ведь исход XX века, особенно после падения мировой коммунистической системы, явился вместе с тем периодом подлинного взрыва демократии. Никогда в мировой истории количество демократических государств не было столь велико. И, хотя тогдашний прогноз, который провозглашал, что мы являемся свидетелями окончательной победы либеральной демократии над другими формами правления, в наши дни выглядит – как минимум – преждевременным (если вообще верным), все-таки это правда, что в настоящий момент число граждан, живущих в странах с демократическим строем, больше, чем когда-нибудь ранее, а та глобальная тенденция, которую Сэмюэл Ф. Хантингтон (Huntington, 1991) назвал третьей волной демократизации, по-прежнему обнаруживает много энергии, и не видно симптомов, сигнализировавших бы о ее быстром угасании.

Публичная жизнь старых и новых демократий претерпевает эволюцию, отдаленные последствия которой сегодня трудно предвидеть. Даже в авторитарных системах, кажущихся реликтом эпохи холодной войны, происходят медленные преобразования публичной жизни, которые, быть может, принесут в будущем плоды в виде ее качественного изменения. Пространство публичной жизни тем самым представляет собой поле для наблюдения увлекательных и порой даже захватывающих явлений, в которых мы выступаем свидетелями или же сознательными либо невольными действующими лицами, иначе говоря деятелями («акторами»[3 - Этот термин, представляющий собой кальку английского actor, уже достаточно широко используется в русскоязычной специальной литературе. Подробнее он обсуждается в разделе «Индивидуальный и коллективный актор» главы 3.]).

Основная цель данного учебника состоит в ознакомлении читателя с актуальными знаниями на указанную тему. Возникает, однако, необходимость объяснить, почему в его заголовке оказалось выражение «социология публичной жизни». Другими словами, можно ли вычленить из социологии такой раздел или субдисциплину, которую можно было бы назвать социологией публичной жизни, и если да, то чем эта отрасль социологии могла бы отличаться от, например, социологии политики? Различие это представляется относительно простым. Социология политики занимается политической проблематикой, а следовательно, тем фрагментом коллективной жизни, который более или менее тесно увязывается со сферой властвования. Стержнем указанной сферы является проблема власти, ее распределения, правомочности, функционирования и т. д. Таким образом, предметом интереса для социологии политики являются институты, акторы, взаимоотношения, явления, установки, формы и варианты поведения, верования, нормативно-инструктивные материалы, указания и многие другие аспекты, которые в ясно и четко определенном смысле относятся к власти.

Тем временем публичную жизнь всякого общества не удается свести к политической сфере – точно так же, как не удается свести статус гражданина к политической активности. Дело в том, что существует огромная территория публичной жизни, которая носит аполитичный характер (иногда «программно» аполитичный). Многие – а возможно, даже большинство – из институтов и проявлений активности гражданского общества, заполняющих пространство публичной жизни, носят именно такой, сугубо аполитичный характер. Тем самым публичная жизнь определенного общества по своему охвату оказывается шире, нежели его политическая жизнь. Видимо, как раз по этой причине часть теоретиков (о чем еще пойдет речь в настоящем учебнике) проводит различие между политическим обществом и гражданским обществом sensu largo (в широком смысле).

Аналогично у социологии публичной жизни более широкая сфера, нежели у социологии политики (хотя отчасти сферы этих двух разделов общей социологии перекрываются), потому что в поле интереса первой находятся любые проявления общественной жизни, возникающие между стихией домашних хозяйств и других неформальных социальных (общественных)[4 - В польском языке, как и в русском, присутствуют оба слова: «социальный» и «общественный» – с той разницей, что если в современной русскоязычной научной литературе они используются с примерно одинаковой частотой (ранее это было не так – преобладало слово «общественный»), то в польской соотношение между ними составляет ныне примерно 1: 5, а в оригинале данной книги даже 1: 100. Учитывая это обстоятельство (а также решительно высказанное мнение автора данной книги, проф. Э. Внук-Липиньского, который хорошо владеет русским языком) и стремясь в указанном вопросе, как и везде, с максимальной точностью воспроизводить авторскую волю, было принято решение в переводе иногда отдавать предпочтение слову «общественный» даже в тех случаях, когда российская традиция ныне чаще употребляет слово «социальный».] микроструктур, с одной стороны, и уровнем национального государства – с другой. Предметом исследований для социологии политики является само государство и его институты. Тем временем для социологии публичной жизни государство представляет собой один из самых существенных факторов, устанавливающих граничные условия[5 - Хотя автор использует здесь и далее (например, в главе 5) именно этот термин, характерный в большей степени для математических моделей, его следует понимать скорее как необходимые или же минимально необходимые условия.] функционирования публичной сферы определенного общества, и, следовательно, оно является существенной точкой отсчета для попыток объяснить и истолковать эту сферу публичной жизни, но не предметом исследования per se (само по себе). Государство представляет собой одну из ключевых независимых переменных – если воспользоваться языком эмпирической социологии, – с помощью которых объясняется функционирование публичной сферы.

Это, разумеется, не означает, что политика не должна входить в поле интересов социологии публичной жизни. Скорее напротив, ведь политика – как бы ex definitione (по определению) – «вершится» в публичном пространстве. Исключение этой проблематики из рассмотрения и концентрация единственно на аполитичных публичных акторах и действиях было бы процедурой искусственной, чтобы не сказать странной, особенно с учетом того, что те или иные действия, которые были интенционально (по своим намерениям)[6 - Учитывая, что данная книга задумана как учебник, редакция сочла целесообразным здесь и далее кратко разъяснять в скобках значение тех терминов и понятий, которые могут быть недостаточно известны кому-либо из менее подготовленных читателей, еще только осваивающих социологию, а также уделять повышенное внимание терминологии и ее вариантам.] аполитичными, вполне могут порождать политические последствия. Встает, следовательно, вопрос о том, где должна проходить демаркационная линия, отделяющая социологию публичной жизни от социологии политики.

Провести между ними точную границу наверняка не удастся, да в этом и нет необходимости. Невозможно, например, строгое разграничение политологии и социологии политики, что не воспринимается ни политологами, ни социологами политики как некий особый дискомфорт. Аналогичным образом обстоит дело и в данном случае.

Интуитивно можно принять, что обсуждаемая здесь потенциальная субдисциплина социологии могла бы концентрироваться на том фрагменте общественной реальности, где она носит публичный характер, хотя и необязательно институционализированный. Ключевой исследовательской проблемой был бы тогда вопрос социальной субъектности индивидов и групп, социальных взаимоотношений в публичной сфере, а также того весьма разнообразного спектра социальных ролей, которые можно исполнять только в публичной сфере. Поэтому очевидно, что особый интерес возбуждали бы такие роли, из которых складывается понятие гражданства, хотя нет разумных причин ограничивать интересы исследователей только подобными ролями. Если нам бы не хотелось, чтобы рассмотрение этих центральных проблем повисло в вакууме, то надлежало бы соотносить их с более широким социальным контекстом, а следовательно, с одной стороны, с государством и общественной системой вместе с логикой их функционирования, а с другой – со стихией неформальных социальных микроструктур, из которых вырастает значительная часть динамики публичной жизни. Впрочем, у этой проблематики довольно зыбкие границы, но другими они и не могут быть.

Настоящий учебник представляет собой попытку очертить поле исследований для социологии публичной жизни, а также упорядочить новейшие теоретические знания и эмпирические установления именно с этой точки зрения.

Конструкция данного учебника опирается на предположение, что наиболее существенным фактором, определяющим условия функционирования публичной сферы (иначе говоря, са?мой существенной «независимой переменной»), является национальное государство, понимаемое в соответствии с просвещенческой, а не романтической традицией. Современное национальное государство необязательно должно быть этнически гомогенной (однородной) общностью[7 - При переводе терминов wspоlnota и zbiorowosc, которые являются одними из центральных в этой книге (в общеязыковых польско-русских словарях первое из них переводится как «сообщество, содружество, общность, община», а второе – «коллектив, ассоциация»), переводчик, выбирая между двумя единственно возможными вариантами («сообщество» или «общность») и вполне осознавая заметно более высокую популярность и «современность звучания» слова «сообщество», все-таки отдал предпочтение второму и тем самым согласился с концепцией, изложенной в статье А. А. Грицанова «Общность и общество» из обширного труда «Социология: Энциклопедия» (сост. А. А. Грицанов, В. Л. Абушенко и др. Минск: Книжный Дом, 2003. 1312 с.), где, в частности, сказано: «…выбор в пользу „общности“, а не „сообщества“ сделан потому, что последнее этимологически связано со словом „общество“, оно производится от него путем прибавления приставки „со“; „сообщество“ как бы подразумевает первичность „общества“, которое на определенной стадии своей эволюции дорастает до более высокой формы – „сообщества“, подобно тому как „дружба“ дорастает до „содружества“». Что касается термина «сообщество», то он используется в данном переводе примерно там, где уместно английское «community».]. В сегодняшнем мире вместе с миграциями, усиливающимися в глобальном масштабе, существует все больше государств, внутренне дифференцированных с этнической точки зрения, хотя это не означает, что они перестают быть организационной формой народа или нации. Это такая нация, в рамках которой этнические критерии не теряют существенности применительно к формированию индивидуальной идентичности ее членов, однако применительно ко всей общности, организованной в государство, они имеют второстепенное значение. Типичным примером такого государства служат Соединенные Штаты Америки. Дефиниция «национальное государство» будет здесь применяться по отношению к народу, который определяется политически, а не этнически.

Отдельные проблемы, укладывающиеся в тот диапазон, который охватывает социология публичной жизни, будут обсуждаться в рамках понимаемого именно так современного национального государства. Разумеется, это не означает, что мы станем игнорировать более широкий контекст функционирования современных национальных государств, а особенно глобализацию. Во внимание будут также приниматься контексты локальных сообществ, функционирующих ниже уровня национального государства. Как глобальный контекст, так и контекст местный, локальный во все более отчетливой степени совместно устанавливают условия функционирования публичной сферы, а следовательно, их никак нельзя обойти в наших рассуждениях. Однако по-прежнему наиболее важным фактором в этом смысле останется национальное государство, и именно оно явится главной точкой отсчета для предпринимаемых нами попыток объяснения публичной жизни.

Современные национальные государства в огромной степени дифференцированы, и нет возможности учесть все их модели, встречающиеся в мире. Посему возникает проблема отбора и применяемых для этого критериев. Наши рассуждения будут в первую очередь касаться публичного пространства в тех национальных государствах, у которых за плечами имеется исторически совсем недавний опыт коммунистической системы и которые представляют собой относительно «молодые» демократии.

Ибо этот фактор – так же как и травма перехода от коммунистической системы и распорядительно-распределительной экономики к демократической системе и свободному рынку[8 - В русскоязычной литературе ныне вместо слова «переход» в этом контексте чаще используется калька с американского термина «транзит» (которая, кстати, в ходу и у польских политологов). Однако, как и в ряде других случаях, в том числе для пары общественный-социальный, после беседы с автором данной книги проф. Э. Внук-Липиньским предпочтение, причем еще более решительное, было отдано тому польскому термину «przejscie», который применяет автор. (При этом надо отметить, что в польском языке он, помимо основного значения: «переход» [иногда «проход»], означает также «переживание, испытание», и этот оттенок смысла прекрасно подходит для характеристики всякой смены общественного строя, даже если эта смена проходит мирно. К сожалению, у русского термина «переход», как, впрочем, и у термина «транзит», этого привкуса нет.) Все вышесказанное относится также к термину «общественное изменение», который и в польском оригинале, и, соответственно, в настоящем переводе предпочитается термину «трансформация», используемому в несколько ином смысле, о чем пойдет речь далее.] – в довольно существенной степени определяет отдельные специфические свойства функционирования публичной жизни в этих странах. Там, где это необходимо, будут проводиться сравнения с публичным пространством в демократических национальных государствах Запада, а также в таких еще продолжающих существовать государствах, где действует авторитарная или даже тоталитарная система.

Книга начинается главой, где подвергнутся обсуждению различные теории радикального общественного изменения. Естественно, наиболее радикальным общественным изменением является революция, результатом которой становится полное изменение общественного порядка, а вместе с ним фундаментально иная организация публичной жизни. Однако демократические революции, которые возбудили третью волну демократизации, значительно отличались от классических революций в смысле как своего протекания, так и роли масс в указанном перевороте. Посему специфика демократических революций, особенно тех, что сопровождали падение коммунистических режимов, будет показана на фоне классических теорий революции, которые в данном случае могли объяснить ход событий лишь в ограниченных пределах. Повергнутся систематизации и разнообразные теории системной трансформации, будет показана их полезность для описания и интерпретации как самого изменения, так и его последствий. Дело в том, что исследования перехода от недемократической системы к демократии создали некую типичную транзитологическую парадигму[9 - Как и во многих других случаях, предпочтение здесь отдано авторскому термину, а не более привычному в русскоязычной литературе термину «парадигма транзита».], плодом которой явилась весьма обильная социологическая литература. Коль скоро речь идет о переходе к демократической системе, то в данной книге необходимо представить – по крайней мере, хотя бы на самом элементарном уровне – и избранные теории демократии. Данная проблема будет показана как в ее динамичном аспекте, так и в сравнительной перспективе. Это даст возможность обрисовать причины системного изменения и фазы перехода от недемократической системы к демократии. А также позволит обратить внимание на два параллельных и синхронных процесса, формирующих переход к демократической системе, а именно на либерализацию и демократизацию.

Вторая глава посвящена обсуждению структурных детерминант для разных вариантов поведения в публичной жизни. Прежде всего, будет предпринята попытка ответить на вопрос, действительно ли место в социальной структуре существенным образом обусловливает участие в публичной жизни. Чтобы ответить на данный вопрос, следует ввести понятия стратификации и общественного (социального) статуса, а также понятия легитимированного и нелегитимированного социального неравенства. Ведь лишь на их основании можно формулировать утверждения об относительной депривации и ее влиянии на установки и варианты поведения, проявляющиеся в публичной жизни. Очередным шагом является обсуждение принципов социальной справедливости, а также способа их функционирования в публичной жизни. Ибо я исхожу из предположения, что признание определенных принципов социальной справедливости (на почве которых вырастают разнообразные идеологии) выступает в качестве ключевого фактора легитимации тех или иных типов социального неравенства либо отказа им в правомочности. В свою очередь, те виды и проявления неравенства, которые не располагают общественной легитимацией, образуют первичный источник относительной депривации. Если же относительная депривация перешагнет за пределы уровня социальных микроструктур и обретет общий вектор, то она высвободит коллективные действия, нацеленные на устранение или по меньшей мере на сокращение нелегитимированного социального неравенства.

Главной проблемой очередной главы является вопрос социальной субъектности и чувства действенности {т. е. способности к активной, волевой деятельности}. Как известно, одним из самых существенных мотивов, который подтолкнул поляков к коллективным выступлениям в 1980 году (когда родилась первая «Солидарность»), было желание восстановить социальную субъектность, а также чувство контроля над собственной жизнью. Лишь после восстановления субъектности можно реалистически думать о воздействии не только на превратности собственной биографии, но и на судьбы того сообщества, к которому принадлежишь, и шире – на судьбы всей страны. Вдобавок к этому чувство социальной субъектности является необходимым (хотя и не достаточным) условием появления гражданского общества. Ведь гражданство неразрывно связано с социальной субъектностью, а та, в свою очередь, с определенной сферой свободы в пространстве публичной жизни, предоставляющей возможность не только гражданской экспрессии (внешнего выражения), но и свободной институционализации общественных сил, создающих плюралистический конгломерат организаций, объединений и партий, которые заполняют своей активностью пространство между уровнем социальных микроструктур (семьей и малыми неформальными группами) и уровнем государства и народа. Чувство субъектности связывается с чувством действенности (agency), а оно, в свою очередь, связано с чувством ответственности за собственные поступки и их последствия. Нельзя быть ответственным за нечто такое, на что не имеешь реального влияния, – точно так же, как нельзя избежать ответственности за нечто такое, что является непосредственным следствием хорошо поддающейся идентификации собственной действенности.

Обсуждение этих взаимоотношений и взаимозависимостей необходимо для более глубокого понимания того контекста, в котором появляется феномен гражданства (что явится темой главы 4), а также гражданского общества (глава 5).

Вопрос гражданства обсуждается применительно к концепции Т. Х. Маршалла (T. H. Marshall)[10 - Имеется в виду классическое исследование гражданства и прав граждан «Гражданство и социальный класс» (1950) этого британского социолога, которое остается отправной точкой для большинства современных дискуссий на данную тему (недавно оно вышло по-русски, см. раздел «Библиография» в конце книги).] ходы, которые помещают проблему гражданства в контекст перехода от авторитарной системы к демократии. Обрисованы также различия между гражданином, потребителем и клиентом. Подвергнется обсуждению и концепция «плюралистического гражданина», а также проблема гражданства в глобализирующемся мире.

Следующая глава начинается указанием источников исторических гражданских обществ, восходящих к временам Древней Греции и Рима. Указанный материал образует, однако, лишь кратко изложенный контекст, который позволяет лучше понять историческую эволюцию данного понятия и всего того комплекса общественных явлений, которые оно образует. Приводится объяснение довольно широкого и обобщенного понимания гражданского общества, а также его специфики в Центральной и Восточной Европе. Особое внимание уделяется формированию гражданского общества именно в этом регионе мира, поскольку многие из теоретиков придерживаются мнения, что нынешний ренессанс гражданского общества в общественных науках и в публичном дискурсе нужно в большой мере считать обязанным как раз событиям в Центральной и Восточной Европе на склоне XX века.

Либеральная и республиканская перспективы (а также, в определенных пределах, и родственная последней коммунитарная перспектива) по-разному позиционируют индивида в социальном контексте. Спор по этому поводу, ведущийся уже много лет, касается не только единичного человека, но переносится также на понимание общества в целом и гражданского общества в особенности. На сегодняшний день это весьма серьезная теоретическая дискуссия, последствия которой носят практический характер, например в сфере идеологии и политики. Поэтому реконструкция позиций, занимаемых сторонами этого спора, становится существенным дополнением к знаниям о гражданском обществе. Часто бывает так, что публичные дебаты вытекают из различающихся исходных предпосылок, на которые молча, а иногда и бессознательно опираются разнообразные антагонисты, и в итоге подобные диспуты редко приводят хотя бы к лучшему пониманию позиции противоположной стороны, уже не говоря о консенсусе.

Гражданское общество не тождественно национальной общности, хотя почти все члены обоих типов совокупностей – это одни и те же лица. Тем не менее участие в каждой из названных общностей характеризуется различными свойствами и чертами, которые подвергаются в данной главе краткому обсуждению. С похожими отличиями мы сталкиваемся при описании гражданского общества, которое контрастно сопоставляется с обществом политическим. И в данном случае будет полезным ознакомление с природой указанных различий.

В последние годы определенные структуры гражданского общества пересекают границы национальных государств и начинают функционировать в глобальных масштабах. Подобные явления склоняют некоторых исследователей к следующему выводу: мы наблюдаем современные зачатки чего-то такого, что в не столь уж отдаленном будущем может стать глобальным гражданским обществом. А в более радикальной версии – что мы уже сейчас имеем дело с таким явлением. Поэтому есть смысл указать на осложнения, которые должен был бы преодолеть процесс формирования глобального гражданского общества, чтобы стать реальным общественным явлением. Размышления на эту тему присутствуют в главе 6.

Следующая глава поднимает проблему качества демократии. Ведь нельзя не согласиться с мнением, что отдельные конкретные демократии, которые похожи между собой с процедурной точки зрения, все-таки отличаются, причем иногда весьма отчетливо, с точки зрения качества. В свою очередь, для качества демократии решающую роль играют, с одной стороны, четкость и эффективность демократических институтов, а с другой – гражданская культура. Стоит сразу же отметить, что гражданская культура не тождественна культуре политической. Разъяснению этих понятий, а также их отношения к качественному уровню демократии и будет посвящена основная часть данной главы. Одним из существенных мерил качества демократии является прозрачность применяемых процедур, обязательность одних и тех же правил участия в публичной жизни (в том числе и в политической жизни) по отношению ко всем индивидуальным и групповым акторам, а также принятие на себя ответственности за свои действия и решения перед теми, на кого указанные действия и решения оказывают влияние. В англосаксонской литературе эта последняя проблема определяется термином accountability (подотчетность). На польском языке его точный эквивалент отсутствует, и поэтому используются описательные приближения (которые напрямую переносятся в русский текст. – Перев.).

Мы обсудим также вопрос, зависит ли четкое и эффективное функционирование демократической системы (democratic performance) от гражданской культуры – как это предполагается в некоторых теориях – или же скорее от четкости и эффективности функционирования институтов и правил игры. Опережая приводимую там аргументацию и умозаключения, есть смысл сразу констатировать, что мы имеем здесь дело с синергическим (взаимоусиливающимся) союзом двух вышеназванных факторов. Высокая гражданская культура и эффективные институты, а также понятные, прозрачные, повсеместно применяемые и устойчивые правила игры взаимно подкрепляют друг друга. Низкая гражданская культура может «испортить» теоретически эффективные институты, а также ограничить понятность правил игры, подорвать их стабильность и поставить под сомнение их повсеместность. Аналогично неэффективные институты и туманные, непонятные правила игры с постоянно растущим числом привилегированных исключений для неких индивидов или групп могут снизить уровень гражданской культуры.

В главе 8 обсуждаются ценности и интересы (явные и скрытые), на почве которых вырастают идеи и идеологии, образующие необычайно сложный аксиологический регулятор функционирования публичной жизни. Текст не будет систематическим лекционным изложением основных идеологических доктрин, поскольку не в этом состоит цель данной главы. Она скорее представляет собой описание механизмов, формирующих разнообразные идеологии, а также дает определения групповых интересов, функционирующих в публичной жизни. Здесь присутствует еще и попытка воспроизвести – в условиях радикального изменения общественного строя – динамичные взаимозависимости между двумя принципиально разными подходами, когда в публичной жизни руководствуются скорее ценностями или же скорее интересами. Кроме того, тут показан и механизм преобразования определения групповых интересов под воздействием фундаментальных изменений в логике функционирования общественной системы (в том числе ее публичной сферы). На этом фоне вкратце описаны общественные механизмы формирования различных идеологий – консервативных, либеральных, социалистических, коммунистических, националистических, фашистских, популистских, фундаменталистских и феминистских. Эти идеологии будут соотнесены с теми принципами социальной справедливости, о которых пойдет речь в главе 2.

Глава 9 содержит характеристику типичных акторов публичной жизни. В этой связи мы найдем здесь информацию об общественных движениях, о гражданских неправительственных организациях, об организованных группах интересов и о политических партиях. Каждый из этих коллективных акторов публичной жизни характеризуется иным, отличающимся способом институционализации, он иначе определяет цели действия, а также иным способом формирует гражданскую идентичность своих членов. Проблема формирования гражданской идентичности под воздействием участия в публичной жизни через разные формы активности представляется особенно важной в условиях радикального изменения строя. Именно поэтому данное существенное общественное изменение служит основанием для соотнесения конкретных описаний отдельных коллективных акторов публичной жизни. Нельзя, однако, игнорировать тот факт, что в условиях национального демократического государства акторы публичной жизни действуют в общественном пространстве, которое открыто также влияниям со стороны глобализирующегося мира. Поэтому в тексте главы учитывается и эта совокупность обстоятельств.

Социальные конфликты являются устойчивым компонентом плюралистической публичной жизни. Так происходит по той причине, что в публичном пространстве сталкиваются противоречивые интересы и ценности. Иногда эти конфликты перерастают в более серьезные социальные волнения, которые нарушают «нормальное» функционирование демократической общественной системы. Именно поэтому в главе 10 можно также найти типологию конфликтов, характерных для либеральной демократии и рыночной экономики, и, кроме того, способы их разрешения. Особый акцент делается при этом на следующие два способа: во-первых, в соответствии с демократическими процедурами, во-вторых, в соответствии с корпоративными процедурами. Указанная общая типология конфликтов, а также способов их разрешения в плюралистическом пространстве публичной жизни контрастно сопоставляется с конфликтами, характерными для недемократических систем, а особенно для коммунистической системы и распорядительно-распределительной экономики.

В главе 11 затрагиваются проблемы социальной маргинализации. За этим понятием скрывается сложное переплетение обстоятельств, которое приводит к тому, что определенная часть общества не пользуется своим гражданским статусом, не принимает участия в потреблении плодов экономического роста (или, по крайней мере, это участие является непропорционально малым по отношению к остальному народонаселению) и не участвует в культуре. Будут представлены как причины социальной маргинализации в демократических и рыночных обществах, так и механизмы, ведущие к межпоколенческой репродукции этого приниженного, дегенеративного статуса. Указанное явление обсуждается в более широком контексте перемен общественного строя, протекание которых послужило одной из причин (хотя и не единственной) деградации отдельных сегментов общества.

Последняя глава посвящена проблематике патологий публичной жизни. Прежде всего, непосредственно самим патологическим явлениям (в частности, коррупции, а также организованной преступности), но помимо этого еще и причинам возникновения всевозможных патологий и их последствиям для качества демократии, гражданской культуры и для эффективности функционирования различных институтов публичной жизни.

Сфера охвата данного учебника наверняка не исчерпывает всей проблематики, которую следовало бы учесть при рассмотрении публичной жизни. Но можно надеяться, что представленные далее знания касаются того круга вопросов, который в первую очередь интересует граждан, желающих активно участвовать в публичной жизни.

Наряду с печальным опытом прошлого, а прежде всего ужасами XX века с его мировыми войнами, идеологическими безумствами и этническими чистками, которые могли бы склонять к пессимизму, существуют и основания для умеренного оптимизма. Errando discimus (ошибаясь, мы учимся). Можно предполагать, что эта древняя поговорка содержит в себе житейскую мудрость – однако при том условии, что об ошибках не забывают (по крайней мере, в следующем поколении), а память о прошлом сопровождается более глубоким – а не просто обыденным и поверхностным – познанием механизмов тех общественных явлений, которые происходят на наших глазах. Довольно распространенное в масштабах всего мира отступление от авторитаризма может быть интерпретировано как результат учебы на ошибках прошлого, а знания, почерпнутые из сокровищницы достижений общественных наук, могут трактоваться в качестве такого инструмента, благодаря которому мы становимся более устойчивыми к авторитарным искушениям и соблазнам, ибо лучше понимаем как ошибки, совершенные в прошлом, так и современные нам тенденции и явления, частью которых мы являемся. А лучшее понимание механизмов, управляющих публичной жизнью современных обществ, позволяет перейти к следующему шагу, а именно к рефлексии – на основании существующих к этому моменту знаний – над возможностями создания «дружелюбного государства» или же над направлениями таких изменений, которые могли бы в итоге привести к возникновению «дружелюбного общества» и к хорошей жизни в нем. А это в какой-то степени приближает нас к ви?дению Фрыча Моджевского, иначе говоря к многовековой мечте о собственном государстве, справедливом и эффективном, граждане которого имеют шанс «жить хорошо и счастливо, честно и благородно».

Глава 1

Теории радикального общественного изменения, демократические революции[11 - Переводчик выражает благодарность д-ру полит. наук, директору Института политических исследований «Палiтычная сфэра», гл. редактору журнала на белорусском языке «Палiтычная сфэра» («Политическая сфера») А. Н. Казакевичу за помощь в редактировании текста данной и ряда других глав, а также за отдельные полезные замечания, высказанные при этом или в ходе дискуссий.]

Введение

То обстоятельство, что учебник, посвященный социологии публичной жизни, начинается с теории радикального общественного изменения, а также с описания волны демократических революций, которые на исходе минувшего столетия прокатились по значительной части планеты, имеет свое сущностное обоснование. Прежде всего, публичная жизнь в демократическом национальном государстве принципиально отличается от публичной жизни в недемократическом государстве. Различия настолько фундаментальны, что в данном случае мы можем говорить о двух качественно различных типах организации публичного пространства. Следовательно, рассмотрение публичной жизни должно быть отнесено к какому-либо одному из этих двух типов. Но в рамках демократических систем некоторые из демократий молоды, а наследие предыдущей, недемократической системы все еще продолжает там присутствовать не только в «институциональной памяти», но и в общественной ментальности, а это приводит к тому, что и публичная жизнь такого общества тоже имеет свою специфику, которую нельзя игнорировать. Значительную часть подобной специфики можно объяснить процессом перехода от недемократической системы к демократии. Указанный процесс наряду с определенными универсальными свойствами насыщен также такими чертами, которые носят сугубо местный, частный характер, будучи укорененными в традиции и истории конкретного народа. Универсальные признаки перехода к демократии поддаются теоретическому обобщению, но о специфически местных, локальных признаках это уже нельзя утверждать с уверенностью.

Переход к демократии характеризуется двумя процессами. Один можно назвать либерализацией, а второй – демократизацией. Несомненно, синхронное протекание этих процессов весьма повышает вероятность благополучного перехода к демократии. Однако их детальному разъяснению необходимо предпослать более широкую панораму демократических революций, свидетелями которых мы были в Европе и Латинской Америке, в Азии и Африке. Словом, имеет место глобальная тенденция, в рамках которой надлежит найти место и для переходов к демократии, наблюдавшихся в регионе Центральной и Восточной Европы. Таким образом, встает вопрос, можно ли эту глобальную тенденцию уложить в какие-то теоретические рамки и имеет ли она общую причину (либо причины).

Сколько-нибудь полному ответу на данный вопрос должно предшествовать введение в современные и классические теории демократии, а также рассмотрение основных аналитических понятий, позволяющих описать демократическую систему. Лишь на таком основании можно разумным, осмысленным способом описывать вышеуказанную глобальную тенденцию конверсии (преобразования) авторитарных режимов в демократические.

В свою очередь, описание демократического порядка вместе с функционирующими в нем правилами игры выглядит подвешенным в социальном вакууме, если ему не предпосланы размышления над природой закрытых и открытых обществ. Здесь мы будем ссылаться на Карла Поппера (Karl Popper) и его знаменитое исследование, посвященное родословной открытого общества[12 - Имеется в виду его сочинение «The Open Society and Its Enemies», v. 1–2 («Открытое общество и его враги», т. 1–2, 1945), которое в 1992 году было переведено на русский язык (подробнее см. раздел «Библиография»). Далее в этой главе автор достаточно подробно рассматривает указанную работу.].

Какая-то часть демократических систем появилась путем долговременной, затяжной эволюции. Однако большинство стало результатом кардинального общественного изменения. Такое максимально радикальное общественное изменение, в результате которого происходит полная замена старого строя новым, обычно называется революцией. Переходы к демократии, имевшие место в конце минувшего столетия, характеризовались именно такой радикальностью и исторически быстрой (а следовательно, неэволюционной) продолжительностью. Но это не были классические революции, к которым нас приучила история. С точки зрения классических теорий революции они характеризовались – в большинстве случаев – нетипичным протеканием. Их итогом стало появление молодых демократий, публичной жизни которых свойственны некоторые особенности. Дело в том, что для формы публичной жизни в подобных демократиях небезразличен не только путь, каким они шли (а таковых может быть по меньшей мере несколько), но также точка старта, иными словами природа той недемократической системы, от которой началось и далее происходило их продвижение к демократии. Поэтому необходимо разъяснить специфику демократических революций на фоне революций классических, а также представить актуальные теоретические переосмысления различных взглядов, относящихся к революции как явлению. Таким способом мы подошли к началу главы, которое вместе с тем представляет собой начало отмеченного выше увлекательного путешествия от порабощения к свободе огромных масс людей, особенно из стран бывшего советского блока.

Формы радикального изменения общественного строя

Что собой представляет радикальное изменение общественного строя и чем оно отличается от «обыкновенного» изменения, происходящего в обществе? Почему у нас сложилась привычка какие-то одни радикальные изменения характеризовать наименованием «революция», а другие описывать как бунты, восстания, свержения, государственные перевороты, путчи или мятежи? Должны ли терминологические несовпадения этих названий всего лишь обозначать идеологическое отношение к тому или иному радикальному изменению или же они затрагивают некие существенные различия, скрывающиеся за теми названиями, с помощью которых определяются данные явления? Почему бы, наконец, всю эту категорию изменений не характеризовать именем «революция», иначе говоря понятием, которое издавна функционирует как в академических теориях, так и в разговорном языке? Ответы на эти вопросы позволят не только обосновать и оправдать применение понятия «радикальное изменение строя», но и сделают также возможным уточнение иных понятий, значение которых очень часто бывает нечетким, расплывчатым, а вдобавок исторически изменчивым.

Прежде всего, стоит заметить, что термин «революция» содержит в себе весьма сильный аксиологический заряд, чтобы не сказать идеологический. К примеру, Баррингтон Мур-мл. (Moore Jr., 1978) резервирует понятие «революция» исключительно для тех общественных изменений, которые в результате приносят модернизацию общественной структуры, сокращение социальной несправедливости, увеличение свободы и эмансипацию тех сегментов общества, которые перед революцией принадлежали к числу обделенных, ущемленных, обиженных слоев[13 - Популярнее более броское замечание Б. Мура, что революции часто рождаются не из победного клича восходящих классов, а из предсмертного рева тех социальных слоев, над которыми вот-вот сомкнутся волны прогресса.]. Кстати, подобным же образом думала о революции Ханна Арендт, добавляя, однако, при этом, что свержение старого, несправедливого порядка, вообще говоря, связывается с применением насилия (Arendt, 1991). Однако исследователи в большинстве случаев не употребляют определений, в которых столь сильно выражен их оценочный характер, ибо в общем и целом наименованием «революция» характеризуют бурное и внезапное изменение общественного порядка вместе с правилами его функционирования, а также с принципами системной стабилизации и репродукции.

Однако в истории (особенно новейшей) известны стремительные и резкие изменения общественного порядка, которые не сопровождались ни насилием, ни даже всеобщей мобилизацией масс. Глубина системных изменений не была в подобных случаях меньшей, но все-таки интуитивно мы испытываем трудности с называнием такого изменения революцией. Эти трудности коренятся в традиции, которая выработала у нас привычку ассоциировать революцию с реющими знаменами, баррикадами и кровавыми жертвоприношениями – с жертвами, становящимися мифом, который закладывается в фундамент нового общественного порядка. Но это всего лишь привычка, являющаяся следствием исторического протекания классических революций. Поэтому более полезным представляется в данном случае нейтральное определение «радикальное изменение общественного строя». Это название было бы приложимо ко всем тем разновидностям общественных изменений (безотносительно к их конкретному ходу), в результате которых старый общественный порядок рушится, поскольку перестали эффективно действовать механизмы его стабилизации и репродукции, а на развалинах старой системы вырастает новый порядок, характеризующийся совсем иными правилами игры, которые обеспечивают его стабилизацию и репродукцию. В таком контексте революция была бы одной из форм радикального изменения общественного строя, хотя надо признать, что формой максимально эффектной, наглядной и зрелищной, так как она выстраивает в коллективной памяти очень отчетливую цезуру между старым и новым порядками. Радикальное изменение общественного строя должно также охватывать те процессы, которые лишь в небольшой степени напоминают классические революции, но все-таки ведут к изменению общественного порядка. В первую очередь я имею здесь в виду «демократические революции» на исходе XX века, которые проходили скорее в кабинетах и залах заседаний, чем на улице (о них пойдет речь в дальнейшей части данной главы).

Классические революции

История знает много эпизодов, которым современники присваивали наименование революции (чаще всего еще с каким-нибудь прилагательным), но по-настоящему радикальных и бурных изменений, в результате которых возникал абсолютно новый общественный порядок, было немного. Исторически – пожалуй, в первый раз – понятие «революция» появилось применительно к событиям 1688–1689 годов в Англии, именовавшимся Glorious Revolution (Славная революция), когда в итоге там была установлена конституционная монархия, сильно ограничивавшая власть короля, а основанием легитимности власти, которую королю с этого момента предстояло делить с сильным парламентом, явился Билль о правах (The Bill of Rights), составляющий и доныне в Великобритании важный документ конституционного характера. Тем не менее, однако, Glorious Revolution ввела всего лишь нововведения в феодальную систему, которая пережила эти события и благополучно сохранилась. Таким образом, это была не революция в том значении, которое мы придаем данному понятию сегодня, а скорее глубокая реформа всей системы власти[14 - Сейчас в русскоязычной литературе, как правило, принято считать эти события, завершившиеся свержением короля Якова II и утверждением на престоле Вильгельма III Оранского, государственным переворотом.].

Незадолго до конца XVIII века имели место два события, которые по праву назвали революциями, ибо в результате каждого из них старый общественный порядок не только оказался заменен новым, но указанные перипетии еще и сопровождались кровопролитием, а также разрушением старых общественных иерархий и их заменой на новые. Хронологически первым из них была Американская революция (1775–1783), в результате которой возникли Северо-Американские Соединенные Штаты {(так именовались США в русском языке вплоть до середины XX века)}, учрежденные на основании двух документов, составивших и продолжающих составлять нормативную базу нового общественного порядка: Декларации независимости (1776), а также Конституции Соединенных Штатов (1787). Вторым событием такого же ранга была Великая французская революция (1789–1799), в результате которой феодальный порядок в этой стране оказался свергнутым. Принятая во Франции в 1789 году Декларация прав человека и гражданина явилась в тогдашнем историческом контексте революционным переломом, поскольку она подтверждала, среди прочего, принцип равенства всех граждан перед законом (независимо от их общественного статуса), а также принцип свободы слова. Развитие событий после того, как Великая французская революция разразилась, было бурным и полным самых разных поворотов и превратностей: в 1791 году там провозгласили конституционную монархию, через год – Первую республику. В 1793 году власть захватили якобинцы, которые выступили инициаторами революционного террора и диктатуры, что привело к хаосу, а в 1799 году – к государственному перевороту ген. Бонапарта, в 1804 году провозгласившего себя императором. Тем не менее влияние Великой французской революции на формирование понятий гражданства, демократии и прав человека трудно переоценить.

Китайская революция (1911–1913) привела к свержению маньчжурской династии Цин и провозглашению Китайской Республики. В 1912 году Сунь Ятсен основал новую партию (Гоминьдан), которая группировала сторонников демократической формы республики. Перелом был совершен, хотя последовавшие за этим гражданские войны, расколы, мятежи и восстания не привели к возникновению стабильного и способного к репродукции общественного порядка вплоть до захвата власти коммунистами под предводительством Мао Цзэдуна.

Февральская революция в России (1917) свергла царизм и провозгласила демократический строй, но тогдашние революционные элиты не сумели взять под контроль хаос, вызванный падением царизма и Первой мировой войной, и это привело в октябре 1917 года к тому, что революционной стихией овладели большевики и лишили Временное правительство власти; это сделал Ленин, который провозгласил «диктатуру пролетариата». Таким образом, из Февральской революции выросла коммунистическая система, которая сохранялась в России вплоть до начала 1990-х годов и оставила свой отпечаток на всем облике мира в XX веке.

В 1979 году мы были свидетелями исламской революции в Иране, когда контрэлита, состоящая из мусульманских священнослужителей во главе с Хомейни и поддерживаемая мобилизованными массами, свергла режим шаха Реза Пехлеви и образовала исламскую республику, иначе говоря теократический строй, управляемый в соответствии с законами Корана (шариатом). Иранская исламская революция стала импульсом к созданию теократических правительств в нескольких других мусульманских государствах.

Это, разумеется, не все радикальные изменения общественного строя, которые приняли форму классической революции. Достаточно указать, в частности, на следующие революции: бельгийскую (1830), краковскую (1846), февральскую революцию (1848) во Франции, мартовскую революцию (1848) в Вене и Берлине, мексиканскую революцию (1910–1917). Все эти события были попытками свержения старого порядка (чаще всего удачными) и установления нового общественного порядка, что уже не всегда протекало в согласии даже с самыми общими программными принципами революционных элит; однако значение данных изменений носило местный, локальный характер.

Революция представляет собой процесс, который – будучи однажды запущенным в ход – приобретает собственную динамику, не поддающуюся до конца контролю со стороны кого-нибудь из акторов этой драмы (индивидуального или группового). Нет у нее также единственного режиссера, а ее результат носит неопределенный характер. Вот как писал де Токвиль в середине XIX века о Великой французской революции: «Во Франции перед началом Революции ни у кого не было ни малейшей мысли о том, что ей надлежит свершить» (Tocqueville, 1994: 32; в рус. пер. с. 10)[15 - См. главу I «Противоречивые суждения, вынесенные о революции в самом ее начале» книги первой указанного сочинения. В польском тексте эта фраза звучит так: «Во Франции накануне революции никто в точности не отдает себе отчета в том, что из нее получится». Принимая во внимание, что данная книга писалась ее автором как учебник, а также наше решение уделять повышенное внимание терминологии и ее вариантам, было сочтено целесообразным давать используемые автором цитаты из классических работ не только в переводе с польского текста (который, разумеется, сам является переводом с английского или немецкого и т. д., а иногда даже двойным переводом), но и приводить там, где это возможно, прямой русский перевод.]. Трудно сказать, что будет потом, но повсеместно известно, что дальше так быть не может, – это и есть то состояние духа у масс и контрэлиты, которое создает предреволюционное напряжение, когда достаточно всего лишь невинного предлога, чтобы запустить выступления, дающие начало революции. Такая внутренняя динамика революционного процесса создается в отношениях между массами – а точнее той их частью, которая отмобилизована и готова к совместным выступлениям, – и элитами (иначе говоря, элитой старой системы, а также контрэлитой, не только выступающей против старой элиты, но и оспаривающей старый общественный порядок и ставящей его под сомнение). Революция по определению не протекает в рамках традиционных (установленных обычаем) или же юридических правил игры старого порядка, ибо эти правила тоже подвергаются сомнению, делегитимируются и в конечном итоге отвергаются контрэлитой. «Революция в границах права» – это contradictio in adjecto (логическое противоречие), нечто такое же, как «сухая вода» или «аромат без запаха».

Если старая элита заменяется отвергающей ее контрэлитой при одновременной пассивности масс, то мы имеем дело с государственным переворотом, или «дворцовой революцией». Если старую элиту отвергают массы, но контрэлита отсутствует или же существующая контрэлита не вступила в союз (как минимум тактический) с протестующими массами и осталась пассивной, то мы также имеем дело не с революцией, а всего лишь с мятежом либо бунтом, который раньше или позже будет подавлен старой элитой. Революционный процесс может начаться в тот момент, когда контрэлита обретает лояльность отмобилизованных масс, отказывающих старой элите в повиновении, или же в ситуации, когда массы, мобилизованные в протестном порыве, оказываются в состоянии быстро выдвинуть контрэлиту, по отношению к которой они лояльны даже в ситуации серьезного риска (включая сюда риск ущерба для здоровья или даже утраты жизни).

Большие, по-настоящему великие революции приносят последствия, перешагивающие далеко за пределы локального контекста, а также уходящие далеко за горизонт воображения всех их участников. Неудачные революции порождают среди своих участников миф, к которому в случае чего могут обращаться, если это понадобится, следующие поколения, уже не помнящие по собственному опыту тогдашней горечи поражения и не скованные по рукам и ногам парализующим чувством нереальности цели, которая преобразуется в миф. Тем временем, пишет де Токвиль, «великие революции, увенчанные победой, укрывая причины, породившие их, становятся, таким образом, абсолютно недоступными пониманию именно благодаря своему успеху» (Tocqueville, 1994: 34; в рус. пер. с. 12)[16 - Это заключительная фраза из той же главы I «Противоречивые суждения, вынесенные о революции в самом ее начале». В польском тексте данная фраза звучит следующим образом: «Удачные великие революции, устраняя причины, которые их вызвали, становятся непонятными из-за своих собственных побед».].

Задумаемся в этой связи, можно ли на основе протекания известных из истории «классических» великих революций аналитически выделить их причины. А если да, то являются ли указанные причины такими, которые – коль скоро они появляются – в любых общественных условиях ведут к революционному взрыву.

Многие исследователи революций пытались уловить эти причины и придать им теоретическую ценность – иными словами, построить такую модель, на основании которой можно было бы с высокой вероятностью прогнозировать вспышку революции. Среди таких причин указывали плохие и коррумпированные правительства, унизительное военное поражение, голод, чрезвычайно высокий уровень безработицы, слишком высокие налоги, исключение больших сегментов общества из каких-то статусных позиций, сфер или должностей (иначе говоря, существование граждан второй категории) и т. д. Сразу же нужно констатировать, что среди подобных попыток теоретизирования по поводу причин революций не нашлось удачных. Поскольку можно без труда показать, что каждая из перечисленных выше причин в одних исторических условиях приводила к началу революции, а в других – нет. Плохие и коррумпированные правительства иногда бывают свергнуты под напором революционного кипения, тогда как в других случаях они продолжают долго оставаться у власти и никакая революция им не угрожает. Очень высокая безработица может, правда, способствовать возрастанию радикализации общественных настроений, но отнюдь не обязательно должна вести к революции – точно так же как социальная и политическая маргинализация количественно значительных категорий людей. Даже голод и непосредственная угроза для жизни многих миллионов человеческих существ не может считаться стопроцентной причиной для начала революции, о чем свидетельствует не только апатия тех групп населения, которые периодически страдают от катастрофического голода в Субсахарской Африке, но также относительная пассивность масс в 30-х годах XX века на Украине, когда форсируемая Сталиным коллективизация деревни довела до чудовищного голода, собравшего многомиллионную жатву смерти.

Сказанное не означает, однако, что мы совсем беспомощны в познавательном плане. Может быть, построение теоретических моделей, которые бы наверняка и без сбоев предвидели приход революции, действительно слишком амбициозная задача, если исходить из реальных возможностей общественных наук. Однако это не освобождает нас от обязанности заниматься теоретизированием по поводу причин революции – как минимум с целью лучше понять революции, уже имевшие место, а также лучше подготовиться в познавательном плане к тем революционным событиям, которые еще только могут наступить в разных местах планеты.

Многосторонние попытки разобраться в том сложном процессе, каким является революция, и понять его, можно свести к двум теоретическим традициям, исходящим из совершенно разных предпосылок. Первая из них – это Марксова традиция, тогда как вторая ведет свою родословную от Алексиса де Токвиля.

Диагноз Маркса, изложенный в «Коммунистическом манифесте», содержит предвидение того, что растущее угнетение пролетариата достигнет наконец критической точки, когда рабочие осозна?ют, что им уже нечего терять, «кроме своих цепей» (Marks, 1949). Тогда-то и родится бунт, который положит начало революции. В ее результате рабочий класс свергнет общественный порядок, созданный буржуазией и ставящий ее в привилегированное положение. Следствием пролетарской революции станет изменение характера классового господства, потому что рабочий класс сменит буржуазию в этом привилегированном положении и займет ее место. Ту самую буржуазию, что в свою очередь свергла когда-то феодальный строй и отменила привилегии, которыми при феодальном строе с удовольствием пользовалась аристократия. При взгляде под таким углом зрения основной и первичной причиной великих революций является борьба социальных классов, а мотором, толкающим массы к революции, выступает свержение того общественного порядка, при котором противоречия между производительными силами и производственными отношениями настолько велики, что их не удается ликвидировать без революционного изменения всего общественного устройства. Другими словами, революция вспыхивает в тот момент и в той ситуации, когда прогресс производительных сил призывает к жизни новый, многочисленный общественный класс (подобно тому как ранний капитализм создал неизвестный феодальному строю рабочий класс), эксплуатируемый при старом общественном порядке тем классом, который когда-то создал этот порядок (вместе с действующими в нем обязательными правилами игры) и ныне господствует в его рамках. Ибо словно бы по определению тот порядок, который рожден определенным общественным классом, построен таким образом, чтобы интересы данного класса оберегались и защищались как можно лучше. Тем самым революции представляют собой форму разрядки постепенно нарастающих противоречий классового характера, поскольку иным способом успокоить и снять их невозможно.

Алексис де Токвиль подходит к объяснению главных причин революции совершенно иначе. На основании внимательного изучения источников Великой французской революции, ее протекания и результатов он приходит к парадоксальным, на первый взгляд, выводам. Токвиль пишет: «…французам их положение казалось тем более невыносимым, чем больше оно улучшалось. <…> К революциям не всегда приводит только ухудшение условий жизни народа. Часто случается и такое, что народ, долгое время без жалоб переносивший самые тягостные законы, как бы не замечая их, мгновенно сбрасывает их бремя, едва только тяжесть его несколько уменьшается. Общественный порядок, разрушаемый революцией, почти всегда лучше того, что непосредственно ему предшествовал, и, как показывает опыт, наиболее опасным и трудным для правительства является тот момент, когда оно приступает к преобразованиям. Только гений может спасти государя, предпринявшего попытку облегчить положение своих подданных после длительного угнетения. Зло, которое долго терпели как неизбежное, становится непереносимым от одной только мысли, что его можно избежать. И кажется, что устраняемые злоупотребления лишь еще сильнее подчеркивают оставшиеся и делают их еще более жгучими: зло действительно становится меньшим, но ощущается острее» (Tocqueville, 1994: 188; в рус. пер. с. 140)[17 - Это отрывок из перевода на русский главы IV «О том, что царствование Людовика XVI было эпохой наибольшего процветания старой монархии и каким образом это процветание ускорило революцию» книги третьей указанного сочинения. В польском тексте данный фрагмент звучит следующим образом: «Французам их положение казалось тем более невыносимым, чем в большей степени оно улучшалось. <…> Революция не всегда вспыхивает в тот момент, когда тем, кому было плохо, начинает становиться еще хуже. Чаще всего происходит так, что народ, который без слова жалоб, словно бы с полным безразличием, выносил самые обременительные законы, бурно отвергает их, когда их тяжесть несколько облегчается. Строй, который революция свергает, почти всегда бывает лучше того, который ему непосредственно предшествовал, а опыт учит, что наиопаснейшей минутой для плохого правительства бывает обычно та, когда оно начинает проводить реформы. Только огромная личная гениальность может спасти власть после облегчения судьбы своих подданных, осуществленного вслед за длительным периодом угнетения. Зло, которое люди терпеливо сносили как неизбежное, кажется невыносимым с того момента, когда в умах начинает брезжить мысль, что можно вырваться из-под его гнета. Словно бы каждое ликвидированное в это время злоупотребление позволяет тем отчетливее увидеть остальные, еще более усиливая впечатление их докучливости. Да, зло стало меньшим, это правда, но чувствительность к злу углубилась».]. Эта цитата позволяет нам проникнуть в самую суть новаторского и многое объясняющего наблюдения Токвиля. Оказывается, революционное брожение представляет собой результат присущего человеку довольно тонкого психологического механизма, а именно: в умах людей должна наступить переориентация или переосмысление ситуации, заключающиеся в качественном изменении критериев оценки социальной реальности; то, что казалось неотвратимым, оценивается теперь как случайное, то, что выглядело крайне нужным, перестает считаться необходимым, то, что представлялось нереальным, становится, по субъективной оценке, вполне осуществимым. Такая переоценка не появляется в том случае, если человек вынужден в прямом смысле слова бороться за выживание, ибо тогда он полностью поглощен проблемами добывания элементарных средств к существованию для себя и своей семьи. А возможна она лишь в момент, когда определенные обременения оказываются ликвидированными, так как именно в такую минуту рождается мысль, что и остальные жизненные неудобства тоже удастся устранить. Причем эти обременения совсем не обязательно должны быть одинаковыми для всех. Скорее напротив: для одних (самых бедных) это будет вопрос приобретения хлеба и молока для голодающего ребенка, для других – избавление от унизительного общественного статуса, для третьих – освобождение от даней, податей и налогов, не позволяющих удовлетворить сильно ощущаемые потребительские запросы и устремления. Таким образом, в разных социальных слоях причины недовольства могут быть (и, как правило, действительно бывают) разными, но общим знаменателем выступает фрустрация, ощущаемая еще более болезненно, если ей сопутствует мысль, что дела могут обстоять иначе, поскольку опыт говорит о возможности какого-то улучшения ситуации. А когда эта мысль находит в обществе широкое распространение, то именно в такое время и наблюдается наибольшая вероятность революционного взрыва.

Итак, с одной стороны, мы имеем тезис Маркса, что революция вспыхивает, когда угнетение эксплуатируемых классов достигает некоторой (впрочем, никак конкретно не уточняемой) критической точки, – иными словами, когда нарастающий регресс достигает такого уровня, на котором угнетенным людям (пролетариату) уже все равно. При взгляде сквозь такую призму революция представляет собой рефлекторную реакцию отчаяния, нацеленную в старый общественный порядок, хотя в более общей историософии Маркса она должна разразиться обязательно и неизбежно, так как логика истории – это очередные переходы от одной общественной формации к другой, осуществляемые посредством революций, которые возбуждаются новыми производительными силами. С другой стороны, мы имеем тезис де Токвиля, гласящий, что революционный взрыв наиболее вероятен, когда угнетение слабеет, а угнетаемые массы могут кое-что потерять из-за революции (и, в общем-то, теряют), но все-таки выиграть могут еще больше. В этом случае революция является совместным, коллективным действием вследствие внезапного резкого роста запросов и устремлений, реализация которых в условиях старого общественного порядка невозможна и недостижима.

Поначалу кажется, что оба эти подхода не могут одновременно быть правильными, поскольку различия между ними фундаментальны. И действительно, если мы станем трактовать их как интерпретацию некоторого состояния дел, абстрагируясь от того факта, что это состояние дел представляет собой фрагмент какого-то более широкого и чрезвычайно сложного процесса, то тогда примирить их не удастся. Если же, однако, мы подойдем к данному вопросу как к определенному процессу, который длится во времени и который необязательно должен носить линейный характер, тогда эти два взаимно противоречащих утверждения можно признать различными аспектами одного и того же явления, а именно нарастания противоречий (проигнорируем пока их природу), ведущих к революционному взрыву. Попытку примирения обеих вышеизложенных теоретических позиций предпринял Джеймс К. Дэвис (J. C. Davies). В своем анализе он приходит к следующему заключению: «Легче всего дело может дойти до революции в ситуации, когда после достаточно длительного периода экономического и социального развития наступает короткий период резкого регресса. В течение первого периода самым важным является создание в умах людей, живущих в данном обществе, убеждения, что имеются устойчивые возможности удовлетворения их потребностей, которые неустанно растут, тогда как в течение второго периода – ощущения беспокойства и разочарования, когда существующая реальность не отвечает реальности ожидаемой. Текущее состояние общественно-экономического развития менее важно, чем убеждение, что былой прогресс – сейчас затормозившийся – может и должен быть продолжен в будущем» (Davies, 1975: 390). Дэвис объясняет механизм революции через неудовлетворенные потребности, а точнее через расхождения между запросами и устремлениями, с одной стороны, и реальными возможностями их достижения – с другой. В соответствии с его теорией запросы всегда несколько опережают уровень удовлетворения потребностей, потому что запросы растут быстрее, нежели возможности их достижения. Когда разница между запросами и уровнем удовлетворения потребностей относительно постоянна и не очень велика, вероятность революционного взрыва минимальна. Она резко возрастает, когда эта разница внезапно увеличивается, а увеличивается она обычно в тех случаях, когда запросы растут в своем умеренном и относительно постоянном темпе, тогда как возможности реального удовлетворения потребностей падают ниже уже достигнутого уровня. Когда кривая роста запросов постоянно идет вверх, а кривая роста удовлетворения потребностей не только не поспевает за ней, но и начинает падать, следует – по мнению Дэвиса – считаться с возможностью революционного взрыва.

Эта теория имеет, естественно, свои ограничения, а наибольшая ее слабость состоит в абстрагировании от природы той общественной системы, которую такая революция должна была бы свергать. Об этих вопросах речь пойдет в дальнейшей части данного учебника, но уже здесь можно констатировать, что авторитарные системы, а тем более системы тоталитарные, которые полностью контролируют пространство публичной жизни и способны манипулировать запросами и устремлениями масс таким способом, чтобы удерживать имеющиеся запросы на безопасно низком уровне или даже понижать его (например, с помощью такой социотехники, как пропаганда угрозы со стороны внешнего либо внутреннего врага и, соответственно, необходимости самопожертвования и лишений, связанных с устранением этой угрозы), сохраняя тем самым запросы и устремления на уровне, мало отличающемся от реального уровня текущего удовлетворения потребностей. Другой слабостью является абстрагирование от функционирующих в данном обществе принципов социальной справедливости, на основании которых можно одобрять либо опротестовывать и ставить под сомнение законность существующего неравенства и привилегированного места определенных статусных должностей или даже целых социальных классов. Позиция Дэвиса не учитывает также самой природы того общества, к которому должны относиться его теоретические положения, и в этом смысле его точка зрения представляет собой внеисторическое теоретизирование на тему революции. Запросы и потребности формируются по-разному в современных и традиционных обществах, или, другими словами, в сильно урбанизированных постиндустриальных обществах и в обществах аграрных. Дело в том, что в них функционируют совсем разные типы социальных связей, а публичная жизнь регулируется качественно разнящимися нормами. Чтобы учесть данный фактор, нам необходимо ввести предложенное Карлом Поппером (Karl Popper, 1902–1994) разделение на закрытые и открытые общества.

Общества открытые и закрытые

Закрытым обществом Поппер (Popper, 1984: 173) называет три типа обществ: 1) примитивные первобытные, основывающие свою систему верований на магии; 2) племенные; 3) коллективистские. В закрытом обществе индивид без коллектива ничего собой не представляет, а его место в иерархии статусов задано и, по сути дела, неизменно. В обществе такого типа перевешивают родственные связи или связи коллективистские, представляющие собой эквивалент традиционных родственных связей (с сильным и ясным различением свой—чужой, иначе говоря враг). «Закрытое общество, – пишет Поппер, – сходно со стадом или племенем в том, что представляет собой полуорганическое единство, члены которого объединены полубиологическими связями – родством, общей жизнью, участием в общих делах, одинаковыми опасностями, общими удовольствиями и бедами» (Ibid.; в рус. пер. т. 1, с. 218)[18 - В польском тексте эта фраза звучит следующим образом: «Закрытое общество напоминает первобытную орду или племя, потому что оно представляет собой наполовину органическое целое, члены которого тесно скреплены между собой благодаря наполовину биологическим узам – родству, совместной жизни, разделению совместных усилий, совместных опасностей, совместных радостей и совместных страданий».]. В такой общности доминирует магическая или иррациональная установка по отношению к обычаям, принятым в совместной жизни, а также ригоризм в соблюдении указанных обычаев. Это, разумеется, не означает, что закрытое общество статично. В его пределах тоже происходят изменения, говорит Поппер, но, во-первых, они случаются редко, а во-вторых, обнаруживают много черт религиозной конверсии либо аверсии или же создания новых магических табу (Ibid.: 172). Эти изменения не вытекают из рационального обозревания действительности и попыток усовершенствовать условия жизни, поскольку рационализм не является частью данного общественного порядка. В качестве строгих регуляторов коллективной жизни выступают установленные обычаем традиционные нормы, а также разнообразные табу. По этой же причине член подобного общества редко испытывает сомнения в том, каким образом ему следует действовать; «надлежащее» действие установлено обычаем и отношением к табу. В закрытом обществе индивид не должен ничего выбирать, так как при этом типе социального порядка существует не слишком много места для мышления в категориях альтернативы. Индивид, по сути дела, лишен возможности выбора и, как правило, не осознает этого факта. А коль скоро у него нет выбора, то нет также и индивидуальной ответственности.

Открытое общество не носит столь «органического» характера, как общество закрытое. Оно является обществом в том абстрактном смысле, что в значительной степени (хотя и не полностью) теряет характер реальных групп людей или федераций таких групп. Растущая часть взаимоотношений и зависимостей носит деперсонализированный, деловой характер, при этом ограниченный той социальной ролью, в рамках которой указанные взаимоотношения завязываются. Такого рода взаимоотношения чаще всего ограничиваются трансакциями (сделками) обмена и кооперирования, тогда как их эмоциональный компонент или вообще отсутствует, или сведен к минимуму. Индивиды становятся все более и более анонимными, а социальная изоляция – по сравнению с закрытым обществом – велика. В связи с существованием многих возможностей, функционирующих в публичной жизни, индивид оказывается вынужденным выбирать. Вместе с выбором появляется проблема личной ответственности. Увеличивается не только сфера выбора, перед которой стоит индивид, но и сам выбор также во все большей степени становится рациональным, а очередные табу теряют свои функции регулятора общественной жизни. Коллективизм вытесняется индивидуализмом. Падение закрытого общества как единственной формулы совместной, коллективной жизни и появление уже в древности первых открытых обществ распахнуло перед человеком совсем новые горизонты коллективной жизни, а в публичную жизнь ввело конфликт, гонку за занятие тех или иных социальных позиций и проблему правомочности власти. «Переход от закрытого общества к обществу открытому, – говорит Поппер, – можно охарактеризовать как одну из глубочайших революций, через которые прошло человечество» (Popper, 1984: 175; в рус. пер. т. 1, с. 220). Но это не была революция, принесшая людям счастье и беззаботную жизнь. Напротив, появление открытого общества разрушило чувство безопасности, вытекающее из принадлежности к закрытой и статичной общности, подорвало многие из эмоциональных связей, типичных для закрытого общества (которые, в принципе, сегодня сохранились только в семьях, да и то не во всех), поколебало иерархию статусов, возложило на индивидов бремя ответственности за свою жизнь, а в первую очередь изменило оптику восприятия всей организации общественного порядка: из неизменной и заданной не очень-то внятно определенными и, как правило, магическими внешними силами – на изменчивую и составляющую продукт самого? общества. «Случилось так, что мы однажды стали полагаться на разум и использовать способность к критике, – пишет Поппер, – и, как только мы почувствовали голос личной ответственности, а вместе с ней и ответственности за содействие прогрессу знания, мы уже не можем вернуться к государству, основанному на бессознательном подчинении племенной магии. Для вкусивших от древа познания рай потерян» (Popper, 1984: 200; в рус. пер. т. 1, с. 247–248). Потеря той мифической Аркадии, той естественной и простой жизни, по которой тосковал еще Ж.-Ж. Руссо, явилась ценой, которую пришлось заплатить за возможность выбора, за освобождение себя от исторического фатализма и от иррациональных форм поведения, за рациональный критицизм и самокритичность, за замену приписываемого, назначаемого статуса на статус достигаемый и за рост влияния на то, каким образом складываются собственные жизненные пути, а также условия совместной, коллективной жизни. Такова была цена открывшихся перед людьми новых горизонтов, после достижения и преодоления которых оказалось возможным не только придать качественно новый импульс экономическому и технологическому развитию, но также отыскивать пути к демократии и положить начало подлинной эволюции статуса человеческой личности в направлении к ее сегодняшним гражданским и человеческим правам.

Главные типы современных режимов по Линцу и Степану

Хуан Хосе Линц и Альфред Сте?пан (Linz, Stepan 1996: 44–45) выделяют и различают следующие типы современных политических режимов: 1) демократию; 2) авторитаризм; 3) тоталитаризм; 4) посттоталитаризм; 5) султанизм. Разумеется, тут представлены идеальные типы в веберовском смысле, а это означает, что их теоретическое описание, отнесенное к эмпирически наблюдаемым случаям, как правило, проявляет какие-то отклонения. Однако в реально существующих режимах основные характерные черты определенного типа остаются неизменными, что позволяет соотносить приведенную типологию с эмпирически наблюдаемыми режимами.

Поскольку теориям демократии, как и самой демократии, посвящен следующий раздел данной главы, то здесь характеристика этой системы не затрагивается, и мы сосредоточимся на описании остальных четырех типов. Представленная Линцем и Степаном характеристика учитывает четыре аспекта каждой из систем: степень плюрализма, роль идеологии, способы мобилизации масс, а также вид политического лидерства.

Авторитаризм характеризуется ограниченным плюрализмом в политическом измерении, однако это не такой плюрализм, который бы генерировал альтернативные политические опции, добивающиеся власти. Именно поэтому данный плюрализм является ограниченным, так как механизм конкурентной борьбы за власть здесь отключен и не угрожает авторитарной власти. Даже если он принимает форму разрешенной оппозиции. В общественной и экономической сферах допускается большая степень плюрализма, но, как правило, это формы плюрализма, «унаследованные» от предыдущей системы, которые политически нейтрализованы и, следовательно, непосредственно не угрожают авторитарной власти. Мы имеем здесь дело скорее с толерантным отношением к застигнутым формам общественного и экономического плюрализма, нежели с плюрализмом, генерируемым авторитарной системой per se (самой по себе).

В тоталитарной системе плюрализм в публичной жизни в принципе отсутствует. Правящая партия безраздельно осуществляет фактическую власть, причем эта монополия власти санкционирована действующим законодательством. Те формы плюрализма, которые существовали перед возникновением тоталитарной системы, устранены из публичной жизни – точно так же, как и пространство для возможного функционирования «второй экономики» или же «параллельного общества».

В посттоталитарной системе уже появляются отдельные формы общественного и экономического плюрализма, однако они не в состоянии сгенерировать альтернативные политические опции, поскольку пространство публичной жизни закрыто для политического плюрализма. Может появиться «вторая экономика» как дополнение к жесткой, неэффективной, но все равно продолжающей доминировать распорядительно-распределительной экономике, которая полностью контролируется государством. Власть терпит диссидентские группы, возникшие в оппозиции к тоталитарному режиму. В условиях зрелого посттоталитаризма диссидентские группы часто предпринимают попытки создания «второй культуры» или даже «второго общества», которые не подчинялись бы контролю со стороны посттоталитарного государства.

Султанизм характеризуется далеко продвинутой толерантностью к экономическому и общественному плюрализму, однако он является полем для исходящих сверху непредсказуемых и деспотических интервенций. Никакой актор публичной жизни не избавлен от возможности любого подобного вмешательства со стороны «султана». Не существует верховенства права, а институционализация публичной сферы невелика. Граница между тем, что является публичным, и тем, что относится к частному, зыбка и не кодифицирована.

Роль идеологии в конкретных типах описанных выше систем различается. В условиях авторитаризма политическая система не организована вокруг какой-то ведущей идеологии, однако эта система вознаграждает определенный тип ментальности, а именно авторитарный (Koralewicz, 1987). Зато в условиях тоталитаризма существует ведущая идеология, в которой для данного общества, а иногда даже для всего мира вполне членораздельно артикулируется тот утопический порядок, к которому должны устремляться объединенные усилия масс. Указанная идеология служит источником легитимации тоталитарной власти, а также источником того ощущения миссии, которое присутствует здесь не только среди политических руководителей, но и у разнообразных групп населения и даже у индивидов. Из этой ведущей идеологии вытекают также исходные предпосылки для текущей политики тоталитарной власти. В посттоталитарной системе ведущая идеология, правда, по-прежнему существует, но она уже не имеет такой магнетической силы, как при тоталитарном строе, ибо слабеет вера в возможность достижения тех утопических целей, из которых исходит данная идеология. Место идеологических отсылок занимает более прагматический способ принятия решений, а также более прагматический публичный дискурс. Однако у подобного прагматизма существуют вполне определенные границы, а именно нерушимый характер основных устоев посттоталитарного порядка, которые позволяют ему сохраняться и воспроизводиться. При «султанизме» никакой идеологии в классическом толковании указанного понятия не существует. Вместо идеологии присутствует беспредельное восхваление и прославление лидера, а также произвольная манипуляция какими-то символами и интерпретацией действительности.

Авторитарная система не нуждается в массовой мобилизации людей. Ей достаточно, что те занимаются своими делами и не вмешиваются в политику. Технологии мобилизации масс применяются лишь спорадически, в единичных случаях, когда по каким-либо причинам возникает угроза для стабильности системы. Зато в условиях тоталитаризма безостановочно используется непрекращающаяся мобилизация масс через создаваемые системой массовые организации, принадлежность к которым если не обязательна, то как минимум «воспринимается властями одобрительно». Кадры всех уровней и активисты должны быть во всеоружии, иначе говоря в полной готовности к поддержанию энтузиазма масс, направляемого властями. Частная жизнь – в которой контроль государства ограничен – выглядит подозрительной. В посттоталитарной системе мобилизация масс ослабевает и вместе с этим уменьшается заинтересованность лидеров и активистов в поддержании такой мобилизации. Рутинная мобилизация через организации, контролируемые государством, разумеется, по-прежнему продолжает существовать, но она носит ритуализированный характер и лишена реального содержания. Фанатичные активисты заменяются карьеристами, оппортунистами и приспособленцами, а в публичной жизни преобладают скука и ритуальное окостенение. Власти принимают уход людей в приватную жизнь и одобряют его. В «султанской» системе мобилизация масс, как правило, невелика, но время от времени (главным образом по случаю неких церемониальных мероприятий) она все-таки организуется властями и получает широкий резонанс – либо по причине применяемого принуждения, либо из-за клиентелистской зависимости людей от власти. Иногда случаются эпизоды мобилизации неформальных парагосударственных групп, используемых для применения насилия по отношению к другим группам, на которые указал «султан» (это режиссируемый сверху «гнев народа»).

В авторитарной системе руководство принадлежит или лидеру, или узкому кругу предводителей, реализующим свое правление по правилам, которые довольно стабильны и предсказуемы, хотя формальным образом не до конца кодифицированы. В этой системе существует относительная автономия в смысле возможностей делать карьеру в администрации и армии (разумеется, до определенного уровня). Рекрутирование в элиту авторитарной власти происходит, как правило, через кооптацию.

В условиях тоталитаризма руководитель часто бывает харизматическим, а для власти, которой он обладает, характерны неопределенные границы и большая степень произвольности. Рекрутирование во властную элиту происходит исключительно через партийные каналы. При посттоталитаризме лидеры редко бывают харизматическими, зато они больше заботятся о личной безопасности и собственных интересах. Правда, рекрутирование во властную элиту по-прежнему возможно главным образом по партийным каналам, но не исключена также и кооптация (как при авторитаризме). Ведущие руководители, или так называемые первые лица, чаще всего рекрутируются из технократов, имеющихся в партийном аппарате.

В «султанской» системе руководство является в высокой степени произвольным, безапелляционным, не терпящим возражений и личным. Положения или предписания законов никак не ограничивают лидера – скорее его воля служит источником права и уж как минимум хотя бы временных норм поведения. Повиновение руководителю-«султану» опирается на механизм наказаний и вознаграждений. Рекрутирование в состав элиты, окружающей правителя, тоже носит крайне произвольный характер, а ее члены набираются из числа ближайших или более дальних родственников «султана», из его друзей, деловых партнеров либо из числа тех, кто особенно старательно, усердно и брутально применял насилие с целью максимального упрочения режима. Положение в этой своеобразной элите сильно зависит от сугубо личной лояльности повелителю и от готовности безоговорочно подчиняться ему.

Представленная здесь – вслед за Линцем и Степаном – краткая характеристика типовых режимов представляет собой, естественно, лишь одну из возможных типологий социально-политических систем. Таким образом, если я привлекаю именно эту типологию, то потому, что она особенно удобна для описания как исходной, стартовой точки при переходе от недемократического режима к демократии, так и влияния этой точки на протекание указанного перехода.

Теории демократии

Утверждение, гласящее, что демократия – это правление народа, или народовластие, банально и, кроме того, не до конца правильно. Обойдем пока вопрос о правлении народа (им мы займемся несколько позже). Попробуем дополнительно уточнить само понятие «народ» («демос»). Начиная с афинской демократии и вплоть до сегодняшнего дня не все люди принадлежат к «народу», иначе говоря к той части общества, которая располагает голосом в публичных делах. «Народ» – это, другими словами, граждане, которые пользуются всей полнотой публичных прав. К «народу» не относятся, к примеру, дети либо лица, по приговору суда лишенные публичных прав (обычно на какое-то время). Так обстоит сегодня дело в демократических системах, но история развития демократии является вместе с тем и историей борьбы за гражданские права тех общественных категорий, которые по каким-то причинам были исключены из гражданства. Об этом пойдет речь в главе, посвященной гражданству. А здесь будет пока достаточно констатировать, что сегодняшнее понимание демократии исходит из ее инклюзивности (включенности), иначе говоря из того, что никого не исключают {из нее, т. е. из обладания публичными правами} по соображениям пола, вероисповедания, провозглашаемых взглядов, расы, имущественного или образовательного статуса (ценза) и других качеств, свойств и черт, которые в прошлом лишали гражданских прав определенные группы лиц или социальные совокупности.

Если говорить максимально кратким образом, то демократия – это правление большинства при уважении прав меньшинства. В случае, когда мы имеем дело с правлением большинства без уважения прав меньшинства, такая система перерождается в «тиранию большинства» (Sartori, 1998: 170). Уважение прав меньшинства представляет собой, выражаясь другими словами, защиту прав оппозиции – она, правда, проиграла выборы, но правовая защита ее деятельности является одним из краеугольных камней, на которых зиждется демократическая система. Если же мы имеем дело с правлением меньшинства, то тут демократия перерождается в олигархию или прямо-таки в диктатуру.

Демократия может носить непосредственный (прямой) или представительный характер. Прямая демократия возможна в том случае, когда численность «народа», располагающего правом голоса, не слишком велика (так было, например, в афинской демократии). В подобной ситуации оказывается возможным разрешение важных, но текущих публичных вопросов путем непосредственного выражения поддержки тому или иному решению данного конкретного вопроса. В сегодняшних, огромных в количественном отношении гражданских обществах проявления прямой, непосредственной демократии принадлежат к исключениям и принимают вид всеобщих референдумов. Чтобы не парализовать процесс принятия решений и вместе с тем сохранить его демократический характер, была изобретена представительная демократия, иными словами выборы представителей в состав органов по принятию решений, которые от имени избирателей обсуждают и одобряют те или иные решения.

Вторым краеугольным камнем демократии являются конкурентные выборы в структуры публичной власти (Schumpeter, 1995). Конкурентный характер выборов означает, что каждый член демоса имеет право активного и пассивного участия в выборах, где за получение поддержки конкурируют по меньшей мере две партии. Активное избирательное право означает ничем не стесненную возможность выбирать представителей властей, а пассивное избирательное право означает точно так же ничем не стесненную возможность выставлять себя кандидатом на выборах, иначе говоря возможность быть избранным.