скачать книгу бесплатно
Подполковник Прудников – бывший командир батальона, затем начальник штаба полка и начальник оперативного отдела штаба армии. За два месяца до конца войны «виллис» подорвался на мине. Подполковник потерял левую руку до локтя. Ссылки же на ревматизм преследуют одну и ту же цель: поддержать в нас сознательное отношение к беспощадной физической закалке и суровому режиму…
Смотрю на Шубина: что и говорить – глаза приметные. Понять командира дивизии можно. Недаром тот распорядился установить подлинность фактов и доложить без проволочек. В штабе офицеры сверили по документам: кругом прав гвардии сержант! Комдив не стал вызывать Шубина, а сам пришёл. И тут же в траншее привинтил орден к гимнастёрке. Иже за правду и за верность.
– Тебе бы «боевик», дел-то у тебя каких набралось! – сказал комдив, – но ещё не поздно, при случае сам доложу командующему.
Да не пришлось. Сложили голову и комдив, и адъютант, и начальник штаба – все сразу в один миг…
Эту историю поведал нам в нашей курилке – ротном сортире – Серёжка Гущин из 1-го взвода, а слову Гущина можно верить…
Шубин напевает с чувством:
Я помню лунную рапсодию
И соловьиную мелодию…
А после вдруг говорит совсем другим тоном:
– После рукопашной сам не свой. Тело свинцовое, голова гудит. Руки трясутся. Бывало и наизнанку всего…
Что-то общее прочно связывает меня с ним, как и с Кушнарёвым или капитаном Окладниковым. Безотчётно светло это чувство единства, готовности принять удар за любого из них.
Старший сержант Кушнарёв под Минском, в той жуткой каше окружения, попал в плен, бежал, полтора года отвоевал в партизанах. Мы слышали от него, как каратели перепилили двуручной пилой его закадычного друга. Несколько месяцев трое партизан охотились за шефом зондеркоманды, пока не выудили из избы одной стервы, предварительно вырезав охрану. Его повесили над крыльцом в исподнем а девку из продажных спустили под лёд. Впрочем, и Огарков рассказывал, что со стервами из русских часто так поступали. С боя возьмут сельцо или городок – экипажи распалены, да ещё своих хоронят, а тут заведётся какая-нибудь настрадавшаяся из местных: и дитя убили, и мать засекли, и избу сожгли… – и давай немецкие подстилки показывать. Очень часто кончали их… Как «нечистый и поганый элемент» вон из тела народа!
Он же рассказывал, как в плотном окружении они неделями ели конину да без соли, а потом принялись за шкуры и копыта…
На Большом Каменном мосту. 9 мая 1945 г
Помню великое торжество Мира – всеобщее паломничество на Красную площадь. В день 9 мая, под утро которого было объявлено об окончании войны, с места тронулся весь люд: и дети, и старики, и взрослые – все шли к Красной площади. Помню скрещение прожекторов над Красной площадью и гул голосов, наверное, миллионов голосов… Я протиснулся с братом и мамой на Каменный мост. Сердце русского народа было распахнуто перед нами: Кремлевская и Москворецкая набережные, бастионно-строгая зубчатость стен Кремля, святой народной памятью собор Постника и Бармы, звонница Ивана Великого, черный глянец Москвы-реки, переливчатой огнями. Толпа кидала в воду монетки – каждый на счастье. Я за братом закрутил с пальца и свою – она потерялась в дожде монеток. Каждый загадывал, ждал, желал счастья! И лежит, лежит на дне Москвы-реки мой пятак. Хранит мое счастье.
Юрий Власов
– Иван? – спрашиваю я, не скрывая зависти. – А какой орден или медаль ты получил первым?
Я напою тебе мелодию,
Хочу как прежде жить в надежде…
– Красную Звезду? – переспрашиваю я.
– Не, за Курск, Славу 3-й степени.
У гвардии старшего сержанта по-крестьянски жилистые кисти, толстые пальцы и степенность в повадках. Вывести его из себя невозможно: в шутку обращает любую грубость и злобу других …
Барашки волн набегают на пароходик. Нас покачивает, порой обсеивает водяной пылью. Мерцает заполированная влагой палуба…
– А за что Славу?
– Так, Шмелёв, не подвесят. Я не Жорка Полосухин.
Придерживаю руками шинель. Ветер отдувает фуражку, дёргает ремешок, шарит под гимнастёркой.
Мы особенно чтим этот орден: солдатский и лишь за мужество в бою. И никогда – за штабные штучки, вроде полосухинской игры ключом на рации. Там штаб, накаты брёвен над башкой, и все пули, разрывы – в стороне. Старшина Полосухин – каптенармус 2-й роты. У него пять орденов и два ряда медалей – и почти все получил, не выходя из штаба (я после узнал, что он-таки ходил в немецкий тыл, потом стучал на ключе в воронке у немчуры под носом, управляя огнём пушечного дивизиона, а однажды держал связь в окружении, его сам маршал Жуков в лицо знал…).
– Иван, а ты на каком участке «дуги» воевал?
«Дуга» – это Курская дуга. Мы наизусть знаем все 10 знаменитых сталинских ударов и наслышаны о танковом сражении у Прохоровки. Именно там Огарков горел по первому разу. Говорил, за дымом, не проглядывались даже свои машины. Экипажи подбитых танков – немецкие и наши – резали друг друга среди рёва моторов, взрывов, пуль и осколков. Просто убивали всех, кто был в чужом, кричал по-чужому и до кого можно было достать. И в танковых рациях команды глохли за матом, треском и воплями…
– Иван, ты под Прохоровкой был?
– Не, нас за Ромашечками развернули.
– А за что всё же орден?
Шубин снимает пилотку, засовывает под ремень. Беловато-выгорелая гимнастёрка тесновата ему. Ветер парусит шинель на плечах. Он сцепляет её крючками у воротника.
– Как всё было, Иван?
– А взвод нас: 26 – и задача: отсечь пехоту от танков, не допускать к артиллеристам. Батарея «иптаповская» (истребительно-противотанковая. – Ю.В.). Их только и ставили, где танки. Они о себе шутили: «Двойной оклад – двойная смерть». Им за риск – двойной оклад… За спиной – Ромашечки, мы ждём, томимся. Мой первый бой. Под каской, однако, греет – это осталось в памяти. А вокруг дым на полнеба, грохот! Воюют, но где-то в стороне. Земля! Веришь, вот рывками под тобой. Мать моя родная, ещё драка не началась, а уж в порты вот-вот напустишь! Пылью затянуло, а никого не видать. А после… и не один, и не постепенно, а сразу много из мглы. Из одного танка ракеты: красная, белая и снова красная. Лязг, будто с неба съезжают. И со всех сторон молотят из пушек, но мимо нас, по деревне. А там ведь люди! Мать моя, удрать бы! И вижу: не один я в оглядки играю. А этот лязг уже всё мнет. И кости мои, будто уже под ним. Тут наши «зисы» и заухали. От каждого залпа пыль волной. Мой 2-й номер на дне окопчика – «барыня» кверху. Я освирепел: «Прибью, падла! Где цинки?!» И по заднице лопатой… Цинки! Цинки! А Егорка мёртвый, лупи, не лупи… Видно, как зашибло, забился и помер на дне.
И когда его… и когда я расстрелял цинку – не упомню. Орал и лупил в фигурки за танками…
Нашу батарею разрывами закидывает: по пыли, дыму – розовые всплески. В поле – тоже дымы, а в дымах ярко от огня. Не жёлтые огни, а белые. Жирно чадят…
Это из наших тылов тяжёлая артиллерия. От неё у танка башня на десяток метров кувырком, танк на бок встаёт… Во шарашили!.. Гляжу: наш взводный, младший лейтенант Алеев, высунулся, что-то кричит нам и рукой показывает, а его вдруг по плечам… веришь, пополам, как косой. Он сам вниз свалился, а голова с шеей и куском от плеч по отдельности… в пыли… Я думал, у меня глаза лопнут. Про всё забыл и смотрю на эту жуть…
А меж тем мой окоп засыпает: по самый пуп землицы, тесно вдвоем. Я ору, а без голоса, крика не слыхать. «Цинки! – ору, – Цинки!..» А сам забыл, что Егорка не живой. Теперь я и 1-й, и 2-й номер, цинки-то ищу, выгребаю. Добрался… мать моя родная, а ихняя пехота рядом! Озлился я, думаю: «По ногам самый раз!». Поле за дымом не вижу, брею над самой землёй, прямо над картофельной ботвой. А видать, достаю: орёт немчура не своим голосом. Матерюсь: «Мать вашу так, не сладко, не сладко!..» А уж наши с батареи не ухают. И кто слева, кто справа – хрен разберёт… А что делать? Стоять надо!»
А вода в кожухе кипит, гляди заклинит мой станкач…
«Мать твою так! – думаю. – Танки ещё пронесёт, а солдаты? От них не укроешься». А запас весь! Три комплекта до последнего патрона! Тут как съездит по моему «станкачу» – куды и делся! Пальцы оборвало – в кровище…
Танки! Ну ближе полсотни метров, а я не свободен! По плечи в земле. А они из пулемётов! Мать их… кипит земля! Я рылом в землю. Мать их!.. Жру землю! А лязг всё покрывает, будто и не было наших «зисов». А после – крики! Это с батареи! Давят тех, кто уцелел. Всё верно: ствол длинный, жизнь короткая… Ну кричали! Я вжался: справа, слева – свастики! И вроде конца нет. Доложу тебе, Петя: это они только в кино ползут. А тут вылетают, будто не в поле, а на шоссе. Бросает их, качает, а они прут! Упорные! От пуль вся земля фонтанчиками. А после по мне стегать. Не поверишь – слышал каждую. Зло землю секли, будто и не мягкая. Рылом хоть и пашу, однако, подглядываю. И увидел фрицев! На броне они! Не на каждом, а так, жиденько. И тоже гады прижались, лишь бы уцелеть, не упасть…
От гари и пыли слёзы, в зубах земля, голова под каской дрожит. Сколько они через нас пороли, не могу сказать, а после пусто. Дым крутит, и рёв за Ромашечки укатывает. И я вроде пьяный, пошевелиться не в силах. Погодя снова «зисы» заухали – за нами, другая батарея их принимает.
Смотрю: один будто я. Один, что сделаю? В плен: нет! А соображаю, однако: уйду – свои расстреляют. Приказ читали: ни шагу назад! Сижу, одна граната под носом. Егоркину винтовку откопал. Раз выстрелил по фрицу – из воронки полез – ствол раздуло. В стволе земля, а я не побеспокоился. Доглядываю: вроде больше никого. Дым, правда. Так что, может, ошибаюсь. «Эх, – думаю, – зряшно погибну».
А тут Сёмка Лоскутов хрипит сверху: «Что ж, они, сучьи дети, делают?! Неужто им такая жизнь по душе?!» А уж Лоскутов не из целок, как я, не в первом бою…
«Только, соображаю, отчего это его ботинки и обмотки у моих глаз?» Тогда и вовсе очухался. Пособил мне Сёмка, разгрёбся… встал. Лёгкий такой, будто не я под гимнастёркой. Чумовой стою, качает, блюю, а вроде нечем. Желчь одна… Высох я за эти минуты, ни капли воды во мне… С поля крики, а у нас молчок, хотя кругом всё тот же грохот. Густо по нам прошлись. Ихние орут в поле – различаю, а у нас тут – мёртвый час… Ковыляем мы с Лоскутовым по позиции, не понять, где она. Везде пахота, затёрли. Где рука торчит, где плечо, где кости и мясо в соломе и мусоре, а где землица кровью раскисла. Местами ровно – будто никого и не было, хотя считаем шагами, положено быть нашим… Четверо нас всего и выкопалось. Орём друг другу в уши. За руки, как в яслях, пособляем ходить. Говорим, говорим, а не сразу доходит. И не орём, а хрипим.
А бой продолжается и вроде вкруговую… На пустую ладонь, какой я вояка? Зряшно погибну. В поле кидают ракеты. Кто кидает, зачем? И ещё разрывы. Случайные, по-моему… А каски нет. Когда её сорвало? Только лучше без неё, вроде посвежее. О смерти не думаю. Пули иногда жикают, а я на них ленив даже. Во нажрались, доложу я тебе! Взял я себе «ППШ» из воронки. Чей? Этих воронок вокруг, что кочек на болоте… Залезли в ту, что поглубже, и сообщно мечтаем: напиться бы воды перед концом. Выжгло от жажды. После слышим: танки! Однако, те стороной. Полежали, обжились, пригляделись, а там фрицы в поле: танкисты и пехота, что ссыпалась, не выдержала огня. Горстка нас, а их там до полуроты, недобитых. Свободно могли нас смять. А от батарейцев – никого. Веришь, чёрная земля вокруг – и горит. Голая горит, курвой быть, коли вру!.. И пушки – в лист раскатаны! И по полю – стон. Свои не могут. Свои молчат. Плачет поле за дымом. А мне, главнее, напиться бы. Выжгло грудь, печёт! Поначалу даже не признал, кто рядом: лица под коркой, кровь, слиплись грязью, глаза выпученные. И сажа выпадает. Чёрное поле! Лоскутов хрипит на ухо: «Глянь, ямы сплошь! Куда им?» Это он о танках. И верно – живого места нет. Вроде оспины одна на другой, но танкам мелковаты, надо – пройдут. После трясёт за плечо: «Командуй, Ваня, я не слышу. Покажь, куда стрелять…»
Погодя мина рядом! Меня – в голяшку, а сам-то я в воронке! Во случай!
Ну и держались мы. Били в поле неприцельно. Немцы не идут, вроде кусаемся… А ночью наши приползли, забрали раненых и живых…
Умылся в тот день наш брат кровью… Но госпиталь, я тебе доложу, Петя! Госпиталь! Жрать голодно – факт, но сёстры, Петя! А я на костылях! Ты пойми, все на родных двух, все поспевают, а я на костылях!
Мы ржём. Шубин подталкивает меня: «А хорошо попарились в последний раз!»
Каждый понедельник, в пять, нас будят: банный день. И по худосочному свету одиноких фонарей, горбатыми улочками мы отупело топаем вниз, к баням. Надо успеть до начала уроков – на мытьё тридцать минут. Очереди – к кранам за горячей и холодной водой. Шайки, осклизлость каменных полок – я всегда к ним брезглив. В банные дни сержанты с нами, в том числе и Шубин…
В 1948 году отец получил назначение в Шанхай Генеральным консулом. Он приехал в Саратов проститься со мной и сказал: “Только труд и медаль по окончании откроют тебе дорогу в жизни”.
Это стало моим девизом. Я боготворил отца, всю жизнь я обращался к нему и маме на “Вы”.
Юрий Власов
– А «тигры» пёрли на Ромашечки?
– Тогда все на одно рыло, а уж после госпиталя научился узнавать. Они самые… Конечно, и другой масти были…
Усердно ворчит пароходик. Мы с гвардии старшим сержантом жмемся спинами к желтоватому паровому котлу. Я не видел котлов, которые бы так бокасто возвышались над верхней палубой. Котёл стиснут четырехугольной скамьей, и нашим спинам жарко. До того жарко, что мы время от времени отваливаем от котла на резвый, переменчивый волжский ветер. Ми ржём потому, что спины наши мокреют от жары, а грудь, живот и колени коченеют холодом. И ещё веселы тем, что, в конце концов, Иван добился своего.
Кроем же мы того майора-медика! Нашёл время наведываться в перевязочную! Ёлки моталки, какая получалась «перевязка»!
– …Известное дело: на поцелуи, что на побои, – ни веса, ни меры. Драпать, а куда?.. Я – под кушетку. Она костыли ко мне впихивает и ещё на ходу застегиваться поспевает. А тот выключателями «щёлк-щёлк» по коридору! Пол плиточный, карболкой разит, а я в панике. Ну прёт на меня, фашист! За такие штучки, только встань на свои родные, – и загудишь на формирование! А я, Петя, я ещё не очухался, мне лечение в удовольствие! Да и зашибёт на передке, а я ведь ничего не видел! За сиську ещё не держался…
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: