Владмир Алпатов.

Япония: язык и культура



скачать книгу бесплатно

Однако прямое заимствование оказывалось не единственным способом образования новой лексики. С ним, особенно в первые десятилетия европеизации, конкурировало использование уже существующих средств своего языка, то есть создание калек или слов, отражавших новое понятие в своей морфемной структуре. Для этого использовались почти исключительно канго. К этому времени японская культура уже давно обособилась от китайской, и канго использовались в Японии вне какого-либо отношения к Китаю, как органичные элементы своего языка, удобные для образования новой культурной лексики.

Причин удобства канго для этих целей было как минимум две. Во-первых, корни китайского происхождения кратки и обладают почти безграничными возможностями комбинирования, из них легко создаются сложные слова, нередко окказиональные, или последовательности сколь угодно большой длины—сцепления, упоминавшиеся выше. Значения сложных канго часто прозрачны: если знать, что raku значит 'падать', ka – 'низ', а san – 'зонт', то нетрудно догадаться, что rakkasan из raku + ka + san значит 'парашют'. А корни ваго обычно длиннее и имеют ограниченные словообразовательные возможности.

Вторая причина – культурно-стилистическая. В большинстве случаев ваго – бытовые, обиходные слова, иногда слова, связанные с традиционными ремеслами, искусствами, в том числе с поэзией, в них сильны эмоциональные компоненты значения, а канго – слова книжные, свойственные стилям, связанным с культурными сферами. Такое различие сложилось исторически и представляет собой инвариант японской культуры на протяжении многих веков. Как указывает современный японский автор, ваго создают ощущение привычности и укорененности того или иного понятия, тогда как канго ассоциируются с новым, ранее не виданным. Именно поэтому, по его мнению, ваго не применялись в эпоху Мэйдзи для формирования новой культурной лексики, тогда как канго были одновременно незнакомы и понятны по значению; играла роль и эмоциональная нейтральность канго [Takiura 2007в: 7–8]. К тому же создание терминов – сложных канго, особенно в первые десятилетия европеизации, когда еще сохранялось влияние камбуна, опиралось на многовековую традицию создания таких терминов в камбуне, часто использовались те же самые модели [Sotoyama 1993: 55; Sanada 2002: 476–480].

В данный исторический период окончательно сложилась такая важная особенность японского языка как обилие синонимов (точнее, квазисинонимов): имеется много пар сходных по значению ваго и канго. Часто они либо записываются тем же иероглифом, по-разному читаемым, либо ваго пишется одним иероглифом, а канго—двумя иероглифами, один из которых тот же самый. Однако замена одного синонима на другой чаще всего невозможна в связи со стилистическими факторами. Слишком часто близкие по значению канго и ваго относятся к разным сферам. Например, эквивалентом русского сердце обычно считается японское ваго kokoro. Однако это обиходное слово издавна соответствовало переносным значениям соответствующего русского слова (переводиться может и как дух или душа).

Сердце же как человеческий анатомический орган – канго shinzoo (слово, появившееся лишь в XIX в.). Если речь идет о конкретном человеке, то обычно употребление ваго hito, но человек как биологический вид—только канго ningen. Ваго kotoba может значить и слово, и речь, и язык, но в обиходной речи, а не в качестве лингвистического термина. В терминологическом же значении слово – go или tango, язык – gengo, всё это канго. При этом kokoro и shin в shinzo пишутся одним и тем же иероглифом, как и hito и nin в ningen, kotoba и gen в gengo. Среди канго есть и обиходные, часто обозначающие явления культуры, известные каждому носителю языка: denwa 'телефон', sooshiki 'похороны' и др., но они составляют меньшинство. А среди культурной, в том числе терминологической лексики встречаются лишь отдельные ваго: пример – kabu – (биржевая и пр.) 'акция' (исходное значение – пень).

Однако канго обладают одним большим недостатком: они часто с трудом понятны на слух, поскольку в их подсистеме очень велика омофония. Например, в «Большом японско-русском словаре» имеется 23 слова с разными значениями и одинаковым звучанием kooshoo [БЯРС, 1: 484]. На письме все эти слова трудностей не вызывают, поскольку пишутся разными иероглифами. Это не было недостатком в чисто письменном камбуне и не особенно затрудняло освоение европейской культуры в эпоху Мэйдзи, когда оно шло преимущественно книжным путем. Но распространение устных средств передачи информации, в том числе появившегося в 20-е гг. XX в. радио, стало ограничивать применение сложных канго.

До 20-х гг. заимствования и вновь созданные канго постоянно конкурировали между собой. Но в целом имелось не всегда последовательно проводившееся разграничение: заимствования чаще обозначали новые для японцев предметы материальной и бытовой культуры, а новая научная, политическая и пр. культурная лексика большей частью формировалась путем создания новых канго.

В 20-х гг. XX в. началась эпоха господства японского национализма и милитаризма. В этот период языковая норма отличалась крайним консерватизмом, и терпели неудачу все попытки ее модернизации (например, реформирования орфографии нового литературного языка, основанной в то время на орфографии бунго) [Kurashima 1997, 1: 53–55]. Это была и эпоха ограничения заимствований, достигшая предела в годы войны, когда запрещались заимствования из иностранных языков, кроме языков союзников Японии—немецкого и итальянского [Gengo-seikatsu, 1984, 7: 76]. Например, для бейсбола (игра, популярная там примерно так же, как футбол у нас) было тогда придумано канго yakyuu (составлено из морфем со значением 'поле' и 'мяч') которое хорошо прижилось; впрочем, все прочие бейсбольные термины так и остались американскими по происхождению.

После поражения Японии во второй мировой войне, во время американской оккупации (1945–1952) начался новый этап европеизации японской культуры и японского языка, принявший вид американизации (он будет рассмотрен в главе 6). После войны также прошел ряд реформ литературного языка, в частности, орфографических, в большинстве разработанных еще до войны, но осуществленных лишь в эпоху социальных перемен (ср. сходную историю орфографической реформы в России). О реформах и их последствиях для современной Японии будет сказано в главах 7 и 9.

Таким образом, могут быть выделены некоторые константы японской языковой культуры, в ряде случаев несколько видоизменившиеся в последние полтора столетия. Это географическая и генетическая обособленность японского языка, необычно долгое совпадение государственных, этнических и языковых границ, длительность и существенность контактов чисто письменного характера с китайским языком, формирование внутри системы языка подсистем ваго и канго, к которым в последние столетия добавилась третья подсистема гайрайго. К ним могут быть добавлены и такие константы как роль этикета в японской языковой культуре и особое место в ней письменности; их, однако, целесообразно рассмотреть в отдельных главах (соответственно 7 и 9).

Как известно, бытие определяет сознание, хотя сознание может отражать бытие весьма неадекватно. Кратко перечисленные в данной главе объективные, исторически сформировавшиеся рамки, в которых существовал и существует японский язык, отражаются не только в японской науке и науке других стран, но и в воззрениях, суждениях и стереотипах самих носителей языка. Все эти отражения также являются частью языковой культуры. Этот вопрос мы рассмотрим в следующей главе.

Глава 2
ВОЗЗРЕНИЯ ЯПОНЦЕВ НА ЯЗЫК. ЯЗЫКОВЫЕ МИФЫ

В данной главе рассматриваются массовые представления японцев (как обычных людей, так и многих профессиональных лингвистов) о своем языке. Языковые мифы и предрассудки отражаются не только в бытовых представлениях японцев, но нередко и в сочинениях, претендующих на научный статус. Эти сочинения входят в число многочисленных публикаций в области так называемого nihonjinron, что буквально значит 'учение о японцах'. Они включают в себя разнообразную гуманитарную проблематику, включая этнографическую, культурологическую, лингвистическую, фольклористическую, историческую; иногда даже затрагиваются проблемы антропологии (в традиционном для России смысле этого термина) или нейропсихологии. Число таких публикаций очень значительно: лишь за период с 1976 по 1978 гг. вышло почти 200 книг в этой области [Dale 1986: 15]. Работы в данной области отличаются большой неоднородностью: откровенное мифотворчество соседствует в них с интересными фактами, а иногда и с разумными наблюдениями. Как выразился один американский японист, такие работы представляют собой смешение фольклора с научной информацией [Johnson 1993: 96]. О них нам придется говорить и в следующей главе в связи с вопросом о японской языковой картине мира.

Конечно, в таких случаях трудно разграничить представления, возникающие стихийно, на бытовом уровне (в Японии они могут отражаться и у профессионалов), и влияние политики, сознательно направленной на формирование тех или иных массовых представлений. Ряд западных исследователей считают работы по nihonjinron исключительно средством пропаганды японских правящих кругов, продолжающим традиции времен национализма и милитаризма. Особенно последовательно такая точка зрения проведена в двух книгах, появившихся в 80-е гг. [Miller 1982; Dale 1986]. Оба автора (американец и англичанин) резко оценивают всё данное направление, считая его антинаучным. Впрочем, они по-разному характеризуют цели политики японской власти: Р. Э. Миллер акцентирует внимание читателя на японском национализме, доходящем до расизма, а П. Дейл, находящийся, как указывается в предисловии к книге [Stockwin 1986: 5], под влиянием неомарксизма, видит суть проблемы в поддержании социального господства. Резко отрицательное отношение к nihonjinron видно и в других исследованиях [Moeran 1989: 14–15; Stanlaw 2004: 13; Gottlieb 2005: 4–5]. С другой стороны, вне Японии распространено и некритическое отношение к такого рода работам, примером может служить статья [Wierzbicka 1991], к которой мы вернемся в следующей главе.

В критике японских работ, посвященных особенностям японской языковой культуры или картинам мира, безусловно, есть большая доля истины. Бесспорно то, что они формируют (прямо или косвенно через школу или средства массовой информации) воззрения обычных японцев на язык, создают и поддерживают языковые мифы. Но представляется, что процесс является более сложным и, что важно, двусторонним. Сочинения по nihonjinron не только формируют воззрения и мифы, но и отражают некоторые стихийные, бытовые взгляды носителей языка, многие из которых восходят к временам, когда никакого nihonjinron не существовало (этот жанр в современном виде сложился примерно в конце 60-х гг. ХХ в.). Эти взгляды, как и сами сочинения по nihonjinron, отражают, как признает и Р. Э. Миллер [Miller 1982: 21], некоторую «крупицу правды», но фантастически преувеличенную и сильно искаженную. Безусловно, те исторически сложившиеся свойства языковой культуры, о которых шла речь в предыдущей главе, как-то осознаются ее носителями. И в их представлениях могут присутствовать и отражения реальности, и откровенная мифология, и желание верить в неповторимость и особые свойства своего народа.

Рассмотрим некоторые стандартные представления японцев о своем языке и своей культуре.

2.1. Важность языковых проблем

Среди стран мира Япония выделяется массовым интересом своих жителей к вопросам языка. На это обращали внимание наблюдатели из других стран. Р. Э. Миллер писал, что нормальное отношение к языку—не замечать его; мы все настолько заняты, что не можем терять время, обращая внимание на собственный язык; лишь японцы да еще французы поступают иначе [Miller 1982: 3–4]. Отмечают даже, что в ничего не значащей беседе японцы могут говорить не только о погоде, но и о языке [Shibata 1984: 2]. Рассуждения про язык встречаются в рекламе. Ведущие газеты вроде «Асахи» могут посвящать передовые статьи обсуждению вопросов орфографии. По первому каналу телевидения NHK в лучшее время, в 10 часов вечера по субботам могут пускать передачи о японском языке и даже лингвистические сериалы (в 1985 г. шел сериал «Первый год японского языка», где показывалось, как семья конца XIX в., поначалу говорившая на разных диалектах, выработала общий язык). В телешоу именитый профессор лингвистики может рассказывать веселые истории об иероглифах. Лингвистическая литература, даже специальная, хорошо раскупается и иногда возглавляет списки бестселлеров для non-fiction. Всё это не похоже на то, к чему привыкли и в США, и в России.

Особое внимание к вопросам языка характерно для японских работ, посвященных национальной культуре, уже давно, по крайней мере, со времени первой национальной школы ученых kokugaku XVII–XVIII вв. Всегда сказывалось то, что язык – один из немногих действительно исконных компонентов японской культуры. На это обратили внимание еще ученые kokugaku, но особое значение вопросы языка приобрели, по мнению Р. Э. Миллера, в годы американской оккупации, тогда окончательно сложился японский языковой миф [Miller 1982: 36]. Многим тогда казалось, что вся довоенная японская культура дискредитирована, и надо целиком перейти к западной системе ценностей. Известный писатель Сига Наоя даже считал желательным отказаться от японского языка (что, как упоминалось выше, предлагалось и в годы вестернизации в XIX в.). Такие предложения, конечно, нереальные, и сейчас любят вспоминать японские лингвисты. Однако тогда победили иные тенденции: для выхода из духовного кризиса полезно было опереться на какие-то политически нейтральные духовные ценности. И такой ценностью мог быть язык, который к тому же оккупанты с трудом усваивали, обычно не проявляя интереса к его изучению (черта, вообще свойственная американцам за границей). Тогда японцы могли бы сказать о себе то, что в других исторических условиях сказал В. В. Набоков: «Всё, что есть у меня, – мой язык!». В результате представления японцев о своем языке как национальном достоянии, не имеющем аналогов в мире и недоступном для иностранцев, еще более укрепились. С усилением экономической мощи Японии языковой компонент японского национализма дополнился многими другими, но не исчез, что отражается в публикациях по nihonjinron. Как будет сказано в следующей главе, нередко из внутренних свойств японского языка, как из базиса, японские авторы могут выводить особенности структуры своего общества.

2.2. Уникальность японского языка

Всё это—внимание не к языку вообще, а именно к своему языку, на иностранные языки оно не распространяется. Это внимание проявляется даже в названии собственного языка. Точнее, таких названий два. Обычно в том или ином языке его собственное название производно от названия государства и/или господствующего этноса. Япония – Nihon (или Nippon), язык как компонент сложных слов—go, естественно считать, что японский язык – nihongo. И такое название действительно есть, именно оно используется, если данный язык перечисляется в ряду других языков мира или противопоставляется другим языкам; оно единственно возможно, когда говорится об освоении этого языка иностранцами. Но чаще японцы называют свой язык kokugo, буквально язык страны. Этот термин не древний, как иногда думают, он появился лишь в эпоху Мэйдзи, когда Япония впервые включилась в международную жизнь [Kurashima 1997, 1: i]; до того японцам вообще не нужно было специально называть свой язык: он был просто язык (kotoba). Но и тогда, когда это слово стало важно, в его внутренней форме отразилось представление о том, что японский язык—не один из языков мира, а нечто особое. Как указывает австралийская японистка Н. Готлиб, если речь идет о японском языке как иностранном, он будет nihongo, если о родном языке – он kokugo [Gottlieb 2005: 15]. По мнению Хага Ясуси, если nihongo и стоящие с ним в одном ряду названия имеют объективное значение, то значение слова kokugo субъективно («наш» язык) [Haga 2004: 33].

Вопрос о соотношении названий nihongo и kokugo в последнее время активно обсуждается в Японии, причем к ним относятся по-разному. Сторонники именования kokugo пишут, что для японцев это не столько язык государства, сколько свой, материнский язык [Haga 2004: 33], часть самих себя [Ikegami 2000: 3]. Но у этого слова есть и противники, считающие, что в нем есть оттенок национализма [Endoo 1995: 22]. Резко против него выступает Курасима Нагамаса, связывающий обозначение языка как kokugo с эпохой довоенного национализма и милитаризма и считающий его несовместимым с интернационализацией Японии; по его мнению, пришло время переходить от kokugo к nihongo [Kurashima 1997, 1: vi]. Он отмечает и то, что если в японской школе до сих пор господствует название kokugo, то в ряде университетов курсы по японскому языку начинают переименовываться в курсы nihongo [Kurashima 1997, 1: viii] (об этом пишет и Н. Готлиб [Gottlieb 2005: 16]). В любом случае можно согласиться с Курасима в том, что для японца больше гордости в обозначении своего языка именно как kokugo [Kurashima 1997, 1: iii].

Особое внимание японцев к своему языку тесно связано с постоянным ощущением его уникальности. Об этом пишут многие японские языковеды, среди которых особо следует отметить патриарха современной японской социолингвистики Судзуки Такао (р. 1926), см., в частности, его недавнюю книгу «Сила языка» [Suzuki 2006]. Отмечают такие представления, обычно с отрицательным знаком, и иностранные авторы [Moeran 1989: 15].

Судзуки пишет, что Япония уникальна среди развитых стран мира, поскольку среди них более нет ни одной страны, где за 1500 лет один и тот же народ живет на одной и той же территории, защищенной морем, и говорит на одном и том же языке [Suzuki 2006: 19–20]. По его мнению, для англичан «Беовульф» – не вполне национальный памятник, так как английский язык после норманнского завоевания сильно изменился, тогда как близкое к нему по времени «Манъ-ёсю» для любого японца – свой памятник [Suzuki 2006: 150]. А Xага Ясуси считает, что если в Европе национальные языки сложились в последние столетия, то японский язык стал национальным намного раньше [Haga 2004: 30].

Действительно, как указывалось в первой главе, редко где так, как в Японии, совпадают множество носителей языка и население страны. И такому совпадению уже почти две тысячи лет. Как раз в наши дни оно стало нарушаться (см. главу 6). Подобная ситуация не совсем уникальна (ср., например, Исландию), но и не так часта.

Согласно традиционным японским представлениям, быть японцем, жить в Японии и говорить по-японски – одно и то же. Это, конечно, не так, но совпадение больше, чем для других крупных языков мира. С одной стороны, из 126 миллионов жителей Японии люди, для которых родной язык – не японский, составляют меньше 1 % населения. С другой стороны, по-японски говорят и пишут почти исключительно в Японии; есть, правда, общины японских эмигрантов в США или Бразилии, но и там этот язык во многом вытеснен английским или португальским. Как выше отмечалось, чисто лингвистические различия между японскими диалектами могут быть значительными, дело иногда доходит до полного взаимного непонимания (особенно это относится к диалектам островов Рюкю), но всё равно носитель каждого из диалектов—японец, и единство языка как важнейшего признака японской нации всеми осознается. Ощущению отдельности, в том числе языковой, способствовало изолированное положение островной Японии.

Важно для японского языкового сознания и то, что японский язык изолирован не только географически, но и лингвистически, не имея близко родственных языков. Правда, в Японии в последние десятилетия появился ранее отсутствовавший интерес к «поискам корней», его появление иногда связывают с распространением с 60—70-х гг. поездок японцев за границу [Moeran 1989: 44]. И об алтайских, и об австронезийских прародителях иногда вспоминают. На ЭКСПО-85 в Японии был построен специальный павильон для показа фильма о том, как японская нация формировалась из смешения мирных рыболовов с воинственными кочевниками, осевшими на завоеванных островах. Впрочем, те или иные сведения о реальной древнейшей истории (основанные обычно на американских публикациях, работы С. А. Старостина там неизвестны) могут соседствовать с откровенной фантастикой. В 70-е гг. нашумела квазинаучная книга о языке лепча (реально существующий язык тибето-бирманской группы в Гималаях). В ней на основе нескольких случайных или вымышленных созвучий доказывалось даже не родство этого языка с японским, но его тождество древнеяпонскому языку «Манъёсю». Получила популярность несколькими годами позже и столь же бездоказательная версия о родстве японцев и дравидов. Отмечают, что такие публикации способствовали буму интереса широкой публики к лингвистике, который наблюдался в Японии в 70-хгг. [Kurashima 1997, 2: 117–118].

Но, безусловно, преобладают представления о языковом одиночестве японцев в мире. Помимо отсутствия близкородственных языков влияет и постоянное в Японии со времен Мэйдзи стремление сопоставлять собственную ситуацию с западной и ни с какой иной. Японские авторы постоянно указывают, что все, кроме Японии, страны «семерки», а затем «восьмерки» обладают родственными друг другу языками (а также общими расовыми признаками и христианской религией), и лишь Япония выпадает из ряда. Судзуки Такао даже пишет, что большинство языков, культур, религий родственны и лишь мы, японцы, одиноки [Suzuki 2006: 73–74]. О мире за пределами узкого круга развитых стран при этом могут и не вспоминать.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21