скачать книгу бесплатно
– На спор: не возьмёт, – сказал женщине вышедший с нею мужчина. – Это ж лагерная, они специально занятия проходили.
– Что же она, отравы боится? Но я же вот ем – и ничего! – С выражением умильно-ласковым она отщипнула от тёплого каравая и сжевала, чмокая. – Видишь, собаченька, жива-здорова. Какая ж ты глупая!
Руслан равнодушно смотрел в сторону. Эти штуки он тоже знал: сами откусывают и им ничего, знают, с какого краю, а у тебя потом пламя разгорается в пасти и всё брюхо выворачивает.
– На спор, – сказал мужчина.
Подобравши довесок, он поднёс его со злорадством к самому носу Руслана. Глупый мучитель, ему в голову не пришло, что если собака у женщины не взяла, существа безразличного, так у него и подавно. Он только вызвал подозрение. Руслан проводил его до дому – и запомнил этот дом.
Помогло неожиданное, все годы дремавшее в Руслане, а теперь пробудившееся представление, что еда – для него безопасная – должна быть живой. Бегающая, прыгающая, летающая, не могла же она быть кем-то подброшенной ему нарочно и, наверное, отравленной быть не могла – иначе б её саму измучила отрава. А с давних дней погонь остались в нём воспоминания о каких-то посторонних следах в лесу, окровавленных перьях, клочках шкуры, костях – остатках чьей-то живой добычи. В первый же свой поход он проверил себя – и не обманулся. Он свернул с дороги, углубился в лес и через минуту стал охотником. Как будто всю жизнь только тем и занимался, он сразу научился разнюхивать подснежные ходы лесных мышей и пробивать снег лапой как раз в том месте, где мышь пробегала или затаилась. Скудная охота не утолила голода, но успокоила, вселила надежды. И помогла вернуться к своим обязанностям.
В остальном же было – прескверно. И как ещё может быть собаке, привыкшей спать в тепле на чистой подстилке, привыкшей, чтоб её мыли и вычёсывали, подстригали когти, смазывали ранки и ссадины, – лишась всего этого, она быстро доходит до того предела, до которого не опустится и бродяга, бездомный от рождения. Бродяга себе не позволит спать посреди улицы, да ещё под колесом стоящего грузовика – Руслан именно так спал, и чудом его не раздавили. Бродяга избежит греться на кучах паровозного шлака – Руслан это делал сдуру, и в несколько дней свалялась, полезла его густая шерсть, надёжнейшая защита от холода, а лапы покрылись расчёсами и порезами. Он с каждым днём обтрёпывался, тощал, себе самому делался противен. Но глаза горели всё ярче – неугасимым жёлтым огнём исступления. И каждое утро, проверив караул на платформе, он убегал к лагерю.
За всё время никто из собак не бегал с ним. Ещё в первый день, выпущенные из кабин, они обшарили всю зону и лагерь и поняли, что хозяева давно отсюда ушли и что одна надежда их увидеть – отправиться по цепочке Руслановых следов, которая и привела к платформе. Руслан оказался счастливее, его хозяин ещё оставался в зоне, и чувствовалось это не нюхом даже, а сверхчутьём, верою необъяснимой, но и не обманывающей – как и представление о живой добыче.
Что станется, если и он уедет, Руслан даже думать боялся. Тогда, наверное, незачем станет жить. Потому что всё, в общем-то, складывалось скверно. Да, служба несётся, голод ещё не заставил собак забыть о ней, но с некоторых пор при встречах с ними замечает Руслан – они его сторонятся, воротят угрюмые морды, а когда он приближается к стае – тут же расходятся. К тому же иным удаётся и выглядеть не такими отощавшими, как он, – небось не побрезговали падалью или помойкой, а может быть, – но как ужасно это заподозрить! – уже кое-кем совершён величайший грех: напросились на другую службу, во дворы, и были приняты, и берут теперь спокойно – из чужих рук! Но разве забыли они, разве не учили их: сегодня не отравили – отравят завтра, но отравят непременно!
И подозрения его подтверждались. Как-то он встретил Альму, они столкнулись нос к носу на углу двух заборов, и оба растерялись от этой встречи. Он не ждал увидеть её такой сытой, холёной, весёлой, переполненной какими-то своими радостями. Ему вспомнилось, кстати, что она давно уже не появлялась на платформе. Альма тоже была поражена, но тут же сделала вид, что не знает такого. А следом выскочил из ворот кривоногий гладкий кобель, угольно-чёрный и с белыми надглазьями, и побежал с нею рядышком по улице. И Альма ему, уроду, позволяла покусывать её в плечо. Должно быть, она что-то сообщила ему на бе- гу – кобель обернулся к Руслану толстой отвратной мордой и нагло ощерился. Это он угрожал – находясь на приличном расстоянии и под защитой своей же подруги! Руслан отвернулся с презрением и побрёл своим путём.
Альма его не признала! А не дальше как позапрошлой весной хозяева сводили их вместе в углу двора, освободив от всякой службы – ради той особой, которой они придавали большое значение. На это время даже клички у него с нею переменились, хозяева их звали Жених и Невеста. Что вышло из этой службы, он никогда не узнал и долго потом не видел Альму, но совместное задание сблизило их необычайно; встречаясь после этого на большой Службе, они тянулись друг к другу, сколько позволяли поводки, и всячески выказывали расположение и приязнь. Он надеялся, что скоро их опять сведут вместе, но хозяева решили иначе: привезли ей откуда-то другого пса. Кажется, впервые в жизни Руслану хотелось себе подобного загрызть до смерти, но с тем псом он так и не встретился, даже имени его не узнал.
А с этим шпаком белоглазым и связываться не стоило, до того всё выглядело жалко и противно.
В другой раз он напал на след Джульбарса, старейшего в их стае. След привёл в сырую вонючую подворотню и дальше во двор, завешанный бельём и заваленный дровами. Здесь Руслан просто оторопел, увидев Джульбарса лежащим на грязном половике, возле поленницы дров, – с таким видом, будто он охранял её! С точки зрения Руслана, охранять эту дурацкую поленницу было то же, что охранять воду в реке или небо над головою; она не представляла никакой ценности, ценность могли представлять только люди. И хоть бы он просто дрых у поленницы, но этот свирепейший из свирепых, этот пёс-громила, с распаханной шрамами мордой, ещё и вилял хвостом, угодливо осклабясь. Кой там вилял! – просто лупил по дровам в припадке подхалимажа. И кому же предназначались его восторги? Какому-то заморышу в белой овчинке без рукавов, который там с чем-то возился около сарайчика, с машинёнкою о двух колёсах. От неё и машиной-то не пахло, гадостью какой-то – чуть-чуть бензина и масляная гарь. И скорее этого недокормыша с впалыми щеками можно было за лагерника признать, и то – хорошенько обвыкшегося в зоне, но уж никак – за хозяина!
А знать бы и недокормышу, что за подарочек Джульбарс, ему бы не с машинёнкой возиться, а побыстрее лом в руки. Он кусал кого ни попадя, хоть своих же собак, хоть лагерников, он день считал пропащим, если кому-нибудь не пустил кровь. Стоило человеку не то что шагнуть из строя, а оступиться, шатнуться от усталости, – собака же различает, когда нарушение неумышленное, – Джульбарс его тут же хватал, даже не зарычав предупредительно. Заветная была у него мечта – покусать собственного хозяина, и он таки её осуществил – придравшись, что тот ему наступил на лапу. Момент был серьёзный, все собаки ждали, что наконец-то эту сволочь отправят к Рексу, да и сам Джульбарс на лучшее не надеялся, но надо признать, повёл себя удивительно: когда хозяин наутро пришёл к нему, весь перебинтованный, Джульбарс его поприветствовал как ни в чём не бывало и прошёлся туда-сюда по кабине, показывая, как он ужасно хромает. И всё ему сошло, даже заработал три дня отдыха. Должно быть, хозяева сочли его правым или уж таким ценным, что без него Служба развалится. Ведь он всем собакам был пример: неизменный «отличник по злобе», «отличник по недоверию к посторонним». Кто б заподозрил, что он и повилять умеет чужому!
Руслан подошёл и лёг напротив отступника, глядя ему в глаза неистовым взглядом. Джульбарс, хоть и застигнутый врасплох, не слишком, однако, смутился. Разика два он ещё лупанул по дровам и зевнул, показав бугристое чёрное нёбо – предмет гордости, знак неутомимого кусаки и бойца. Зевнул в такую сласть, что даже слёзы выступили на его кабаньих глазках, из коих один по причине шрама открывался не полностью, а покуда смыкал челюсти да склеивал чёрно-лиловые губы, его перепаханная морда успела состроиться в гримасу сострадания. Удручало его – состояние товарища, немощь тела, растерзанность души.
«И чего психовать-то? – спрашивал взгляд отступника. – Жить же надо, старик. Думаешь, неохота мне ляжку этому хиляку обработать? Так ведь жрать не даст, прогонит. Тут тебе не зона, где выдай, что положено, не повиляешь – не съешь».
«И это теперь твоя служба?» – спрашивал неистовый.
«Э, святого не трогай! На службу-то я как штык являюсь».
И его правда была, на платформу он приходил, и по два раза на дню. И как не прийти, когда клыки чешутся. Ес- ли бы поезд пришёл, то-то б им было работы!
«А ежели честно, – отступник уже наступал, – то где она, твоя служба? Кто нас на неё посылал? И почём знаешь – может, она вообще не вернётся?»
И теперь отступал неистовый:
«Как это может быть? Она вернётся! И тогда не простят таким, как ты».
«А вот уж не беспокойтесь! Первыми позовут. Потому что когда она будет, ты-то уже околеешь. А и выживешь – так сил не останется служить. А я, погляди-ка, псина в порядке, в мясе, в теле!»
Неистовый закрыл глаза. Не было у него сил долее препираться. И странно, он почувствовал правоту отступника – может быть, и спасительную для всех. Ведь помнилось, как этот же изменник однажды всех выручил, от смерти спас… Руслан встал и побрёл со двора. А в подворотне оглянулся на новый стук: намозоливши себе хвост дровами, «отличник по злобе и недоверию» трудился теперь на мягком половике. Перешагнув высокий порог калитки, неистовый брезгливо отряхнул лапу. И не знал Руслан, – а мы, грамотные, знаем ли? – что наше первое движение к гибели всегда бывает брезгливо перешагивающим через какой-то порог.
В этот день он многое ещё узнал, чего бы лучше не знать. Да, попросились уже во дворы – почти все – и были приняты и накормлены, а до следующей кормёжки успели показать, что умеют. Начали с курятников, это попроще, а кто и с живности покрупнее. Дик, успевший половину кабанчика сожрать, пока не застигли, теперь хранит отметину от железного шкворня – на морде, где её и не залижешь как следует. Курок сам себя наказал: таща с плиты мясо, прямо из кипящей кастрюли, опрокинул её на себя – полголовы и грудь остались без шерсти, таким его и прогнали за ворота. Затвору, правда, удалось бежать с гусем в зубах, а как вернуться теперь, когда новый хозяин ему издали показывает кочергу? В одном дворе, где всех собак привечают, кто ни попросится, взяли сразу двоих – Эру и Гильзу, так эти неразлучницы с того начали, что разодрались меж собою из-за кобелька, равно притязавшего на обеих, а помирившись, дружно его загрызли – только что не до смерти, едва успели у них отнять. Тоже выгнаны. А кто не выгнан – потому что не приняли или не попросился? Гром, решивший своим путём идти в жизни, пришёл к помойке у станционного буфета, нажрался тухлятины – и теперь, безгласный, смёрзшийся, лежит в яме неподалёку, политый извёсткой. Глупая Аза придумала кошек промышлять – грех невелик, Руслан бы ей и простил его, сам отведавший мышатины, но никакого же опыта работы с кошками, не знала даже, что эту тварь ни в коем случае нельзя в угол загонять, – да никого нельзя! – и кошачья лапка вмиг ей съездила по глазам. Кошку она задавила, но глаз вытек, а другой гноится, еле она им видит, с ума сходит от боли. Скверно, всё скверно! И не то особенно худо, что устали ждать. Устали – верить.
Оглушённый, раздавленный всеми этими несчастьями, он лежал, вытянувшись поперёк тротуара, закрыв глаза. Прохожим он казался околевающим; в таких случаях человечество разделяется на два потока – одни тебя обходят с опасливым состраданием, другие же, сердцем покрепче, просто перешагивают. Он не замечал ни тех, ни других, прислушиваясь к боли, жёгшей ему брюхо и дёсны, натёртые снегом. В последнее время он часто ел снег – от жаж- ды и от голодной тошноты. Вдруг он вспомнил, что сегодня не бегал к лагерю. И страшно ему стало, что он только сейчас это вспомнил, а перед этим надолго упустил, – страшно, как перед неведомым наказанием. Голод повредил его память. Он силился услышать запах того человека, что совал ему довесок, а слышал лишь запах хлеба. И видел только хлеб – сквозь сомкнутые веки. А когда захотел свой дом увидеть – всплыла сахарная косточка, оставшаяся в кормушке, и с нею рядом – размокший жёлтый окурок. Но это и подняло его с тротуара.
«Всё-таки надо сбегать, – подумал Руслан. – Так много накопилось сообщить хозяину!» Ужас как не хотелось ему отправляться в далёкий путь – уже близились сумерки, а возвращаться предстояло совсем в темноте или ещё хуже – при луне. В темноте он почти ничего не видел, а лунный свет его чуть с ума не сводил, пробуждая неясные скорбные предчувствия. В этом смысле Руслан был вполне обычным псом, законным сыном той первородной Собаки, которую этот страх перед темнотою и ненависть к луне пригнали к пещерному костру Человека и вынудили заменить свободу верностью. Чтобы взбодриться, Руслан стал думать о косточке, которую, может быть, не выбросил хозяин, а приберёг для него, – но в это как-то слабо верилось, так не бывало ещё, чтобы кусок, который ты сразу не спрятал, к тебе же опять вернулся. И он задумался о грехе, о том, что забыл свои обязанности, – вот пусть проклятая луна и будет ему наказанием! Ведь всякий грех наказывается, даже самая малость, это он хорошо усвоил за свой собачий век – и не видел исключений.
Кончилась главная улица посёлка, глухие её заборы и слепенькие окошки, для чего угодно прорубленные, только не затем, чтобы из них смотреть. Здесь остановило Руслана какое-то воспоминание – о чём-то недавнем, но уже успевшем расплыться в памяти. А между тем оно не пускало его дальше и наполняло неясным предчувствием, – но не скорбным, а радостным. Он заскулил, завертелся на месте, как щенок, впервые увидевший собственный хвост, и вдруг замер, широко расставив лапы. Постояв так несколько мгновений, он опустил голову и медленно побрёл обратно, веря себе и не веря.
Вот оно, это место, мимо которого так поспешно он пробежал, занятый своими мыслями. Это, правда, на другой стороне улицы, но хозяина-то можно было учуять! Его, оказывается, привезли на машине, – чёрт бы пожрал эту резину, чёрт бы выпил этот бензин! – но вот здесь он спрыгнул и потоптался, пока ему подали чемодан и мешок. Ну, что в чемодане, того не разнюхаешь, какой-то он дрянью оклеен, а в мешке – стираное бельё и мыло (сиреневое, из офицерского ларька), и ещё вазелин, которым смазывают консервные банки. А здесь он закурил, спичка ещё пахнет дымом и его руками, потом взял чемодан и вскинул мешок на плечо – всё исчезло, остался только след хозяина, чётко впечатанный в снег. Тут уж не спутаешь! У него немножко кривые ноги и, пожалуй, коротковатые для его роста, зато ступает он твёрдо, всей подошвой сразу, как будто несёт тяжёлый груз. На нём сегодня праздничные, кожаные сапоги – такие, правда, у всех хозяев есть, но ведь под сапоги наматываются портянки, а они (как мы уже выяснили) пахнут его характером. И важно, что след не петляет среди других, – хозяин вообще петлять не любит, – всё прямо, ни одного отклонения в сторону.
Теперь прохожие шарахались от Руслана; они его, охваченного любовью, принимали за бешеного, с цепи сорвавшегося, и впрямь был он страшен – отощавший до рёбер, с жёлтой пеленой в глазах, мчащийся с хрипом и со звяканьем болтающегося ошейника, – страшен был и его бег по прямой, к неведомой для них цели. У станции путь ему преградил медленно разворачивающийся грузовик; Руслан проскочил под ним, ударившись спиною, но след заставил его забыть о боли и повлёк дальше, в тепло раскрытых дверей, в шумную надышанную залу. И здесь, на слякотном полу, среди пропотевших валенок, гнилой мешковины, сыромяти ремней, плевательниц с вымокшими окурками, среди нечистых истомившихся тел, – оборвалась ниточка, продетая в его ноздри, за которой он бежал, как бык за своим кольцом. Тщетно он пытался почувствовать её спасительную резь, её натяжение, – тут ещё и едой пахло, от её пряных паров он совсем ошалел. Но вдруг он услышал – голос хозяина, неповторимый, божественный голос, который не звал его, но звучал где-то рядом, и кинулся туда – не обходами, а напрямик, через скамьи и чьи-то мешки, готовый любого порвать, кто б его не пустил к хозяину.
Однако ему пришлось справиться со своей радостью. Ворвавшись в буфет, он только хотел пролаять: «Я здесь! Вот он я!» – как увидел, что хозяин сидит за столиком не один, а с кем-то ещё беседует, и подойти не решился. Став робко у стенки, он разглядывал хозяина и его собеседника – суетливого человечка с розовой вспотевшей лысиной, в сильно потёртом пальто и раскиданном по груди косматом зелёном шарфе, который то ли рубашку грязную прикрывал, то ли её отсутствие. Руслан разглядывал их обоих сравнительно, и сравнение вышло в пользу хозяина – молодого, сильного, статного, совершенно чудесного хозяина. Он бы ещё чудеснее выглядел, если б не забыл надеть погоны и не сидел бы с расстёгнутым воротом и закатанными рукавами. Но лицо его всё равно было прекрасное, божественное, с прекрасными, божественными глазами-плошками, и он прекрасно, божественно держался. А его собеседник был просто отвратителен – с этими слезящимися глазками, с дурацкой манерой беспричинно хихикать и чесать при этом всей пятернёй небритую щеку. От них, правда, от обоих попахивало не очень приятно, даже скорее омерзительно, и источником этой мерзости, как Руслан заподозрил, был графинчик с прозрачной, бесцветной, как вода, жидкостью, – но, сделав некоторое усилие, он нашёл, что от хозяина пахнет гораздо меньше, совсем чуть-чуть, просто даже почти нисколько не пахнет, а вот уж от Потёртого – разит невыносимо. Потёртый уже тем не понравился Руслану, что при нём нельзя было кинуться к хозяину, но особенно тем, что он разговаривал с хозяином странно небрежно, не опустив глаз, даже с какой- то нескрытой усмешкой. Как тот водитель трактора.
– А ты, гляжу, попризадержался, сержант, – говорил Потёртый. – Ваши-то когда подмётки смазали!
Всё время он называл хозяина Сержант, тогда как на самом деле его звали Ефрейтор, и странно, что хозяину это новое имя больше нравилось. Руслану оно не нравилось совершенно. Он любил имена, где слышалось «Р», он и своё любил за то, что оно с «Р» начиналось, так ведь в Ефрейторе их было целых два, и так они оба славно рычали, а в Сержанте и одно-то еле слышалось.
Хозяин отвечал не сразу, он два дела не любил делать одновременно, а прежде докончил разливать из графинчика в стопки – сначала себе, а потом Потёртому.
– Значит, надо, ежели задержался.
– Ну, ты не говори, коли секрет.
– Зачем «секрет»? Теперь уже – не секрет. Архив охранял.
– Архи-ив? – тянул Потёртый. – Наш-то? А как же теперь он, без охраны остался?
– Не остался, не бойсь. Опечатали да увезли.
– Понятное дело. А на кой это, сержант?
– Чего «на кой»?
– Да вот – охранять, опечатывать. Сожгли б его в печке – и вся любовь. Опять же, и все секреты там, в печке. Зола – и только.
Хозяин смотрел на него с сожалением.
– Ты чо, маленький? Или так – из ума выжил? Не знаешь, что он – вечного хранения?
– Вечного ж ничего не бывает, сержант. Ты же умный человек.
Хозяин вздохнул и взялся за свою стопку. Тотчас и Потёртый схватился за свою, он только того и ждал.
– Ну, будем, – сказал хозяин.
Потёртый к нему потянулся со стопкой, но хозяин его опередил, поднявши свою чуть выше, чем они могли бы столкнуться, и быстро опрокинул в рот. Медленно убрал руку и выпил Потёртый. Затем они отхлебнули жёлтенького из кружек и затыкали вилками в еду. Руслан глотал слюну и не мог себя заставить отвернуться.
– Всё же ты мне не ответил, сержант, – напомнил Потёртый.
Хозяин опять вздохнул.
– Чо те отвечать, с тобой же – как с умным, а ты детством занимаешься. Ну, какой те пример привести, чтоб те понятней? Видал ты – пионеры жучков собирают, бабочек там всяких? Поймают – и на иголочку, а на бумажке – запишут. Вот те пример: вечное хранение.
– Да какое ж оно «вечное»? Через год от этого жучка пыль останется. Ну, через десять.
– Не пы-ыль! – Хозяин поднял палец. – На бумажке же всё про него записано. Значит, он есть. Вроде его нету, а он – есть!
Руслан поглядел на Потёртого с укоризной. Палец хозяина должен был, кажется, убедить его, а он всё посмеивался и почёсывал щёку.
– Это мы, значит, жучки?
– Те же самые, – сказал хозяин. Обхватив себя за локти, он налёг на столик и смотрел на собеседника с ласковой улыбкой. – Вот вы разлетелись, размахались крылышками, кто куда, а все – там остались. В любой час можно каждого поднять, полное мнение составить. У кого чего за душой и кто куда повернёт, если что. Всё заранее известно.
– Так мы ж вроде невиновные оказались…
– Так считаешь? Ну, считай. А я б те по-другому советовал считать. Что ты – временно освобождённый. Понял? Временно тебе свободу доверили. Между прочим, больше ценить будешь. Потому что – я ж вижу, на что ты свою свободу тратишь. По кабакам ошиваисси, пить полюбил. А в лагере ты как стёклышко был, и печёнка в порядке. Верно?
– Да вроде, – как будто согласился Потёртый. – Ну, так тем более – чего про нас-то интересно знать? Из нас уж труха сыпется. А вот их возьми, – он кивнул через плечо на сидевших за другими двумя столиками, – что тебе про них известно?
– Не бойсь, и их возьмут, если надо. Про них тоже кой-чего записано.
Потёртый тоже налёг на столик, и они долго смотрели в глаза друг другу, добро посмеиваясь.
– Между прочим, – сказал Потёртый, – заметил я, сержант, палец у тебя – дёргается. Руки дёргаются – поболе, чем у меня. Весь ты дёрганый, брат. Тоже это – навечно, а?
Хозяин посуровел, убрал руки со столика и взялся за графинчик. Разлил из него поровну и подержал горлышко над стопкой Потёртого, чтоб последние капли стекли ему. Потёртый следил за его рукою. Хозяин это заметил и потряс графинчиком – хоть ничего уже и не вытряс.
Они опять выпили, отхлебнули жёлтенького, после чего подобрели друг к другу, и Потёртому, верно, уже неловко было за свой вопрос.
– Но ты ж не скажешь, что я живоглот был, – сказал хозяин. – Тебя, например, я хоть раз тронул?
– Меня – нет.
– Вот. Потому что ты главное осознал. Раз на тебя родина обиделась – значит, у ней основания были. Зря – не обижается. А раз ты осознал – всё, для меня закон, ты – человек, и я к тебе – человек. Ну, прикажут тебя тронуть – другое дело, я присягу давал или не давал? Но без приказа… Ты меня понимаешь?
– Я тебя, брат, понимаю.
– И хорошо. А на этих – мы клали, они этого никогда не осознают. И нас с тобой не поймут. А мы друг друга – всегда, верно? Вот я почему с тобой сижу.
Потёртый наконец-то не выдержал хозяева взгляда или устал пререкаться, но опустил глаза.
Устал и Руслан ждать, когда на него обратят внимание в шуме и толчее буфета. Входившие и выходившие задевали его, он сиротливо прижимался к стене – покуда не сообразил, чем себя занять и быть полезным хозяину: охранять его чемодан и мешок и брошенную на них шинель. Мягко упрекнув хозяина в душе – за неосмотрительность, он важно разлёгся подле, занял ту позицию, которая внушает нам уважение к четверолапому часовому и не позволяет не то что задеть его, но подойти ближе чем на шаг. И тем ещё хороша была позиция, что позволяла спокойно любоваться лицом хозяина. Его чуть портили капельки, выступившие на лбу и на верхней губе, но всё равно оно было прекрасное, божественное!
Руслан давно заметил, что лица хозяев, самые разные, чем-то, однако, схожи. Лицо могло быть широким или узким, могло быть бледным, а могло и смуглым, но непременно оно имело твёрдый и чуть раздвоенный подбородок, плотно сжатые губы, скулы – жёстко обтянутые, а глаза – честные и пронзительные, про которые трудно понять, гневаются они или смеются, но умеющие подолгу смотреть в упор и повелевать без слов. Такие лица могли принадлежать только высшей породе двуногих, самой умной, бесценной, редчайшей породе, – но вот что хотелось бы знать: эти лица специально отбирает для себя Служба или же она сама их такими делает? С собаками было проще: чёрный Тобик с белым ушком, прижившийся около кухни, тоже как будто служил, иначе б его кормить не стали, но за всё время таинственной своей службы и на вершок не прибавил в росте, не изменил окраса, да и характера не изменил – всё таким же оставался попрошайкой и пустобрёхом; он даже на мух лаял, а лагерникам – которые только и мечтали изловить его да зажарить на костерке – через проволоку посылал приветы хвостом. Собак, ясное дело, отбирают, всех ведь их, караульных, не с улицы позвали, привезли из питомников, а как с хозяевами – оставалось загадкой. Но в одном Руслан не сомневался: с таким лицом хозяин мог бы не тратить на Потёртого столько слов, а тому давно уже следовало встать руки по швам и отправиться на работу.
– Куда путь держишь, сержант? – опять заговорил Потёртый. – В город какой или же к себе, в деревню?
– Домой, – отвечал хозяин как бы в раздумье. – В городе-то чо хорошего? И отдохнуть охота.
– Это понятно. Ну, а делом каким?.. Ты уж, поди, позабыл, как и вилы держат.
– На кой мне вилы? Я свои вилы подержал, семидесятидвухзарядные. Считай, полтора твоих срока оттрубил, так мне за это пенсия – как у полярного лётчика. Который мильон километров налетал.
– Это хорошо. Да денежки-то не лечат. Я б на твоём месте только б сейчас и уродовался. Живо помогает.
Хозяин уставился на него неподвижным взглядом.
– Я думал, мы об этом договорились. И кончили. А ты, значит, так: сидишь со мной и подкалываешь? Это – неуважение называется.
– Тебя-то не уважать, сержа-ант! – засмеялся Потёртый. – Да чему ж меня столько годков учили? Ну, не огорчайся, воскреснешь ещё душой. Молодость, вся жизнь впереди!
И с этими словами он выкинул штуку, которая могла бы ему стоить жизни: перегнулся через столик и хлопнул хозяина по плечу. Руслан вскочил и кинулся – стремительно, почти бесшумно, только шваркнув когтями об пол.
Мгновенно обернувшись, хозяин успел опередить его, выбросив навстречу кулак. Удар пришёлся в челюсть и задел по носу. Руслан едва не покатился с воем, но устоял, не показал врагу, как ему больно, а зарычал грозно в его сторону, почти не видя его из-за слёз.
– Бох ты мой, – удивился хозяин. – Это ты, падло? Что, по буфетам уже промышляешь?
Руслан, всё ещё ворча, потёрся носом об его колено, стало полегче, а когда погладил хозяин, то и совсем прошло.
– Твой такой? – спросил Потёртый. Он даже не успел испугаться.
– Какой «такой»? Обидчивый? Это точно, мы друг дружку в обиду не даём. Правда, Руслаша? Так бы мы этого ухайдакали – будь здоров!
Все в буфете смотрели на Руслана, как будто фокуса от него ждали. А может быть, он всё ещё был красив, и просто любовались им, как в прежние дни, когда хозяин им гордился. Однако ж буфетчице чем-то он не понравился.
– Гражданин, – заявила она хозяину из полутёмного, плотно накуренного угла, – вы бы вашу собаку страшную увели куда-нибудь, тут всё-таки не зона. А буфет всё-таки. В общественных местах намордник полагается.
– Это зачем? – Хозяин улыбнулся ей. – Он его сроду не носил, так обходился. А ты – возьми его себе, хозяйка. Что плечьми пожимаешь? Он те свой харч отработает, ревизора на порог не пустит.
– Мне ревизора бояться нечего. А вас я, учтите, на полном официале предупредила. Покусает – штраф будете платить. И за уколы.
– Слыхал, Руслаша? Учти. Кто тя знает – может, ты бешеный. Ты ж без справки гуляешь.
Руслан слегка пряднул ушами, нагнал страдальческую морщинку на лоб и перемнулся с лапы на лапу. Если и ждали фокуса, то едва ли увидели его, когда пёс так просто и так много этим сказал: что даже странно, как можно говорить о нём такие глупости, что ему, право, неловко за эту вздорную бабу, от которой хозяину пришлось из-за него выслушать неприятное, и что неплохо бы уйти отсюда поскорее, но он подождёт, пока хозяин освободится.
Хозяин, развалясь на стуле, сыто рыгнул и вытащил свой портсигар. Он чувствовал недобрые взгляды и был немножко в себе не уверен; в таких случаях закуривание превращалось у него в целый ритуал: папироса долго выбиралась, потом ею стучали по крышечке с выколотым рисунком, дули в неё с трубным гудением и, хрустко разминая, ввёртывали в рот по спирали; хозяин хищно закусывал её своими ровными мелкими зубами и, поджигая, сводил глаза на кончике, а затянувшись, держал её двумя вытянутыми пальцами на отлёте и выпускал колечко дыма.
– Вот проблема, – сказал он Потёртому, кивая на Руслана. – И заплатишь – никто не возьмёт. А такие кадры бегают!
– Да жалко, что говорить, – ответил Потёртый. – То думали: «Хоть бы вы передохли скорей, тварюги!», а теперь – жалко. Прикончили бы их разом, чем так…
– Ага, именно! Все больно жалостные, гляжу, а пострелять – другой дядя пускай.
– Другому дяде небось и приказано.
– Мало мне чо приказано. Кто приказал – уже погоны засолил и пиджачок меряет. А мне – руки марать? Когда можно и не марать. Только, видишь, как она, жалость-то? Хуже всего выходит.
Руслан понял так, что хозяин всё переживает из-за вздорной бабы, и носом подтолкнул его руку, лежавшую на колене. Рука нехотя поднялась, легла на его лоб. Не падкий на ласку, не привыкший к ней, он всё же ценил эту единственную, к тому же и очень редкую. Но в этот раз рука не понравилась Руслану, она была вялой, безвольной и отчего-то подрагивала, и пахло от неё этой мерзостью из графинчика.
– Ничо, Руслаша, обживёсси, – сказал хозяин. – А то – позовут ещё: обратно служить. Службу-то не забыл? По ночам, говоришь, снится? У, желтоглазина! Закрой зенки-то, глядеть страшно!