banner banner banner
Будущее
Будущее
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Будущее

скачать книгу бесплатно


– Да, вещи. Стоит за вещами. И главное именно в том, что – стоит, что я возвращаюсь в стоящее, но, возвращаясь, не чувствую неподвижности – только разливающуюся во мне или мною во всем радость, успокоение. Я понимаю почти, что дело не в смерти или болезнях, не в боли и не в беспокойстве за близких, во всех этих страхах, от которых освобождаюсь, – причина моего успокоения глубже этого освобождения, почти на глубине ощущения себя вещью, подверженной разрушению и нечувствительной к нему. И тогда становится ясно, что этот путь от моего сознания до моей выцветшей нечувствительности – обратим. То есть, то, что я это я – весьма условно.

– Царство флоры… ты можешь снова родиться, жить, только думать, что всё впервые…

– Наверное, нет, – возразил Валя, – здесь что последовательно, что параллельно. Я же не существую одновременно и там, и сям… Что ты на меня так смотришь?..

Наяву, когда одно означает другое, мы охвачены подозрением чуда. Во сне это обычное дело. Все в нем, идя от посыла последовательно, может в любой момент оказаться не тем, другим. Протекает, как вода с этажа на этаж. Та же вода – этажи разные. И без того слабо мотивированное, действие вдруг попадает в совершенно другой пейзаж, хранимый в памяти, начинающий довлеть, преобладать, так что первопричина, движущая сила растворяется в нем настолько, что, очнувшись, мы редко можем отыскать пережитое накануне беспокойство в сцене сна. Кого бы полюбить? – мотив, присущий исключительно реальности, во сне же – пусть самые причудливые, фантасмагорические, но ответы на этот вопрос. Одно означает другое там в самом буквальном, реализованном смысле. Действительно означает, хотя уже не узнать, что. Доозначалось. Наяву же «что» – волшебство неопределенности. Кого бы полюбить? – это реальность, то, что мы принимаем за наш роман. Настоящий же, немотивированный роман застигает врасплох, как во сне, где нам не все равно, кого любить, только нас никто не спрашивает, где с нами поступают так же, как мы поступаем наяву с предметом нашего воображаемого романа. Так вот что между героями: граница яви и сна, по обе стороны какой «мы» и «они» поменены местами!

Многие утверждения, задевающие нас своей глубиной и верностью, под испытующим взглядом теряют твердость. Доходит до того, что утверждение, противоположное исходному, становится равноглубоким и верным. «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему», – мы думаем: как это верно. У счастья всегда это одинаковое, туповатое выражение, и сколько же разной недостижимости этой желанной туповатости. Общей туповатости. Делающей и недостижимость общей, какая б она ни была разная. Все бессмысленное одинаково. «Все несчастливые семьи одинаково несчастливы, счастье каждой счастливой семьи ходит по своему, особому краю».

Подобных утверждений куда больше, чем может показаться. Если теперь не побояться что-либо утверждать, можно было б сказать, что все утверждения, задевающие нас своей глубиной и верностью, – подобные. Любой художник, будь то живописец или поэт, стремится создать нечто вроде музыки. Верно? Даже если бы это сказал не тот, кто сказал. Глубоко и верно. Неважно, что музыкальная фраза, умирая от бессловесности, стремится к тому остановленному мгновению, что смотрит на нас с полотна, проносимого нами через всю жизнь.

Материалистов и идеалистов это тоже касается.

Ум – это фонарь, который светит во все стороны, в том числе в глаза. Тому, кто предполагает положительное действие своего ума на других, не следует забывать об этом. Благо освещенной умом местности должно возобладать над неудобством ослепления. В освещенном пейзаже разлито то, что зажигает в зрителе его собственный огонек. Но из ослепления не следует ничего. Ничего хорошего.

Как яркое летнее небо – вызов черной лохматой туче, так каждое оставление земной своей раковины – преддверие еще более тесных ее объятий. Теперь Сырцов – один. Не просто один, а один, не брошенный, а никогда и не бывший иначе как сам по себе. Никакого иного мира, который бы мы покидали, чтобы родиться на этой земле, и который бы объяснял бесконечное переделывание художником какого-нибудь завитка в стремлении достичь совершенства, не существует. Иллюзорен не этот мир, сведенный сейчас к комнате с белыми, дышащими ночным ветром и полными ночным светом шторами, а тот, в котором в этой полу-темени разыгрывается его психика. Весь вечный мир – идиосинкразия на червей, незнание и нежелание знать настоящую любовь – любовь зрачка к травинке, к этой и к той, что там, уже без него. Художник носится со своим завитком в предощущении завершенности, в слышимом им намеке на над-мир, но никакого над-мира нет. Нежность, доброта, потребность красоты – формы, приобретенные репликаторством в его человеческой фазе, то есть сводимы к самосохранению.

Размышляя и чувствуя приближение сна, Сырцов понемногу пришел к тому, что появление в его жизни второй реальности – следствие его трусости, насчет которой он никогда и не заблуждался. Засыпая, он решил с этим покончить… с этим… что так схоже с подушкой, но чье тепло…

«Даже если я смогу читать ее мысли, интересно, как она почувствует мою тоску?» – думал сквозь сон Сырцов.

Что это будет за тоска? Можно ли воссоздать события по нажитому? Зачем ей это? Если он с ней на равных и мало что понимает, значит, она ровно в том же положении. Или он уже понимает? Что если попробовать время не на свой зуб, шагнуть вперед не своими ногами. Пробуем… То, что она говорит, а он слышит, уже не кажется целиком ее, неизбежность звучащего, произносимого становится как бы общей, ощущается как общая мыслительная среда (ничего похожего до сих пор!). В этой общей среде гулко, как в пустом зале, разносится это ее:

– Ну, скажи… что-нибудь… ну… Как по боковой линии… ты же умеешь… попробуй… пожалуйста… Ну!..

– Вибрация на клиторе.

– Я с ума собой стойду.

Его тряхнули: она молча смотрит, блестя зрачком. Ничего общего. Что хочешь, то и думай, отыщи, что пожелаешь, в этом блеске, и успокойся. Что угодно. Что пожелаешь.

Бессознательное вспоминание не бывшего на твоей памяти, вставшей на пути вспоминаемого. Кем? «Методом откровения»… Чьим? Перемешивание моря с неводом – двух зрачков: за этим – рыбак или рыбка?

Если у тебя нет прошлого, значит, твое прошлое – будущее.

– Что?

Он и сам знал, «что»: откуда-то взялся этот теперь, и лет ему было как тому, и знал он о том слишком много, но мог бы и вовсе не знать.

Одну только ее, нежную под приподнятыми руками в легком запахе потерявшей крылья…

Книги открывают нам самую приземленную, самую повседневную и оттого важную нам, может быть, не менее ребуса нашего собственного существования вещь: тайну происходящего в голове другого. По-настоящему происходящего, то есть движимого основным запросом, предъявленным к этой голове ее владельцем (неплохо сказано!). Листая, мы не просто пользуемся созревшим плодом чужого ума – нам как бы дается сам этот ум, который перестает быть умом автора. Автор перестает быть. Содержимое выливается из полиэтиленового мешочка в море.

Мы любим книги не за сюжет, а за недолгое и непрочное состояние эйфории от сообщения, какое уже готово было прийти к нам, к другому оказалось прийти более готовым, и эта большая, чем к нам, готовность достигает наконец нас, отчего сообщение сразу становится прибли?женным, пусть таким воровским способом – мы с автором, плечом к плечу, умом к уму, ожидаем: вот оно, сейчас…

«…И Святое Семейство, опав с лица,

приближается на один миллиметр к Египту».

Эйфория – это всегда одно: на поверхности – сладость, на поверку же – выплескивание всего нашего в то, что мы считали не своим. Самоё-то наше, оказывается, покидаемо. Загадка суицида… Под сладостью, где-то там, глубоко – всегда исчезновение. Ну что, довольно о временности или еще?

– Ты мне начинаешь нравиться.

– Когда: когда так или… так?..

– То. Первое…

В нежности не принято чувствовать разгадку мира. Но приятно. Если плыть через мысли другого, не вполне ясно – через что. Через что-то неплотное, податливое, как волна. А что тело? Через что же плывешь? Трогаешь это место, у плеча, от замирания этого шелка распространяется рябь в другой области, в тени нависающего берега. Это всё мысли. Всё так хорошо видимое. Как на ладони. Что же такое мысли, когда они видны не так хорошо? Аккомодация зрачка, не находящего картинки, натяжением ниточек ищущего, собирающего детали в пейзаж. Мысли – инструменты, нужные для того, что невозможно сделать глазами. Хорошие фразы… Откуда берутся? Хорошие книги – из хороших фраз, в которых слова условны, а определенность стоит сама, слова до калитки, а дальше – кузнечики. Слова – вещи, перетаскиваемые в нашей голове, чтоб получилась картинка. Если само собой складывается, они не нужны. Только глаза, чтоб следить. Наподобие кошачьих. И еще память, световыми пятнами, удерживающими картинку. Слова во сне необязательны. Значит, действительно, нежность – то, за чем можно наткнуться на ощущаемое как загадка мира, отгадать какую – примириться со своим будущим «ничто». Эта среда, в которую ты, отражаясь, погружаешься как в отражение погружающегося в нее с той стороны… Невидимый мир словно становится видимым, как то другое, означаемое одним. Даже если это нежность-обман, ее мгновения подминают под себя лжеца, окунают: в этой прохладе неизбавимо…

Будущее – это хорошо забытое будущее.

Кошка сама лижет под хвостом. У человека далеко идущие планы. Кошка смотрит в никуда. Подсмотри у особ с кошачьей повадкой тот же взгляд, разок-другой – и спасения нет: проникнуть туда (куда?) становится обязательным. Проникаете так и эдак, но все как в дурном сне, на ватных ногах, в бесконечности, поразившей мгновения. В то время как вами пользуются сполна. Впрочем, как и ею. Маленькие посланцы вечности, колдующей над цепочками ДНК.

Она, закинув лапу, уставилась. Хорошо за нею подглядывать, будто она за ним.

– Ну, что?..

– Что?

– Скажи сам, что. Ты ведь уже чувствуешь. Ну…

– Различия…

– Безразличны?..

– Почти…

– Одно целое?..

– Еще половиной… Но я понимаю: действительно целое, как внутри целого.

– Ну так что мысли: слова?

– Н-нет…

– И что вслед за тем? Только сразу!

– Что видовая цель человечества – не стихи, а то, что за ними, слова временны.

– Но они же – сигналы. Гармония сигналов, любых – все равно стихи?

– Последние сигналы (в том смысле, что дальше – не жизнь) – те, что удерживают твою цепочку. Они – стихи?

Она, сплетя его ноги, вообще переплетясь, принялась подниматься боком, как из воды на отмели:

– Те, что удерживают?.. Ну… Кто «они»?..

– Как «кто»?..

– Как кто?..

– Я не…

На полуслове речь заместилась, и заместительница сразу стала везде, никакая он был не половина, ему просто давалось ощутить, частью снаружи, частью… Он был только чувством другого, а то, что давалось держать, – издевательством над настигавшим безумием. Очень похоже на жизнь.

– Я… не могу с тобой так… как ты. Я весь зажат, у меня… трясутся поджилки, когда…

– Спи, мой мальчик.

Что значит «спи»? Разве это не она – спит?

Если жизнь человеческую свести к основному, главному состоянию, состоянием этим, скорее всего, окажется ожидание того, чего не будет. В первой трети акцент на «ожидании». Во второй – на «не будет». Но и там и там – и то и другое, и «ожидание» и «не будет». То есть мы изначально запрограммированы на другое. Что-то там, внутри нас, глубоко, убеждается: (первый вариант) все должно быть не так, (второй вариант) все не так, как нам кажется. Пишут приверженцы и первого и второго варианта. Первые, естественно, зря. Вторые не зря в том смысле, что человек не может жить только в лубяной избушке, нужна ему и ледяная… в том смысле, что человечество не может жить только в каменном или деревянном доме, оно живет еще и в книжном…

Будущего великого писателя обнимали, голубили, можно сказать, эти, в легком запахе потерявшей крылья, потоки, в каких можно уже узнавать ее руки, все больше руки, все меньше потоки.

– Ты меня забрала? К себе? На выходные?

Прижавшись щекой к его плечу, обнимая, не сводя глаз, она, улыбаясь, молчала. Несомненно, душа из чистейшего эфира, но помешивать палкой не мешает. Что за… откуда это?.. Все пространство, все его содержимое, весь объем, оживая, двинулся еле по кругу, мимоходом разоблачая собственную до сих пор неподвижность. От сих пор – туманясь, пари?ло: в разрывах стояла земля в форме видений, перебиваемых мыслями, покрываемых перелесками комментариев, и ощущение той самой «палки», помешивающей, не походило на вестибулярный синдром – он успевал за вращением без последствий: в почтенном кругу за столом он (?), впервые и почти никто в этом обществе: «Мы не можем обедать. Я потерял тапочек». Вот каково, оказывается, его чувство тапочка… его чувство юмора, вот и его основа: оглупление ситуации, подталкивание к пропасти. Его не устраивает общая почва под ногами…

Обычный юмор – это неплохо, это хорошо, хоть и, оказывается, – весьма условно, летуче. Подвести к пропасти – все же иное дело. К абсурду. Почувствовать сбитость с толку свидетелей, их недовольство непониманием с параллельным заполнением пустоты этого непонимания превосходством над тобой… Никто не идет следом… Обычный юмор – неплохо. Лучший обычный – из фраз, начиная которые имеешь в виду одно, по их развитии понимаешь, что – другое, по завершении – третье. На ходу удивляясь себе, ловя вдогонку все эти самостоятельно возникающие повороты двусмысленностей, схожие с разворотами крупных кошек, приближающихся к петляющей добыче. Управляет – кто? Больше – добыча, главное – стартовать… И все же оглупление ситуации – круче, не снаружи, не на поверхности.

Все это в виде то ли леса, то ли озера, мелькавшего в разрывах (отблеск на темном мог бы прояснить, лес или озеро), отходило, освобождая простор внизу другому. Да и не чувствовалось уже, что – внизу. Области верха и низа перемешивались.

– Почему ты меня забрала?

Во внешности мы угадываем запах. На расстоянии.

– По одной простой причине.

– По одной?

Низ был теперь больше слева. Изо всех сил тяготения оставалась одна.

– Тебе же, наверное, нельзя. Если ты мне это дашь, освободишь это во мне, тебя накажут, – Валя лип к ней глазами.

– Почему ты так думаешь?

– Кто-то пускает в воду головастиков, кто-то головастик. Вода для них – разное.

– Разве ты не бредишь той, другой водой?

– Ты все же хочешь попробовать… Мне так и кажется, что с твоих уст готово слететь сейчас, что тебе разрешили…

– А с твоих?

– Если они слетят, они смогут без нас?

– И если пробовать, кто будет пробовать: они или мы?

– Мы с тобой безответственны?

– Абсолютно.

Домашняя коллекция ангелов

Приблизив глаза, на темном поле крыла можно было рассмотреть голубую в разводах сферу, ухитрявшуюся сохранять объем на плоскости. Сразу же начинало казаться: поверхность ее подвижна, едва угадываемое изменение теней… И тут же разглядывающий сомневался… Переводя взгляд с одного крыла на другое, наблюдатель как бы терял его из виду (взгляд? крыло?), как бы выходил за скобки, и то, что видел он выше скобок, выражалось фразой «наблюдатель как бы терял его из виду», а ниже шло «как бы выходил за скобки», еще ниже – «а ниже шло “как бы выходил за скобки”», и далее, вслед за паузой, как за пустотой, подготавливающей фразу-видение, возникала видение-фраза. Непонятно, с усилием или без, взгляд возвращался, наплывая на темное поле с изводившей своей изменчивой неподвижностью сферой, и тут же искал ориентиров вокруг, над поверхностью с освещенными как бы снизу телами, сколь-нибудь долго задерживаться над которыми, по-видимому, было или невозможно, или опасно.

– Долго ты их… собирала?

Одни брали крыльями, другие тельцами… телами, наводившими на зрителя томление где-то в глубине, прежде не подозреваемой…

– Как тебе моя коллекция?..

Он очнулся выброшенным на берег, когда она на цыпочках выпрыгивала из постели. Не приходя в себя окончательно, прошлепал за нею в ванную.

На веревке легкими мотыльками висели в рядок… Он прямо глянул на одни – те исчезли. Перевел взгляд – исчезли следующие, те возвратились: можно было осторожно, уголком, нарыть голубоватый глазок на их темном поле (тоже… павлиний глаз…).

– Исчезающие?.. – тихо рыкнул он, как прочищая горло со сна.

– Невидимки.

– В ГУМе? – долго не решаясь, все же мрачно поднял глаза, столкнувшись с полуулыбкой, образованной приоткрытым за сомкнутыми губами ртом – похоже, из него делали Гумберта.

– Надень…

– Это мужские (хороший, быстрый ответ).

– Снято! Свет! Экономить электричество…

В глубине души режиссер Твердынский чувствовал – не верил, как многие, как многие говорят, а именно чувствовал: получается мало на что похоже.

Не вполне ясно, что дальше. Главное – не терять этого настроя на происходящее в кадре. Не опускаться до уровня привычного и не уходить целиком в то, что просит, требует, сосет из него все соки, при том размывая кадр. Вид, виде?нье – вот чем все живо, вот в чем его, режиссера, сила. Вид важнее слов. Важнее идеи, любой. Вид завершен, конечен. В понимании этого ему, режиссеру, нет равных. В этом он один. Как в будущем. Перетекание видов, переход, общее направление – о-о! – если это удастся!.. А пока удается… Нельзя сказать, что сценарий плох, но даже эта, первая снятая сцена – сильнее. Уже разошлось с текстом, и подминать невозможно. Главное, что радует, – не ускользающее пока совпадение неопределенности следующего шага с неопределенностью его, режиссера, решения. Шаг как бы есть, ждет, не желая себя навязывать. Он же, режиссер, не решаясь взглянуть прямо, видит всё только как те, висящие, исчезающие… Угадываемый следующий вид не наполнен пространством. За кадром… нет, в кадре должно быть больше, много больше, гораздо больше, чем вид.

– Что там у нас сегодня? Сцена в баре?..

– Тишина все! Мотор!

– Я вообще-то улетаю… Ребята, вы то что надо… Я… взял билет на самолет-невидимку.

***

Как странно, необычно легко для него поддался он чувству, побуждавшему тут же, сразу же за виде?ньем коллекции положить все на бумагу, на пленку. Какой коллекции, какой из коллекций? А разве не ясно? Вот эту раздвоенность, где есть облака и есть их тени, тоже – не упускать.

Дотянуть куклы до уровня бывших в виде?ньи, уловить, установить это синее сияние по краям черных полей, выдержать неопределенность помещения с верхним, наискосок, источником невидимого, угадываемого света. Как добиться одновременного впечатления застекленности (тени облаков) и ее отсутствия (облака?)? Куклы поднимут в зрителе неопределенность, доведут до крайности, только на этом фоне – подавать виденья, у одних на полотне крыльев, у других в выражении тел, телец… Твердынский вдруг понял, что заставляющее его во все это погружаться только одно производит с ним самим – переносит его с земли куда-то выше, заставляет замирать, отрекаться от опыта гравитации. Только это чувство, это лишение его безусловности – только оно достается именно ему. Само же событие, разворачиваясь, выходя, вроде бы, из-под его руки, идет на свет, касаясь его куда меньше, чем любое из действий, совершенных им прежде. Он только подставляет глаз, руку, и так оказывается проще, чем сомневаться, выдумывать, многократно пробовать (хотя жизнь уже не твоя). Та работа, которая до сих пор и была его работой, совершалась теперь не им. Он становился создателем, прилагающим на создание не более чем усилие зрителя. Предметом же опасений делалось развитие действия при том, что стояло оно на соотнесении развития нескольких действий, составлявших одно целое, разрыв между коими в пространстве и времени был бы равносилен провалу общего замысла. Но что был за замысел, дано было б знать, только если б все делалось и замышлялось прежним образом, то есть целиком им самим. Не посвящали… Ощущение его на сей счет сводилось к тому, что вся картина в развитии, одно за другим, всех действий, как они ему (?) давались, должна была появиться, не могла не появиться, и как все это войдет в общее русло и что за русло – тоже определяется тем же: обязано появиться, хочет он или не хочет, – найдут другого, чуть что. Таким образом, просили не слишком беспокоиться, больше отдаваться идущему само собой, как обещали в одной капле всю воду и как сообщали всю воду в тех лужах, что уже были.

Что надо выразить? А что было в виде?ньи? Не вполне определенно. Ну, смысл? Смысл… Ощущение человека автором. То есть?.. Автором в целом, безотносительно к конкретному и не принимая существования других в своей области. Автор – значит один в этом месте. Другие, все, все где-то рядом, в другом. Найти свой предмет – стать автором… Человек, готовый стать автором… Увидевший в наибольшей резкости, отпущенной ему природой, все, на что хватает зрачка. Разглядевший в маленькой голубой сфере на невесомости темного полотна судьбу. Собственную = человечества = голубой сферы = темного полотна…

Любовь – где-то между эротикой и смертью. Страсть – этого так мало. Отсюда – любовь… Боже, сколько отменных пар: Джонни Депп и Ванесса Паради… «Вы способны по-настоящему войти в положение другого?» – «Как Казанова?..» Режиссер понял, что сходит с круга.