banner banner banner
Седьмой от Адама
Седьмой от Адама
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Седьмой от Адама

скачать книгу бесплатно


– Ничего тут не написано, – в свою очередь рассердился Мазин и, наклонившись, ткнул записку гному под нос.

По тому, как тот, даже не глядя на бумагу, отвёл глаза, Мазин понял, что читать мальчишка не умеет, и только тогда смысл сказанного этим малышом начал проникать в затуманенный всем выпитым за день спиртным мозг нашего героя.

– От какого Изи? От Якобсона? Так он жив?

– А что ему сделается, – буркнул странный посланник и уже нетерпеливо добавил: – Так ты идёшь или нет?

Идти в глухую ночь неизвестно куда с этим странным проводником Михаилу Александровичу ужасно не хотелось. Вот чего хотелось – так это захлопнуть дверь перед носом наглого мальчишки и залезть под горячий душ. Но мысль о том, что это может быть его единственный шанс разобраться в истории с загадочной фотографией, не позволила ему, в который раз, послушаться своих желаний. Молча указав пацану на стул, он стал одеваться.

Шли они недолго. Проводник уверенно и бесстрашно нырял в давно забытые Мазиным мрачные и неосвещённые проулки, и довольно быстро они оказались у вычурной, в человеческий рост металлической ограды, которую Михаил Александрович узнал даже в темноте. Она не изменилась с тех пор, как лет тридцать тому назад, удирая от сторожа и перелезая через неё, он порвал новые штаны. Это была ограда городского кладбища.

Он уже было собрался зашипеть своему провожатому, что через забор не полезет, но тот внезапно нырнул куда-то вниз, через секунду показался с той стороны ограды и, деловито сопя, сдвинул в сторону два, как оказалось, незакреплённых прута решётки, освобождая Мазину достаточно широкий лаз.

Оказаться ночью на кладбище – не совсем обычная ситуация для современного городского жителя, а уж в таких обстоятельствах, да ещё и с таким проводником – и подавно. Моросящий весь вечер дождик успокоился, лёгкий ветер проредил тучи, и полная луна то выглядывала в прорехи между ними, то пряталась вновь. Она то освещала мертвенным светом и без того негостеприимный кладбищенский пейзаж, то, укрывшись, погружала всё во мрак. Из-за этого да ещё из-за медленно переползающих с могилы на могилу теней от облаков стало казаться Мазину, будто шевелится кладбище, что вот мелькнула странная фигура за памятником, блеснуло что-то за дальней оградкой, скрипнула рассохшаяся крышка. Истрёпанные за день нервы Михаила Александровича начали сдавать. А уж когда в кромешной темноте, случившейся, когда проказница в очередной раз спряталась за большой тучей, впереди вдруг вспыхнул и заколебался, приближаясь и разрастаясь, призрачный голубоватый огонёк, то такой ужас охватил его, что не выдержал Мазин и заорал сиплым, сдавленным голосом, за что немедленно получил от Фёдора болезненный пинок в голень.

2.4

Да я это, я. Живой. Принято говорить «живой и здоровый» – так нет, не совсем здоровый, но кое-кого ещё собираюсь пережить. Почему здесь? А где ещё лучше укрыться от живых, как не на кладбище? Ты, надеюсь, не боишься покойников? Я-то их столько перевидал и стольких живых перевёл в этот самый покой, что мне иногда чудится, будто некоторые могилы убежать пытаются, когда я близко подхожу. Да ты садись, садись за стол. Давай, за встречу. Самогон, конечно. Не бойся, своё производство, чистейший, из сахара – не то что всякий дрек на томатной пасте. Да есть, есть чем закусить, вот сейчас достану. Сало, хлеб, чеснок… и соль где-то была – а, вот и она. Да ты сиди, сиди, я всё поставлю. У меня тут не часто гости бывают. Это мой схорон. Со времён партизанщины приучен запасную точку иметь, если отсидеться, затаиться потребуется, – и, видишь, пригодилось. А покойники – что их бояться? Это они нас, живых ещё, пугаться должны. Тут, на этом кладбище, есть пара и «моих» могил. Вон там, в южном углу, двое лежат: Шевченюки – папаша с сыном. Сынка – ему тогда было лет семнадцать – это наш командир отряда порешил, а папашу я, лично. И так хорошо мне тогда стало, что если б он сто раз воскрес там, так я бы его сто раз и пристрелил. Полицаи они были, Мойша. Оба. И оба паскудины. А почему на кладбище лежат – а почему нет? Власть рассудила, что можно их тут похоронить. Это твоему деду, которого этот гадёныш немцам выдал, и метра земли не досталось. А к их могилам – погоди ещё – когда-то и цветы принесут. Всё ещё будет. А твой дед… Кстати, ты знаешь, кем был твой дедушка? Ты его никогда не видел – а как ты мог его видеть? Он сгорел в печке почти за двадцать лет до твоего рождения. И я бы в ней же сгорел, если б не бегал быстро. Что тебе они сказали, твои родители? Кто? Не верь – они хотели тебе добра, по-своему. Твой дед был раввином. Он был немного старше меня, и когда я пошёл в хедер – он его уже заканчивал. Потом хедер закрыли, и учился я уже в обычной школе, почти до войны. А он умница был, и когда старый раввин в тридцать девятом умер, то твоего деда и выбрали единогласно, и из Вильно его поддержали. Вот такой был твой дед. Ну а что потом было, ты, Мойша, всё знаешь – всё в школе проходил. Ну, извини, конечно. Раз тебе так не нравится, то не буду, но вообще-то папа твой звал тебя Мойшей, это уже потом, когда ты в школу собрался, твоя мама, дай Всевышний им всем спокойной вечной жизни, заставила его называть тебя только Мишенькой. А до того ты был Мойшей, и это тебе ничуть не мешало. Что ты? Весь день сегодня пьёшь? Так я уже весь месяц, после того как умер, не просыхаю. Впрочем, я и раньше… Ладно, давай ещё по одной – и к делу. Я расскажу тебе историю и свою, и твою – ту, в которую ты вляпался. А ты уж подумаешь, как лучше быть и тебе, и мне. Может, что и придумаешь – должно ж тебе было перепасть ума от твоего деда. Потому как устал я, Миша, уж скоро месяц, как прячусь тут и там, днём носа на улицу не показываю. А мне уж годков… Короче, слушай: месяц с небольшим тому назад появился у меня в ателье этот поц рыжий… Он сразу мне не понравился – не наш какой-то. Чистенький такой, аккуратненький, и костюмчик явно импортный и на все пуговки застёгнут. Да и по речи то ли прибалт, то ли немец – акцент какой-то у него. Нет, Мойша, я ж фотограф, и память у меня фотографическая – не видел я его раньше. Так вот, туда-сюда, мол, думаю сфотографироваться, а вы на каком аппарате меня снимать будете? На этом? И показывает на казённую камеру, что у меня в ателье в зале стоит. А нет ли у вас другого аппарата? Нету – отвечаю. А потом вдруг в лоб и объявляет мне, что мол, знаю, есть у вас ещё один аппарат, и хочу его у вас купить. И очень хорошие деньги дам. Я, Миша, от этого просто обалдел. Мало того что он про мою заветную камеру знает, так ещё и марку её, на табличке выгравированную, назвал, да ещё и намекает, что, мол, в курсе, откуда она у меня. Какую заветную камеру? Погоди, Мишаня, всё расскажу по порядку. Так вот, рассердился я сильно и иностранца этого из ателье и выставил. А через день приходит ко мне следователь из прокуратуры и говорит, что на меня заявление собираются подавать, что я какую-то музейную вещь то ли похитил, то ли краденую купил… Да, Наливайло. А ты откуда знаешь? А-а-а… Вот оно как. Понятно, это Добрушин, сволочь, тебя ему продал. Какая казённая аппаратура пропала? Это тебе кто – он же, этот говнюк Женька Добрушин, напел? Ну, тот мохнатый паучок, который сейчас вместо меня в ателье работает? Видать, спёр что-то и продал налево, а теперь на меня списать хочет. Вот скотина, халтурщик. Не знает даже, с какой стороны к камере подойти. Учил я его, учил, а всё без толку. Как был мелким ворюгой и бездарем, так и остался. Я, Миша, забрал, уходя, только своё: только мой аппарат, тот, из-за которого вся эта история и закрутилась. Я его в эту студию принёс – я его и забрал. А что до Женьки, так он мать родную за три рубля продаст – и продавал, кстати. Ну да, это он же мне твой адрес и дал. Я ему за любую такую информацию и за молчание плачу, и другие платят, а он всем всё и продаёт. Он бы и меня давно продал, да знает, подлец, что я такого про него рассказать могу, что ему и до тюрьмы не доехать будет – по дороге задушат. Так вот, этот Наливайло про ту самую фотокамеру и говорил, и намекал ещё, что лучше бы мне дело миром решить – мол, камеру вернуть хозяину. Я в отказ – мол, ничего не знаю, а на следующую ночь кто-то дверь в ателье взломал и перерыл всё там, только камеру-то я убрал оттуда накануне и спрятал. Я как про взлом узнал, так даже домой не пошёл, а сразу в схорон – давно он у меня был заготовлен, на всякий случай. Смейся-смейся, да, старый партизан… в крови это у меня. А ведь не зря я схоронился: на следующую ночь в мою квартиру влезли – это мне потом рассказали – и тоже всё перерыли. А если б я был дома? Так что ушёл я, Миша, в подполье, в лес, как когда-то в войну. Давай ещё по маленькой. Да закусывай, мы ж с тобой некошерные, нам сало можно. Так вот, слушай дальше.

Ты ж меня знаешь, Миша, и я тебя знаю. Меня твой папа на твоё обрезание пригласил, вот только мама твоя, чтоб ей хорошо там на небесах было, тебя не отдала и нас всех вместе с ребе вон выгнала. А что, тебе так пригодился в жизни этот маленький кусочек? Ну да, да не о том я… Так ты всё почти про меня знаешь. Я был в партизанах – партизан Изя, так меня и называли. Даже в школу вашу пару раз приходил со своими рассказами, приглашали меня иногда к праздникам, когда уже приглашать было некого. А сейчас – хоть я и последний в этих краях живой партизан остался – не приглашают. Может, партизаны сейчас не в моде? А? Как ты думаешь, Миша? Ну, ладно, это я снова не о том… Когда наши пришли, то я, конечно, из леса вышел и продолжил воевать уже в армии и так до конца войны и дослужил. А закончил войну в Тюрингии, сержантом. Под Эрфуртом это было. Ты ж знаешь, хоть это и не принято вспоминать, но да, брали всякие трофеи, кто что мог, тот то и брал. Генералы вагоны целые домой отправляли, а мы так, что в карман да в вещмешок влезло. Правда, потом разрешили и нам по посылке в месяц отправить, но то, что я хотел, в посылку не влезало, да и не разрешили бы – ведь только определённые вещи посылать можно было. А у меня была мечта, Миша, я ж фотографом хотел быть до войны, и так мне хотелось хороший аппарат студийный! А что ещё мне было посылать? У меня же никого дома не осталось. Солдаты из моего взвода своим родным муку посылали да консервы. Дома-то голод был. А мне кому посылать? Все мои во рвах разных гетто да в печах лагерей сгинули. Один я. Так вот однажды – в июне это уже было, прям перед демобилизацией – иду я по Эрфурту и вижу дом, с одного угла бомбой разрушенный. Огромный дом был, богатая семья, видать, до войны жила. Вот я и зашёл туда – в ту часть, что цела осталась, прошёл по ней. Кругом всё разбросано, бумаги какие-то раскиданы, ящики в комодах вывернуты – видать, пошарили там уже. И вдруг в одной небольшой комнатке вижу: все стены фотографиями в рамках завешаны, а в центре на треноге стоит он – широкоформатный роскошный аппарат! И уж такой красавец: из дерева какого-то чудного, со всей оптикой, с кассетами, и самое главное – целёхонек, ни одной царапины! Не тронули его, потому как большой же ящик – кому он нужен. И не удержался я. Завернул в какие-то тряпки, которые там же и валялись, и унёс. Сколько я потом с ним намыкался. Сколько шнапса, консервов да всяких подарков обозным нашим переносил, но сохранил его и домой привёз. А уж когда тут в фотоателье меня на работу взяли да потом и свою точку дали, так я его там и поставил. Но пользовался редко – у меня ведь другой, казённый советский аппарат был, а этот только для особых работ использовал, когда что-то специальное сделать хотелось – уж больно хорошие фотографии на нём получались. Ну, давай ещё по одной… Не будешь… Ну, как знаешь, а я налью.

Ты вот мне фотографию эту свою показываешь. Да, на том аппарате она снята и была – уж больно вы, мальчишки, мне тогда понравились. Захотелось вам на память хорошую карточку сделать. Только я, Миша, то, что ты рассказываешь, просёк чуть раньше. Где-то с полгода тому назад. Ведь у меня по одному экземпляру всех фотографий осталось. Я себе их для архива оставлял, для памяти. И вот полез я как-то туда, что-то мне нужно было найти, и увидел, что на некоторых фотографиях людей-то и нет! Стал я тихонько выяснять, что с ними. И понял, что померли они все. Померли – и с фотографий исчезли! И вспомнил я тут одну деталь, на которую обратил внимание, но которой не придал значения тогда, в сорок пятом, в Германии. Про фотографии те, по стенам в комнатке развешанные… Миша, на некоторых фотокарточках были какие-то люди, но на многих – на большинстве! – никого не было, просто фотография пустой комнаты в рамке. Понимаешь, Миша? Не понимаешь… Да нет же, Мишенька, ну что же ты за шмак такой – не в деда! Нет, конечно! Аппарат сам никого не убивает! Но на фотографиях, сделанных на нём, остаются только живые! Если человек умирает – по любым причинам, – он с фотографии исчезает. Это же очевидно! Вот такой хитрый аппарат оказался. А вот теперь этот иностранец за ним охотится, да ещё и следователя подключил, денег, наверно, пообещал ему. Но пусть этот гад не мечтает – я своего «Еноха» ему не отдам, хоть он тут целую зондеркоманду на меня напустит!

2.5

– Вашего кого? – затаив дыхание, спросил Мазин.

– Ну, камеру мою, «Енох» она называется.

Михаил Александрович откинулся на спинку стула. У него было такое ощущение, что всё выпитое за сегодня спиртное выходит из него с холодным, противным, липким потом.

– А можно на неё взглянуть? – шёпотом спросил он.

– А зачем тебе? – подозрительно посмотрел Изя. – Нету её здесь. Спрятана. Надёжно.

– Да так, интересно, – выдавил Мазин, решив пока ничего не говорить старику про свою камеру. – Просто я ведь тоже интересуюсь старыми фотоаппаратами.

– Ты? Ты фотограф?

– Нет, я не фотографирую. Я коллекционирую фотоаппараты. А скажите, этот «Енох» написан вот так? – и на полях газеты, которой был застелен стол, изобразил надпись с таблички той своей загадочной фотокамеры.

– Точно, а откуда ты знаешь? – старик становился всё подозрительнее и настороженнее.

– Видел… в каталоге, – соврал Михаил Александрович. – Каталоги такие есть: книжки толстые для коллекционеров, в них все фотокамеры мира перечислены.

– И что там про неё написано?

– Ну, что редкая вроде… Да не помню я, но про исчезающие изображения точно ничего не было, я б запомнил, – не слишком убедительно фантазировал Мазин.

– Денег, наверно, больших стоит?

– Не знаю, – на этот раз честно ответил он. – Вполне возможно.

Старик снова, не обращая внимания на протесты Мазина, разлил по стаканам мутноватый самогон. Выловил из банки ещё пару огурцов.

– Давай, Мишаня, ещё выпьем. Ну, понемногу, не всё за раз, и я тебе ещё кое-что расскажу.

Мазин уже немного пришёл в себя и отказываться не стал. Старик был крепок, и хоть, конечно, запьянел, но держался уверенно, только речь чуть замедлилась.

– Когда я понял, что происходит с фотографиями, у меня возникла ещё одна мысль: а нет ли обратной связи? А? Ты понимаешь, о чём я? А если убрать изображение с фотографии – не исчезнет ли и человек?

– Только не говорите мне, что вы это сделали, Изя. – Мазин замер со стаканом в руке.

– Да, сделал, – спокойно ответил старый партизан. – И совсем недавно, уже после того как ушёл в подполье. Должен же я был понять, что этот аппарат может. А как ещё было это проверить?

– И кого же вы стёрли… и убили?

– Ты из меня убийцу-то не делай… Хотя, может, и убил, но ничуть не жалею. Гадёныш это был, Мойша. Редкостный негодяй. Эта гнида в своё время на полгорода доносы написал. Сколько народу из-за него в лагеря поехало, а сколько не вернулось! Короче, получилось так, что когда-то сделал я его фотографию. Не стал бы, но заставило меня начальство. Да только на фотографии той вся его гнусная сущность и вылезла – видать, это моё к нему чувство наружу через снимок и проявилось. В общем, отказался он этот снимок забирать, вот у меня все его копии и остались. Так вот с пару недель тому назад достал я их… и все копии в печку! Вот в эту, – и он показал на небольшую буржуйку, теплившуюся в углу. – А через два дня его кондра и хватила.

– Так вы убийца, Изя.

– Знаешь что, Мойша! Я стольких в своей жизни убил, что ещё одного негодяя к этому списку добавить – ни греха, ни вины на мне не прибавится.

– Так то на войне было.

– А чем убитый на войне отличается от убитого в мирной жизни? Или ты считаешь, что те, которых я убивал на войне, все были мерзавцами? Да ведь среди них были и просто несчастные мальчишки, которых вытащили из их ещё детских постелей, одели в форму и отправили воевать. Они, может, и натворить ничего не успели и выстрела ещё ни одного от страха не сделали, когда я бросил гранату в их окоп. Это не было убийство? – Старик раскраснелся, вскочил с табурета. – А избавить мир от негодяя, который столько жизней искалечил, – это, значит, убийство? Ни хрена ты, Мойша, не понимаешь. На совести этого мерзавца, Мойша, десятки жизней, и не искупил он их, нет. Здесь его могила – на этом кладбище. Хочешь, пойдём, покажу и поссу заодно на неё. Есть люди, Мойша, которых надо убивать, каждый раз, как их встречаешь. Потому что это не разные люди! Это одна и та же возрождающаяся вновь и вновь в разном облике гадина! И будет она возрождаться и дальше, Мойша, а мы должны её убивать. И так будет, пока не протрубит архангел и всё это не закончится, но только в это ни ты, Мойша, и ни я, увы, не верим.

Запал прошёл. Старик сник, вернулся на табурет, плечи опустились… и не стало крепкого напористого партизана Изи – старый, худой, заросший седой щетиной и очень усталый еврей сидел перед Михаилом Александровичем, опустив голову на грудь.

Старик тихо засопел, словно начал дремать, потом вдруг резко вскинул голову, и блёклые глаза его упёрлись в Мазина.

– Да ты не переживай так, это ж и совпадение может быть. Этот… он же старый был, как я. Может, и сам помер – время пришло. Хотя мне, конечно, приятнее было бы думать, что это я его, – ухмыльнулся Изя. – Это ж только моя теория. Может быть, никакой связи и нет. А для того чтоб это проверить, нужно ещё один эксперимент устроить – но это я пас. Это уже без меня. Хватит мне пока моего кладбища. Но как бы там ни было, мне деваться некуда, а оставлять это кому попало не могу. Нет у меня никого, Миша, кому оставить и камеру, и пакет вот этот. В нём все фотографии, что сделал я этим аппаратом, – ну, только мои копии, конечно. Я так думаю, что, пока они целы, эти люди – а там остались приличные люди – будут живы. Мы ж не знаем, что там с остальными копиями случилось. Целы ли они, или сгорели случайно. Но пока мои копии здесь, эти люди живут своей настоящей жизнью, без вмешательства этого чёртова аппарата, своей судьбой. Так что храни этот конверт, чтоб хоть тебе не чувствовать себя убийцей.

– Вот уж спасибо, Изя. Вот удружили. То есть вы хотите, чтобы я теперь был ответственен за эти жизни?

– А у тебя есть теперь другой выбор, Миша? Ты вот сейчас встанешь и уйдёшь отсюда? А?

Глава 3

3.1

Он появился в Регенсбурге в 1825 году, через пятнадцать лет после того, как войска Наполеона прокатились через город и сделали тогда ещё независимое княжество Регенсбург частью Баварского королевства. Для него, как и для немногих евреев, оставшихся в этом симпатичном городке, император Франции был спасителем, почти что мессией, принёсшим, хоть и ненадолго, облегчение от бесконечных преследований, унижений и поборов. По лёгкому акценту местные жители определяли в пришельце выходца с Пиренеев, по смуглой внешности – сефарда, а по разговорам – чуть ли не последователя Шабтая Цви. Он был ещё совсем молодым человеком, этот Енох, лет двадцати с небольшим, – кто там разберёт истинный возраст этих беспаспортных с их запутанным и непонятным истинному христианину календарём, по которому сейчас аж 5585-й от сотворения мира, как будто кто-то из них при этом присутствовал.

Все местные шадхан (свахи), почуяв заработок, кинулись подбирать ему невест, но так и остались ни с чем. Очень вежливо, стараясь не поссориться ни с кем, он отшил всех и остался жить один в двух небольших комнатках над мастерской по изготовлению и ремонту часов, которую открыл на тихой улице у границы бывшего гетто. Сначала он занимался всем: ремонтировал любые часы, музыкальные шкатулки, шарманки и фисгармонии, но постепенно круг его интересов сузился, и брал он в ремонт что-либо только у старых клиентов, ставших уже приятелями, а занимался в основном изготовлением напольных и настенных часов, в чём изрядно преуспел. Его часы с несложными механизмами, но всегда в нарядных деревянных корпусах, с никогда не повторяющимися украшениями и резными деталями, были популярны не только у горожан – за ними приезжали и из других княжеств и даже из самого Берлина. Он изначально, нутром понял, что его выигрышная сторона в отделке, деталях и индивидуальности. Он всегда мог уверенно и честно сказать покупателю: «Вторых таких нет!» И это был правильный, как сейчас бы сказали, «маркетинговый ход» – от покупателей не было отбоя.

Он всё же был евреем: соблюдал Субботу, по праздникам ходил в синагогу, давал на неё деньги (немного), но при этом носил обычное, не выделяющее его платье, разные шляпы, а так как он никогда не снимал их на людях, то никто так и не узнал, есть ли под ними кипа. Так шло до 1839 года, когда докатилась и в тихий Регенсбург весть об изобретении Дагера. Сама идея изображения живого существа на чём бы то ни было противоречила заповедям, и когда восторженный Енох, выписав из Парижа первые пластинки для дагерротипа и первую камеру, попытался увлечь этим соплеменников, то встретил резкий отказ, глухое сопротивление, а затем и приглашение на встречу с раввином. Там ему были ещё раз прочтены нужные главы из Торы и даны их подробные толкования с использованием цитат из известных гаонов и ссылками на Шулхан Арух. Дело могло дойти и до отлучения, но после визита к раввину посланца от князя Турн-унд-Таксиса (богатейшего местного землевладельца и самого влиятельного человека в городе) скандал на удивление быстро заглох. Ребе задумчиво разъяснил недоумевающим прихожанам, что, мол, сами-то изображения Енох не делает, а то, что ящики изготавливает, – то нельзя же судить кузнеца за то, что его ножами одни режут кошерное мясо, а другие свинину. К этому времени, возможно, и относится начало увлечения Еноха каббалой, а запретными алхимией и астрологией, как потом выяснилось, он интересовался давным-давно. Как бы то ни было, но «Часовая мастерская Еноха Зальцмана» постепенно превратилась в «Дагеротипные аппараты Еноха», а после в «Фотоаппараты Еноха», да так и просуществовала до его загадочного исчезновения в 1843 году.

3.2

Молоточка на двери в лавку не было, и человек в длинном плаще с капюшоном просто пнул её два раза сапогом. На носках его высоких ботфортов с отворотами были металлические наконечники, да и ударил он от души, так что звук разнёсся по всей засыпающей улице и уж точно расшевелил хозяина дома. Было видно, как метнулся за мутными окнами отсвет от пламени свечи, слышно, как хлопнула внутренняя дверь, и наконец тихо взвизгнул несмазанный засов на входной.

– Господин князь. Зачем же так шуметь? Заходите. Вот сюда, не споткнитесь, здесь порог.

– Поставьте себе новомодный электрический звонок, Енох! Или хотя бы обычный, с молотком. Как ещё, по-вашему, я должен дать вам знать, что стою у дверей? Мысленный сигнал послать, как вы советовали? Так я уже пять раз и его послал, и вас послал, а всё равно продолжал мёрзнуть на улице.

– Я был увлечён опытом и не сразу вас услышал. Не горячитесь, князь. Я надеюсь, вы не приехали ко мне на вашей карете с гербами?

– Послушайте, Енох. Мне кажется, что, пользуясь моим расположением и интересом к фотографии, вы просто наглеете. Не забывайте, кто вы и кто я!

– Прошу прощения, господин князь. Я действительно экспериментировал по вашему заданию с новыми образцами дерева и не расслышал ваш сигнал.

– И что? Как успехи?

– Пока всё идёт, как я и предполагал. Я в очередной раз убедился, что я могу сделать хорошую камеру, уникальную камеру из любого куска дерева, что вы предоставите. Но, к сожалению, я так и не нашёл пока способа предсказать, какими свойствами, кроме обычного и, конечно, очень качественного изображения, она будет обладать. Я проверил всё и по картам Таро, и по книге Зоар, но пока не нашёл ничего, чем можно было бы объяснить, а самое важное, заранее предсказать, что будет происходить с теми, кто будет снят этим аппаратом.

Они прошли во вторую комнату. Енох плотно прикрыл дверь, зажёг ещё несколько свечей и подбросил дров в камин. Мастерская, она же лаборатория, была тесно заставлена всевозможными станками, станочками и приспособлениями. Тут стояли станки для работы по дереву и металлу, маленький печатный пресс и приспособление для шлифовки линз. В одном углу находился потухший кузнечный горн с вытяжкой, уходившей в стену, в противоположном – шкаф с химической посудой и верстак, на котором были аккуратно разложены инструменты. Между верстаком и стеной втиснуто небольшое бюро, заваленное книгами и листами бумаги с чертежами и расчётами. В центре комнаты на треноге стоял большой деревянный ящик с объективом. Гость, высокий мужчина средних лет с вьющимися рыжими волосами и властными манерами, достал из-под плаща свёрток.

– Вот. Это те доски, о которых я говорил. Я хочу, чтобы вы сделали из них одну стенку, а если их не хватит, то часть стенки. Короче, чтобы вы встроили их в аппарат.

Енох с поклоном взял свёрток, развернул. В нём оказались два куска посеревшей от времени и непогоды некрашеной доски.

– Князь Максимилиан, я сделаю то, что вы хотите, но ещё раз предупреждаю: я не знаю, какими именно свойствами будет обладать эта камера.

– У вас же получилось с предыдущей. Та камера излечила и мою дочь, и ещё двоих. Их болезни перешли на дагеротипы, изображения почернели и исчезли, а люди вылечились.

– Да, тогда получилось. Это была четвёртая камера, четвёртая буква алфавита: «Далет» – торжество жизни. Тогда всё получилось прекрасно, слава Всевышнему. Но тогда всё сошлось, совпало, все знаки: и Венера, и четвёртый аркан, и, главное, я знал, что я делаю и с чем имею дело. И дерево, дерево было правильным! Эти два куска целебного дерева ним, его ещё называют маргозой, привёз мне знакомый купец из Индии, а панель из рожкового дерева из Палестины я купил у наследников одного рыцаря, участвовавшего в крестовом походе. Это дерево упоминается даже в Каббале, в книге Зоар. Оно нам недёшево досталось. Эта камера стоила целое состояние. Но она того стоила. А что это за доски?

– Это два куска от доски с помоста, на котором стояла парижская гильотина. Та самая – на площади Согласия. На ней были казнены и Людовик, и Дантон, и Робеспьер. Эти сувениры стоили мне немалых денег.

Енох отшатнулся, отбросил доски на верстак.

– Князь… Это опасно. Мы даже представить не можем, что из этого получится! Какие жуткие силы мы можем разбудить. Я не буду из них ничего делать.

– Не забывайтесь, Енох. Я спасал вас уже от и обвинений в колдовстве, и от отлучения от вашей синагоги, и от погрома, и от долговой тюрьмы. Вы многим обязаны мне, Енох. И мне может надоесть спасать еврея-чернокнижника. Сейчас не лучшие времена для этого. Вы знаете, какие антиеврейские настроения сейчас в Германии, и как относится церковь ко всяким алхимикам и колдунам.

– Да, князь Максимилиан. Я всё помню. Я вам обязан. Я просто хотел вас предостеречь. Это действительно очень опасно. Но раз вы так настаиваете – я сделаю вам эту камеру.

– Ладно, Енох. Не обижайтесь. Мы ведь с вами оба алхимики, оба экспериментаторы. И мне, и вам – ну, признайтесь честно – интересно, что из этого выйдет. Так какая это будет буква по вашей каббале?

– Это будет «Нун», четырнадцатая буква, – прошептал Енох. – Испытание смертью. Тринадцатый аркан. Делать её нужно будет через три недели, под знаком Скорпиона.

– Ну, вот и отлично. Видите, как совпало. Это тоже хороший знак, что доски привезли вовремя! – князь Турн-унд-Таксис пришёл в благодушное настроение. – Не бойтесь, Енох. От сил земных я вас прикрою, ну а с силами небесными вы уж сами как-нибудь разберётесь.

Он сам развеселился своей шутке, посмеиваясь, надел плащ и уже у выхода, вспомнив, полез в карман и вытащил небольшой, но увесистый мешочек, сладко звякнувший золотом.

– Это вам, Енох. Считайте это авансом.

– Благодарю вас, князь.

Закрыв входную дверь, он постоял недолго в темноте. Потом вернулся в мастерскую, запер тщательно внутреннюю дверь, достал из потайного ящика бюро небольшую тетрадь в чёрном кожаном переплёте и, подвинув поближе свечу и чернильницу, стал писать, заполняя чистую страницу аккуратными, чётко выведенными буквами – справа налево.

Глава 4

4.1

Лучше бы он не приезжал на эту встречу. Лучше бы они остались в его памяти такими, какими он их запомнил тогда, двадцать пять лет назад, – молодыми, красивыми и полными надежд. Сначала собрались в школе, поохали, пообнимались, посидели в актовом зале, заглянули в классную комнату, повидались с немногими оставшимися в живых, некогда страшными и частенько ненавистными преподавателями. Поумилялись тому, каким маленьким кажется сейчас когда-то огромное и порою опасное школьное здание… и быстро перебрались в заранее снятый зал ресторана. По дороге ещё разбирались со списком – выясняли, кто внёс деньги на банкет, а кто решил погулять бесплатно, и чуть не рассорились. Примирил всех первый тост и быстро, чтобы не успели наесться, второй. А дальше пошли воспоминания – у каждого свои и зачастую нестыкующиеся, – но кто обращает внимание на такие мелочи по прошествии двадцати пяти лет? А чуть позже, после четвёртого-пятого тостов, вспомнили и старые обиды, но всё же не подрались, а выпили ещё и обнялись. И Ниночка пришла – располневшая, добрая, милая и с новеньким перманентом. Мазину, в какой-то момент представившему себе, что было бы, если бы тогда она выбрала его, и не уехал бы он в Ленинград, а женился бы на ней, остался бы в этом городе и работал бы в какой-нибудь конторе, стало так страшно, что выпил он побыстрее ещё и набросился на селёдку под толстой свекольно-майонезной шубой. Закончилось всё далеко за полночь. Расползлись с трудом, не забыв забрать с собой недоеденные салаты и недопитую водку, наобещав друг другу писать, созваниваться и обязательно, обязательно видеться чаще.

Сердитая и заспанная ночная дежурная смягчилась от зелёненькой трёхрублёвки и, ворча, впустила в гостиницу запоздавшего и очень нетрезвого постояльца. В эту ночь ему наконец-то удалось выспаться, хотя все самые сладкие предрассветные часы был он занят тем, что бегал по вязкому, чавкающему болоту и отстреливался из огромного фотоаппарата от партизана Изи. Проснулся он уже ближе к полудню посвежевшим, но немного заторможенным: два дня, а вернее, двое суток почти непрерывного выпивания дали себя знать. Он успел принять душ и побриться, до того как в дверь постучали.

«Да что ж это такое, – мысленно взвыл он, прыгая на одной ноге и заталкивая вторую в убегающую штанину. – Это гостиница или проходной двор?»

Рванул дверь резко, не спрашивая, кто там. И сразу узнал человека, стоявшего в коридоре. Всё как описал Изя: рыжий, застёгнутый на все пуговки и явно какой-то не наш. Чуть выше среднего, худощавый, мазинских лет и совсем не страшный… Плохо было, что человек-то тоже понял по мазинским глазам, что его узнали, – и это предвещало сложный разговор. Поскольку Михаил Александрович выжидательно молчал, то рыжий начал первым. Он слегка поклонился – что уже выдавало в нём не советского человека – и представился.

– Меня зовут Максим Таксинов, а вы, судя по всему, Михаил Александрович Мазин? – В его речи действительно слышался лёгкий акцент, но фразы он строил правильно, и было немудрено, что Изя принял его за прибалта.

– А… по какому вы, собственно, вопросу? – Мазин решил пока на всякий случай не подтверждать, что это он, – может, ещё удастся как-то избавиться от непрошеного гостя.

– Я хотел поговорить с вами, Михаил Александрович, по одному важному делу, и мне кажется, что вы даже знаете по какому.

– Ничего я не знаю, – вяло уже возразил Мазин, понимая, что отбрехаться от гостя не получится, но всё же сделал ещё одну попытку. – Да и некогда мне. Я на кладбище сейчас собрался пойти, а завтра мне уезжать.

Это он соврал, и сам не понял зачем – билет у него был только на послезавтра. Но гость не обратил внимания на эти ухищрения.

– Я не отниму у вас много времени. Может, нам будет удобнее говорить внутри?

Мазин сдался и повернулся боком, пропуская гостя в номер. В отличие от бесцеремонного следователя, гость не стал самостоятельно занимать единственный стул, и Мазину ничего не оставалось, как самому подвинуть его гостю.

– Мне кажется, вы, Михаил Александрович, в курсе причин моего посещения, но если вам угодно, я объясню. Я пришёл к вам, потому что вы знакомы с Исааком Гершевичем и интересовались им несколько дней тому назад. И что-то мне подсказывает, что вы знаете и о нём самом, и о его фотокамере гораздо больше, чем вы пытаетесь нас убедить. – Мазин заметил это «нас», сделал вялый протестующий жест, но гость не дал ему перебить себя. – Я сразу хочу ответить на вопрос, который вы явно сейчас зададите: какое отношение и какое право я имею вас что-либо спрашивать. Дело в том, что я являюсь владельцем этой камеры, которую Исаак Гершевич, можно сказать, незаконно получил – чтобы не сказать «украл» – и привёз в этот город из Германии.

– Да как вы можете быть её владельцем? – возмущённо начал Мазин и осёкся, сообразив по вспыхнувшим зелёным глазам гостя, что заторможенное похмельем сознание сыграло с ним злую шутку, и что он попался.

– Так вы всё-таки знаете про камеру, Михаил Александрович, – мягко, но с нажимом сказал гость.

– Ничего я не знаю! – бросился в атаку разозлённый своей оплошностью Мазин. – Ни про Изю вашего, ни про какие фотокамеры. Ничего в них не понимаю, ничего о них не знаю и знать не хочу! Отстаньте вы от меня! Сначала вампир этот бледнолицый, теперь вы!

– Какой ещё вампир? – удивился гость, ошеломлённый таким натиском.

– Да этот, следователь ваш, Наливайло! Зубом цыкающий и на вампира похожий. Он же по вашему заданию приходил?

– По заданию? А почему вы считаете, Михаил Александрович, что следователь прокуратуры Наливайло мог выполнять чьи-то, а тем более мои задания? – Гость стал ещё внимательней и напряжённей и вопросы задавал уже требовательно-угрожающим шёпотом. – Откуда у вас такие странные идеи? Что вы об этом знаете?

И тут Мазин не выдержал. В тухлом похмелье, тормозившем его с самого утра, мутной пеленой обволакивавшем его мозг и не дававшем ясно мыслить, наконец появился просвет – разрыв в облаках, через который ярко засверкало солнце.

– Вон! Вон отсюда! – заорал просветлевший Мазин.

4.2

Поиски места, где бы можно было найти поздний завтрак, вывели его к вокзалу. Все рестораны в городе, включая гостиничный, были ещё закрыты. Единственная известная ему по юношеским воспоминаниям столовая находилась, судя по выцветшей вывеске, на ремонте уже не первый год. Зато на вокзальной площади нашлась женщина с огромной кастрюлей пирожков с ливером по гривеннику. Мазин готов был поклясться, что это она – та самая продавщица, у которой он покупал пирожки тридцать лет назад. Ему вдруг показалось, что он помнит и её усталое, морщинистое, коричневатое лицо и засаленный белый фартук, и красные, задубевшие на холоде руки. Даже бумага, в которую она заворачивала пирожки покупателям, была та же: узкая, грубая, серовато-белая кассовая лента. Ни она не изменилась, ни пирожки – только цена: стоили они тогда пятачок. А вот в привокзальном буфете варили сосиски в целлофане и наливали за двенадцать копеек из блестящего хромированного цилиндра горячую светло-коричневую жидкость, называвшуюся «кофе с молоком» и удивительно подходившую по вкусу к сосискам.