banner banner banner
Воспоминания. Том 3
Воспоминания. Том 3
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Воспоминания. Том 3

скачать книгу бесплатно

Действительно, манифест 17 октября, в редакции, на которой я настаивал, отрезает вчера от сегодня, прошедшее от будущего. Можно и должно было не спешить этой исторической операцией, сделать ее более осторожно, более антисептически, но операция эта, по моему убеждению, не много ранее или не много позже, была необходима. Это неизбежный ход истории, прогресса бытия.

Между тем, события после 17 октября очевидно показали, что если бы вороны не попугались, то и не оставили бы тот живой организм, с которым их клювы часто обращались, как с падалью, и это даже вошло, как бы, в привычку при дворцовой высшей челяди, что развращало самого Помазанника, когда таковой не мог стоять на своих ногах, жить своим разумом, своими чувствами, а главное, не отступать от того, что на сем свете признано благородными людьми считать честным.

Когда громкие фразы, честность и благородство существуют только на показ, так сказать, для царских выходов и приемов, а внутри души лежит мелкое коварство, ребяческая хитрость, пугливая лживость, а в верхнем этаже не буря, даже не ветер, а сквозные ветерочки из дверей, которые обыкновенно в хороших домах плотно припираются, то, конечно, кроме развала ничего ожидать нельзя от неограниченного самодержавного правления. При такой обстановке несомненно, что, если бы не было 17 октября, то, конечно, оно в конце концов произошло бы, но при значительно больших несчастиях, крови и крушениях. Поэтому, хотя я не советовал издавать манифеста 17 октября, тем не менее, слава Богу, что он совершился. Лучше было отрезать, хотя не совсем ровно и поспешно, нежели пилить тупою, кривою пилою, находящейся в руке ничтожного, а потому бесчувственного оператора, тело русского народа.

В течение всех октябрьских дней Государь, когда я был с Ним, казался совершенно спокойным. Я не думаю, чтобы Он боялся, но Он был совсем растерян, иначе при Его политических вкусах, конечно, Он не пошел бы на конституцию.

Государь по натуре индифферент – оптимист. Такие лица ощущают чувство страха только, когда гроза перед глазами и, как только она отодвигается за ближайшую дверь, оно мигом проходит. Их чувство притуплено для явлений, происходящих на самом близком расстоянии пространства или времени. Мне думается, что Государь в те дни искал опоры в сил, Он не нашел никого из числа поклонников силы – все струсили, а потому Сам желал манифеста, боясь, что иначе Он совсем стушуется. Кроме того, в глубине души не может быть, чтобы Он не чувствовал, что главный, если не единственный, виновник позорнейшей и глупейшей войны, это Он; вероятно, Он инстинктивно боялся последствий этого кровавого мальчуганства из за угла (ведь, сидя у себя в золотой тюрьме, ух, как мы храбры…), а потому, как бы искал в манифесте род снискания снисхождения или примирения. Когда 17-го утром после свидания Его Величества с Великим Князем Николаем Николаевичем, Великий Князь, барон Фредерикс и я пришли к Нему и поднесли для подписи манифест и для утверждения мой доклад, то Он, обратившись ко мне, сказал, что решился подписать манифест и утвердить доклад.

Затем, Он сел у стола, ранее вставши, чтобы перекреститься, а потом подписал манифест и доклад. Это происходило в Его маленьком дворце (который был построен, когда Он еще был Наследником и в котором он всегда жил) в Петергофе на берегу моря, в Его кабинете, не у стола, стоящего на возвышенности, где Он принимает доклады, а на столе, на котором Он занимается, стоящем в середине комнаты.

В октябрьские дни (т. е. с 6-го по 17-ое) Великие Князья, кроме Николая Николаевича, по-видимому, не видали Государя. Императрица Мария Феодоровна была в Дании. 15-го граф Ламсдорф мне говорил, что наш посланник в Дании едет в Петербург из Копенгагена с каким то поручением. Затем, 18 или 19 был у меня Извольский, расспрашивал о 17 октября и сказал мне, что он приехал сюда из Копенгагена с поручением от Марии Феодоровны передать Его Величеству, что по мнению Императрицы нужно дать конституцию, но что он опоздал. Тоже мне затем передавал граф Ламсдорф, но я не знаю, передавал ли будущий министр иностранных дел Государю о своем поручении или нет.

Тогда я не обратил на это никакого внимания и мне было не до того. Я, кажется, даже забыл отослать свою карточку Извольскому. Императрица Мария Феодоровна вернулась значительно позже 17 октября. После Ее приезда я у нее был в Гатчине. Она, по обыкновению, меня приняла очень ласково, что имело место всегда после смерти Императора Александра III. Это был последний раз (до настоящего времени), когда я наедине довольно долго с Ней говорил. Относительно 17 октября Она мне сказала, что в Петергофе Ей сказали, что манифест был вырван. Я Ей доложил, как было дело. Относительно настоящего и будущего положения дел я Ей объяснил, что положение очень серьезное, море бушует и нужно много хладнокровия, выдержки и твердости, чтобы море успокоилось, причем я ей высказал, что, как это обнаруживается с каждым днем все более и более, я управлять страною не могу.

Государем владеет Трепов, он – Трепов, а не Государь пишет мне резолюции. Государь уже мне не доверяет. При таком направлении дел ничего кроме постоянной чепухи происходить не может. Или пусть Государь мне доверяет, или пусть передаст власть Трепову или тому, кому Он доверяет, а таким образом невозможно вести дело. На это Императрица мне буквально ответила следующее: «Вы хотите сказать, что Государь не имеет ни воли, ни характера – это верно, но ведь в случае чего либо Его заменит Миша (Великий Князь Михаил Александрович). Я знаю, что Вы Мишу очень любите, но поверьте мне, что он имеет еще менее воли и характера». Я на это ответил: «Вы, может быть, правы, но от этого не легче». Не знаю, передала ли Императрица – мать своему Августейшему сыну настоящей разговор? Думаю, что да.

В октябрьские дни, во время свиданий с Его Величеством, перечисленных в вышеприведенной Высочайше подтвержденной справке, я имел случай высказать довольно много мыслей по собственной инициативе или же вследствие вопросов или суждений высказанных присутствующими. Когда я докладывал в присутствии Императрицы Александры Феодоровны, Она не выронила ни одного слова, сидела, как автомат, и по обыкновению красне ла, как рак.

Во время этих свиданий я, между прочим, высказал следующие мнения. Люди созданы так, что стремятся к свободе и к самоуправлению. Хорошо ли это для человечества вообще или для данной нации в частности, это вопрос с точки зрения практики государственного управления довольно праздный, как, например, праздный вопрос – хорошо ли, что человек до известного возраста растет или нет? Если во время не давать разумные свободы, то он сами себе пробьют пути. Россия представляет страну, в которой все реформы по установлению разумной свободы и гражданственности запоздали и все болезненные явления происходят от этой коренной причины. Покуда не было несчастной войны, прежний режим держался, хотя в последние годы перед войной он уже претерпевал потрясения; несчастная война пошатнула главное основание того режима – силу и, особенно, престиж силы, сознание силы.

Теперь нет выхода без крупных преобразований, могущих привлечь на сторону власти большинство общественных сил. Тем не менее я не советовал действовать скоропалительно, но принять твердые решения и, затем, от них не отступать и дать убеждение России, что принятые решения бесповоротны. Я говорил Государю, что будет хуже всего, если Он примет какое либо решение вопреки своему убеждению или инстинкту, ибо решение это не будет прочно.

Высказывая самым определенным образом свои убеждения, резюмированные в опубликованном 17 октября моем всеподданнейшем докладе, Высочайше утвержденном, я вместе с тем многократно повторял, что я, может быть, ошибаюсь, а потому усиленно советовал обратиться к другим государственным деятелям, которым Государь доверяет, но, конечно, я не посоветовал это делать исподтишка, по секрету, а в особенности, не посоветовал бы совещаться с такими ничтожествами, как Горемыкин, Будберг, не говоря уже о царедворственных лакеях по призванию (так душа создана). Зная, что Его Величество не обладает способностью понимать реальную сложную обстановку, я, в особенности, указывал на то, что положение так болезненно, что на скорое успокоение рассчитывать невозможно, какое бы решение не принять. Когда я видел, что Его Величество желает (faute de mieux) возложить все бремя власти на меня, я счел нужным выяснить ему положение вещей следующим примером.

«Приходится переплыть разбушевавшийся океан. Вам советует одно лицо взять такой то курс и сесть на такой то пароход, другое лицо – другой курс и другой пароход, третий – третий и т. д. На какой бы вы пароход ни сели и какой бы вы курс ни взяли – переплыть океан без некоторой опасности, а в особенности, без больших аварий будет невозможно. Я уверен, что мой пароход и мой курс будет менее опасными и во всяком случае с точки зрения будущего России наиболее целесообразными.

Но если Вы решитесь поехать на моем пароходе и взять мой курс, то вот что произойдет, Ваше Величество. Когда мы отойдем от берега, начнет качать, затем, будут ежедневные аварии – то, что либо в машине сломается, то те или другие палубные части будет сносить, то снесет тех или других спутников и тогда Вам сейчас же начнут говорить – вот, если бы Вы поехали на другом пароходе, то этого не было бы, если бы Вы взяли другой курс, то этого не случилось бы и проч. и проч.

Так как подобные утверждения проверять нельзя, то всему можно поверить и тогда начнутся сомнения, дергания, интриги и все это для меня, несомненно, а главное, для дела кончится очень плохо…»

Государь это выслушал и показывал, что мне верит, но, конечно, то, что я предвидел, и случилось. Что же касается уверений Государя, то я уже тогда знал, что Ему вообще нельзя верить.

Он Сам себе не должен верить, ибо человек без направлений сам не может направиться, его направляют ветры и, к сожалению, большею частью даже из не хороших источников. Я счел необходимым и нравственно себя обязанным указать Государю еще на следующее весьма важное обстоятельство, хотя по понятной причине мне было это тяжело высказать моему Государю, которого я знал с юности, которому служил с первого дня Его царствования, и который есть сын того Императора, перед памятью которого я молитвенно преклоняюсь.

Я обратил внимание Его на то, что все мы живем под Богом; если, чего Боже сохрани, с Ним что-нибудь случится, то останется младенец Император и регент Михаил Александрович, совсем к управлению не подготовленный. Россия после Бирона не знала регентов; и это может произойти во время самой глубокой революции – не так еще действий, как духа России. Положение сделается для династии совершенно безвыходным. В виду этого необходимо, чтобы режим управления оперся на широкую платформу, на платформу русского общественного сознания, хотя бы со всеми недостатками, присущими сознанию толпы, в особенности, малокультурной. Я говорил, что лучше воспользоваться, хотя и неудобной гаванью, но выждать бурю в гавани, нежели в бушующем океане на полугнилом корабле.

После подписания 17 октября манифеста и утверждения моего доклада мы сели на пароход и пошли обратно в Петербург, куда вернулись к обеду. Ехал Великий Князь Николай Николаевич, барон Фредерикс, я, князь Оболенский и Вуич… Великий Князь был в хорошем расположении духа, тоже и барон Фредерикс, который, впрочем, лишен способности понимать что либо мышлением. Князь Оболенский был в восторженно-невменяемом расположении. В последние дни перед 17-м он неотступно ходил за мною, все уверяя, что все потеряно, если немедленно не последует манифест, что не помешало ему через несколько дней после подписания манифеста, когда все поуспокоилось и страх в нем несколько улегся, заявить мне, что самый большой грех его жизни, который он никогда себе не простить, это то, что он так настаивал передо мною на манифест.

Теперь в Виши, тому назад две недели, П. Н. Дурново мне говорил, что будто именно князь Оболенский устроил свидание Великого Князя Николая Николаевича с Ушаковым, и что он ему как будто хвастал, что благодаря ему последовал манифест, что это он устроил через Нарышкина. Я этому не поверил, а потому, не зная, на сколько это верно, думаю, что скорее это было маленькое хвастовство. Одно несомненно, что князь Алексей Дмитриевич Оболенский мелкий человек, либеральный дворянин, философ училища правоведения.

Великий Князь, обратившись ко мне, сказал: «Сегодня 17-е – это знаменательное число. Второй раз в это число спасается Императорская семья (Борки)». Привожу этот эпизод лишь для характеристики настроения. Я же был совсем не в радужном настроении. Я отлично понимал, что придется много испить, главное же, зная Государя, я предчувствовал, что Он и в без того трудное положение внесет еще большие трудности и, в конце концов, я должен буду с Ним расстаться.

В Петербурге все ждали, чем это все кончится. Знали, что ведутся какие то переговоры со мною и с другими лицами, что идет какая то борьба, и ждали, чья сторона возьмет верх, граф Витте – что представляло синоним либеральных реформ, или появится последний приступ мракобесия, который на этот раз, как того с нетерпением ожидали все революционеры, совсем свалить Царствующий дом. Надежды эти были весьма основательны, так как Царь возбуждал или чувство отвращения, злобы или чувство жалостного равнодушия, если не презрения; Великие Князья были совсем или скомпрометированы, или безавторитетны; правительство, не имея ни войска, ни денег и не имея способности справиться с общим неудовольствием и бунтами, окончательно растерялось.

Вечером знали о манифесте 17 октября не только в Петербурге, но и в провинциях. Такого крупного шага не ожидали. Все инстинктивно почувствовали, что произошел вдруг «перелом» России XX-го столетия, но «перелом» плоти, а не духа, ибо дух может лишь погаснуть, а не переломиться. Сразу манифест всех ошеломил. Все истинно просвещенные, не озлобленные и не утерявшие веру в политическую честность верхов, поняли, что обществу дано сразу все, о чем оно так долго хлопотало и добивалось, в жертву чего было принесено столь много благородных жизней, начиная с декабристов. Озлобленные, неуравновешенные и потерявшие веру в Самодержавие считали, что вместе с режимом должны быть свалены и его высшие носители и, конечно, прежде всего, Самодержец, принесший своими личными качествами столько вреда России.

Действительно, Он Россию разорил и сдернул с пьедестала и все только благодаря своей «Царской ничтожности».

Многие побуждались к сему соображением, что Он сдался испугавшись, а как только Его немного укрепят, Он на все начхнет (что, между прочим, Он проделал и со мной) и всему даст другое толкование. Я, мол, пошутил, или Меня обманули, или найдет самые разнообразные толкования в Монблане русских законов и будет давать в каждом данном случае желательное по данному времени направление. А ведь лишь бы Царь пожелал плавать в этом болоте лжи и коварства, а охотников с Ним в этом болоте полоскаться всегда найдутся сотни, если не тысячи. Многие, если не все инородцы, которые так много натерпелись от различных мер, против них направленных, начиная с последних годов царствования Императора Александра II и затем усилившихся в царствование Императора Александра III и уже без удержа применявшихся в безумное царствование Императора Николая II, конечно, были рады несчастиям России.

Они с значительным увлечением, всегда присущим смутным временам, ждали своего рода освобождения от «русско-монгольского» ига. Всякая молодежь всегда склонна к увлечениям.

Русская молодежь к сему была особенно склонна, отчасти из за общей атмосферы малокультурной России, отчасти из за тех принципов общего управления, из за всей административно-государственной жизни, в атмосфере которой она жила.

Принципы не соответствовали, однако, тем культурным прогрессивным идеям, которым их учили в школах, в особенности, в высших, и которые проповедывались печатно, хотя в сдержанно-цензурных формах, массою писателей. Многие из них временно гремели не столько благодаря своим талантам, сколько благодаря тем прогрессивным, бегающим идеям, которые они проповедывали.

Достаточно вспомнить, что в так называемый писаревские времена (60–70 гг.) Пушкин был выкинуть в сор, а Некрасов поднят на поэтический пьедестал, главным образом не из за поэзии, а за политические претензии в его стихах содержащиеся. Вся русская молодежь уже во времена министра внутренних дел Горемыкина кипела и с тех пор т. е. в течение 11 лет кипение это все более и более усиливалось и дошло во времена Булыгина – Трепова до безумного бурления. А ведь молодежь, а в особенности университетская, более чем кто либо способна на всякие эксцессы, на восприятие всяких умственных и духовных болезненных эпидемий.

Что собственно представляет собою молодежь? Ведь это зеркало, часто дающее преувеличенные, но все таки в общем верные изображения духовного состояния общества, т. е. мыслящей России. Для того, для которого это представляет несомненную истину, достаточно изучить жизнь высших школ за время царствования Императора Николая II, чтобы понять, что все назрело для того, чтобы даже при малейшей неосторожности нарыв лопнул. А тут вышла не неосторожность, а из ряда вон выходящее мальчишеское безумие – японская война, несомненно нами вызванная.

Замечательно, что главным образом во время войны кипение в высших учебных заведениях заразило почти все средние учебные заведения и не только мужские, но и женские. Вся молодежь сыграла громадную роль в так называемых беспорядках, предшествующих 17 октября. 17 октября произвело одновременно перелом в обществе, а потому и в молодежи, но конечно в октябрьские дни молодежь находилась, если можно так выразиться, в революционном недоумении, а так как молодежи внушали «не верьте, 17 октября есть ничто иное, как маневр», то естественно, что молодежь находилась в полном революционном недоумении, бросаясь то к гимну «Боже Царя храни», то в громадном большинстве случаев к русской марсельезе.

Громадную роль в событиях 17 октября и в последующее время сыграли социалистические идеи в различных видах и формах, отрицающие и колеблющие право собственности по принципам римского права, мысли Толстого, учение Маркса и, наконец, просто «экспроприация» или грабеж под фирмою «анархического социализма». Эти социалистические идеи вообще сделали большие завоевания в Европе и в последнее полустолетие и нашли себе отличную ниву в России вследствие неуважения прав вообще и в частности права собственности со стороны властей и малой культурности населения.

Когда революционеры начали сулить рабочим фабрики, а крестьянам барскую землю и им доказывать, что в сущности это им и принадлежит, а только неправильно от них отнято, то понятно, что рабочие были охвачены дикими забастовками, а крестьяне «красным петухом» или по преступному ораторскому изречению в первой Государственной Думе Герценштейна «иллюминациями» (даже с ораторской точки зрения это только плагиат из речи одного из ораторов в эпоху французской революции). Эти явления весьма содействовали революционным вспышкам после 17-го октября в течение первых трех, четырех месяцев. *

Глава тридцать пятая

Первые дни моего премьерства

* Вернувшись 17 октября к обеду домой, я на другой день должен был снова поехать в Петергоф, чтобы объясниться относительно министерства. Одобрение моей программы в форме резолюции «принять к руководству» и подписание манифеста 17 октября, который в высокоторжественной форме окончательно и бесповоротно вводит Россию на путь конституционный, т. е. в значительной степени ограничивающий власть Монарха и устанавливающий соотношение власти Монарха и выборных населения, отрезал мне возможность уклониться от поста председателя совета министров, т. е. от того, чтобы взять на себя бразды правления в самый разгар революции.

Таким образом, я очутился во главе власти вопреки моему желанию после того, как в течение 3–4 лет сделали все, чтобы доказать полную невозможность Самодержавного правления без Самодержца, когда уронили престиж России во всем свете и разожгли внутри России все страсти недовольства, откуда бы оно ни шло и какими бы причинами оно ни объяснялось. Конечно, я очутился у власти потому, что все другие симпатичные Монаршему сердцу лица отпраздновали труса, уклонились от власти, боясь бомб и совершенно запутавшись в хаосе самых противоречивых мер и событий.

Повторилось то, что случилось перед Портсмутом: точно так, как тогда Государь был вынужден обратиться ко мне, чтобы я принял на себя тяжелую миссию ликвидировать постыдную войну, ибо Нелидов (посол в Париже), Муравьев (посол в Риме), кн. Оболенский (В. С. – товарищ министра иностранных дел) от сей чести отказались, один по старости, другой по болезни, а третий по добросовестности, чувствуя себя к сему неспособным и точно так и теперь Государь был вынужден обратиться ко мне, потому что Горемыкин уклонился, гр. Игнатьев испугался, а Трепов запутался в противоречиях и не знал, как удрать от хаоса, который в значительной степени им самим же был создан. Как в первый раз, так и теперь, во второй, я волею Государя был брошен в костер с легким чувством: «если, мол, уцелеет, можно будет затем его отодвинуть, а если погибнет, то пусть гибнет. Неприятный он человек, ни в чем не уступает и все лучше меня знает и понимает. Этого Я терпеть не могу».

В Петергофе я успел объясниться только по следующим вопросам. Во-первых было решено, что обер-прокурор Победоносцев оставаться на своем посту не может, так как он представляет определенное прошедшее, при котором участие его в моем министерстве отнимает у меня всякую надежду на водворение в России новых порядков, требуемых временем.

Я просил на пост обер-прокурора святейшего синода назначить князя Алексея Дмитриевича Оболенского. С какою легкостью Государь расставался с людьми и как Он мало имел в этом отношении сердца, между тысячами примеров может служить пример Победоносцева.

Его Величество сразу согласился, что Победоносцев остаться не может, и распорядился, чтобы он оставался в Государственном Совете, как рядовой член, и на назначение вместо него князя Оболенского. Затем мне пришлось ходатайствовать, чтобы за Победоносцевым осталось полное содержание и до его смерти, чтобы он оставался в дом обер-прокурора на прежнем основании, т. е. чтобы дом содержался на казенный счет. Я кроме того заезжал к министру двора обратить его внимание на то, чтобы со стариком поступили возможно деликатнее, и чтобы Его Величество ему Сам сообщил о решении частно.

Если бы я об этом не позаботился, то Победоносцев просто на другой день прочел бы приказ о том, что он остается просто рядовым членом Государственного Совета, и баста. Между тем, можно иметь различные мнения о деятельности Победоносцева, но несомненно, что он был самый образованный и культурный русский государственный деятель, с которым мне приходилось иметь дело. Он был преподавателем Цесаревича Николая, Императора Александра III и Императора Николая II. Он знал Императора Николая с пеленок, может быть, поэтому он и был о Нем вообще минимального мнения.

Он Ему много читал лекций, но не знал, знает ли его ученик, что либо или нет, так как была принята система у ученика ничего не спрашивать и экзамену не подвергать. Когда я еще не знал Николая II, когда я только что приехал в Петербург и скоро занял пост министра путей сообщения и спросил Победоносцева: «Ну, что же Наследник занимается прилежно, что Он собою представляет как образованный человек?», то Победоносцев мне ответил: «право не знаю, на сколько учение пошло впрок».

Тогда же было решено, что не может оставаться министром народного просвещения ген. Глазов, который был министром народного просвещения только по «самодержавному» недоразумению или произволению. Я же тогда еще не решил, кто должен быть министром народного просвещения. Было решено также, что должен уйти Булыгин, министр внутренних дел, честный, прямой и благородный человек, бывший отличным губернатором, затем помощником Московского генерал-губернатора и назначенный министром внутренних дел вопреки своему желанно только потому, что Петербургский генерал-губернатор, а затем товарищ министра внутренних дел Трепов пожелал, чтобы министром был Булыгин, с которым он служил в Москве.

Трепов же пожелал иметь министром Булыгина для того, чтобы в сущности сделаться диктатором. Он и стал диктатором и способствовал окончательному доведению России до революции. Булыгин, как честный, уравновешенный человек, конечно, ужиться с дикими приемами своего товарища, а в сущности диктатора, не мог, а потому постоянно просился, чтобы его отпустили, но Государь, конечно, не отпускал, несомненно ценя в Булыгине свойства ширмы и только.

Затем было в принцип решено, что я могу привлечь на посты министров и общественных деятелей, если таковые могут помочь своею репутацией успокоить общественное волнение.

Итак, в ближайшие дни помимо меня последовал уход Победоносцева и Булыгина, а также ген. Глазова, который был назначен помощником командующего войсками московского военного округа, и одновременно последовало назначение князя А. Д. Оболенского обер-прокурором Святейшего Синода.

На следующий день я пригласить к себе представителей прессы, находя, что пресса может оказать наиболее существенное влияние на успокоение умов. Действительно, кажется, 19 октября утром, ко мне (на Каменноостровский пр.) явились представители большинства петербургских газет. Отчет об этом собеседовании появился на следующий день во всех газетах и с особою подробностью в «Биржевых Ведомостях», вероятно, потому что издатель и хозяин этой газеты, состоящей таковым и до сих пор, Проппер, преимущественно и даже почти исключительно говорил со мною от всей прессы в присутствии представителей почти всех газет. Пропперу никто из присутствующих не противоречил несмотря на крайние его взгляды в смысле революционном. Представители правых газет – «Петербургских Ведомостей» (кн. Ухтомский), «Нового Времени» (Суворин). «Света», «Гражданина» как бы молчанием подтверждали, скажу откровенно, довольно нахальные в особенности по тону (свойственному образованным евреям, преимущественно русским) не то требования, не то заявления.

Представителями крайней левой прессы, кажется, «Богатства» делались заявления столь же крайние, но в устах их эти заявления были понятны, ибо они всегда составляли убеждения этих почтенных господ, да и тон их заявлений был другой. Иначе звучали заявления эти в устах Проппера, высказанные в весьма развязном тоне, того Проппера, который явился в Россию из за границы в качестве бедного еврея, плохо владеющего русским языком, который пролез в прессу и затем сделался хозяином «Биржевых Ведомостей», шляясь по передним влиятельных лиц, того Проппера, который вечно шлялся по моим передним, когда я был министром финансов, который выпрашивал казенные объявления, различные льготы и, наконец, выпросил у меня коммерции советника.

Значит, действительно случилось в России и прежде всего в этом изгнившем Петербурге что то особенное, какой то особый вид умственного помешательства масс, коль скоро такой субъект заговорил таким языком, а остальные представители прессы или потакали ему или молчали.

Будущей историк удивительного периода истории русской жизни во время царствования Императора Николая, который пожелал бы ознакомиться с историей акта 17 октября, пусть обратится к отчету, появившемуся в газетах («Биржевые Ведомости») об сказанном собеседовании со мною представителей прессы (наверное, найдет в Публичной библиотеке). Конечно, эти отчеты очень произвольны и субъективны, но этот их характер еще более обрисовывает то психическое состояние русского общества, в котором оно находилось в октябрьские дни.

Что же собственно заявлял мне г. Проппер в присутствии представителей всей прессы?

– «Мы правительству вообще не верим». Согласен, что оно, когда начнет говорить о либеральных мерах часто не заслуживает доверия. Теперь Столыпинский режим это нагляднее всего показывает. Если будет когда либо издан сборник его речей в первой, второй и третьей Думе, то всякий читатель подумает, – какой либеральный государственный деятель, и одновременно никто столько не казнил и самым безобразным образом, как он – Столыпин, никто не произвольничал так, как он, никто не оплевал так закон, как он, никто не уничтожал так хотя видимость правосудия, как он – Столыпин, и все сопровождая самыми либеральными речами и жестами. По истине, честнейший фразер.

Но все-таки не Пропперу было мне после 17 октября заявлять, что он правительству не верит, а в особенности с тем нахальством, которое присуще только некоторой категории русских «жидов».

Затем г. Проппер заявил требование, чтобы все войска были выведены из города и охрана города была предоставлена городской милиции. Это, конечно, революционное требование. С моей точки зрения для лица, которому была вручена власть и которое и являлось ответственным за ее действия, такое требование было особливо не приемлемо, ибо, конечно, я отлично понимал, что если я это сделаю, то сейчас же начнутся в городе грабежи и убийства, что мне через несколько дней придется ввести в город войска и пролить кровь тысячей людей. Между тем, что я себе ставлю в особую заслугу, это то, что за пол года моего премьерства во время самой революции в Петербурге было всего убито несколько десятков людей и никто не казнен. Во всей же России за это время было казнено меньше людей, нежели теперь Столыпин казнит в несколько дней во время конституционного правления, когда по общему официальному и официозному уверению последовало полное успокоение. При этом казнит совершенно зря: за грабеж казенной лавки, за кражу 6 руб., просто по недоразумению и т. под. Одновременно убийца гр. А. П. Игнатьева и подобные преступники часто не казнятся.


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
(всего 1 форматов)