banner banner banner
Время демографических перемен. Избранные статьи
Время демографических перемен. Избранные статьи
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Время демографических перемен. Избранные статьи

скачать книгу бесплатно

Время демографических перемен. Избранные статьи
Анатолий Григорьевич Вишневский

Книга представляет собой сборник избранных статей А. Г. Вишневского, публиковавшихся, в основном, на протяжении последних 10–15 лет и посвященных ключевым вопросам демографии XXI в. Главное внимание в отобранных для издания статьях сосредоточено на теоретическом осмыслении происходящих в мире фундаментальных демографических перемен и вызываемых ими последствий. Эти последствия имеют универсальный характер и пронизывают все уровни социальной реальности – от семейного до глобального. Важное место в книге занимает российская проблематика, автор стремится осмыслить переживаемые Россией демографические перемены и стоящие перед ней демографические вызовы в контексте универсальных и глобальных демографических перемен и вызовов. Часть статей посвящена истории и современному состоянию отечественной демографической науки. Потенциальная аудитория книги – исследователи, представляющие широкий круг обществоведческих дисциплин, преподаватели и студенты, политики и журналисты, а также читатели, интересующиеся демографией и смежными науками. Выход книги приурочен к 80?летию А. Г. Вишневского.

А. Г. Вишневский

Время демографических перемен. Избранные статьи

© Вишневский А. Г., 2015

© Оформление. Издательский дом Высшей школы экономики, 2015

* * *

Раздел 1

Демографический переход

Демографическая реальность в свете теории и идеологии[1 - Четвертые Сократические чтения по географии. Научные теории и географическая реальность: сб. докл. / под ред. В. А. Шупера. М., 2004. С. 35–47.]

Теория, идеология и смена «картины мира»

Демографические процессы, которые еще 100 лет назад привлекали внимание лишь немногочисленных специалистов (а если говорить о нашей стране, то так было еще и 50 лет назад), сегодня стремительно выдвигаются едва ли не в самый центр общественного внимания. Демографам приходится искать ответы на множество интересующих общество весьма непростых вопросов. Вопрос о низкой рождаемости – может быть, самый загадочный и сложный.

В самом деле, во всех современных городских обществах наблюдается падение рождаемости, которое, если оно идет непрерывно, имеет своим неизбежным следствием прекращение роста населения, а затем и его сокращение (депопуляцию). Всякий раз, когда общество сталкивается с этой угрозой (впервые это произошло во Франции в XIX столетии), обнаруживается однотипная реакция общественного мнения, начинаются поиски политических и научных ответов на этот вызов, средств лечения неизвестной болезни. Однако, несмотря на то что такие поиски ведутся в разных странах уже не менее 100 лет, больших успехов они не принесли. Рождаемость в наиболее богатых, экономически развитых странах продолжает снижаться, почти повсеместно она давно уже опустилась ниже уровня простого замещения поколений, и отрыв от этого уровня с каждым годом становится все большим. Попытки воздействовать на рождаемость, задержать ее падение или добиться ее повышения неизменно терпят фиаско.

По мере того, как нарастает опыт неудач подобного воздействия, увеличиваются и сомнения – вначале по поводу выбираемых средств воздействия, а затем и по поводу самого диагноза той болезни, которую пытаются лечить с помощью этих средств. Все лучше осознаётся недостаточность теоретических представлений, лежащих в основе современных взглядов на рождаемость и ее детерминацию, появляются попытки новых объяснений и возникают новые споры, разрешение которых требует лучшего осмысления методологических подходов к построению непротиворечивой теоретической концепции массового демографического (и более широко – социального) поведения.

Разумеется, задача создания такой концепции не относится к числу простых. Возникающие в связи с этим споры внутри научного сообщества – нормальное явление, только они и могут приблизить исследователей к пониманию истинных внутренних механизмов социального поведения. Однако достаточно долгий опыт таких споров в разных странах показывает, что в них всегда присутствует и бесплодный компонент, который не приближает к решению означенной задачи, а удаляет от него, ибо спорящие нередко говорят на разных языках и просто не слышат друг друга. Мне кажется, что одна из главных причин этого диалога глухих – идеологизация научного знания, внесение в него некоторых априорных компонентов, что противоречит самой природе науки как способа познания неизвестного. Поэтому первое, что хочется сделать, это попытаться разобраться в соотношении «теории» и «идеологии».

Как полагал В. Даль, теория – это «умозренье, умозаключенье; заключенье… из чего-либо, не по явленью на деле, а по выводам своим; …Теоретический, умозрительный, умозаключительный. Теорик, теоретик, кто держится одних умозрений, верит им, стоит на них». Но такое понимание теории кажется устаревшим. Как разъясняет последнее издание Большой советской энциклопедии, теория (правда, «в более узком и специальном смысле») – это «высшая, самая развитая форма организации научного знания, дающая целостное представление о закономерностях и существующих связях определенной области действительности – объекта данной теории».

А что же такое идеология? Обратимся еще раз к БСЭ. Идеология – это «система взглядов и идей, в которых осознаются и оцениваются отношения людей к действительности и друг к другу, <…> а также содержатся цели (программы) социальной деятельности, направленной на закрепление или изменение (развитие) данных общественных отношений».

Но вот что интересно. В той же БСЭ говорится, что Маркс и Энгельс под идеологией понимали (1) «идеалистическую концепцию, согласно которой мир представляет собой воплощение идей, мыслей, принципов»; (2) «соответствующий этой концепции тип мыслительного процесса, когда его субъекты – идеологи <…> постоянно воспроизводят иллюзию абсолютной самостоятельности общественных идей»; (3) вытекающий отсюда метод подхода к действительности, состоящий в конструировании желаемой, но мнимой реальности, которая выдается за самою действительность». Таким образом, Маркс и Энгельс противопоставляли идеологию теории как научному знанию. Ленин же, как говорится далее в БСЭ, «расширил понятие идеологии, введя категорию “научной идеологии”», каковой и был назначен марксизм.

Я привожу все эти цитаты не для того, чтобы найти в них какую-то истину, а для того, чтобы показать, как понимание того, что такое теория и идеология, «плавает», одно перетекает в другое, и эти два понятия часто смешиваются. Поэтому я просто уточню, что буду под теорией понимать «научную» теорию, описывающую объективные внутренние взаимосвязи, механизмы и т. д. изучаемого объекта и лишенную какой бы то ни было оценивающей, аксиологической составляющей. А идеология в моем понимании – это именно система взглядов, подчиненная каким-то аксиологическим критериям: представлениям о добре и зле, благе и вреде и т. п. и не в последнюю очередь занятая «конструированием желаемой, но мнимой реальности». Можно сказать, что теория, с моей точки зрения, – это феномен из области науки, а идеология – из области веры.

Истинные отношения между теорией и идеологией, особенно в сфере социального знания, довольно сложны. Идеология часто рядится в одежды теории, а теория столь же часто открещивается от идеологии. Но на деле обычно приходится сталкиваться с комбинацией того и другого в соотношении, которое зависит от общего мировоззрения теоретиков и идеологов. А оно, в свою очередь, при всем значении индивидуальных склонностей каждого из них, в решающей степени предопределено историческим состоянием общества и той картиной мира, которая соответствует достигнутому им уровню развития.

Особенность нашего времени, едва ли не самая главная черта интеллектуальной жизни той эпохи, в которой мы живем, – кардинальная смена картины мира. Эта эпоха длится уже не одно столетие, и пока ей не видно конца. Хотя новая картина мира давно уже перестала быть достоянием узкого круга провидцев и сейчас стоит перед мысленным взором сотен миллионов, а то и миллиардов людей, она лишь потеснила старую картину мира, но не вытеснила ее. Наше время продолжает оставаться временем столкновения, полемики – когда мирной, а когда и не очень, – но в то же время и взаимодействия традиционной и современной картин мира, эпохой раскола, который проходит не только между странами и континентами, не только между различными политическими силами и партиями, но и внутри любого интеллектуального сообщества. И в каждом таком сообществе, и даже в сознании каждого отдельного человека присутствуют – в разных сочетаниях – элементы «традиционного» и «современного» сознания.

Детерминированный мир Фомы Аквинского

«Традиционное» сознание соответствует – со всеми возможными оговорками – «простому», слабо дифференцированному, «пирамидальному», четко упорядоченному иерархизированному миру прошлых эпох. В этом мире – как в земном, так и в отраженном небесном – царит «божественный порядок», он управляется демиургом в его различных ипостасях, но это всегда какая-то надындивидуальная сила, которая творит, сохраняет или охраняет мир «сверху», из какого-то «центра». Это мир Фомы Аквинского, автора „Summa Theologica“, которая описывает «справедливое общество, согласующееся со святым писанием и разумом… Общая концепция… гармонировала с целостным и иерархическим обществом, столь прекрасно созданным, что оно казалось естественным, части которого были взаимосвязаны и каждый член его занимал положенное ему место… Земной общественный мир во всех отношениях соответствовал великому небесному миру. Ангелы соответствующего ранга, подобно отдельным людям, занимали свое место и управляли звездными сферами… Эта система была… неизменна и долговечна, подчиняясь лишь воле Бога».

Традиционный мир – это хорошо детерминированный мир, и ему соответствует детерминизм как философская концепция, как мировоззрение и как идеал. Отсюда, в частности, идея построения общества, в котором покончено с частной собственностью, со стихийными силами рынка и вообще со всякой «анархией», все распределяется по единому плану и т. п. Подобные представления лежат в основе критики сущего ранними социалистами-утопистами: даже «божественного порядка» недостаточно, слишком многие и многое отклоняется от него, надо внести в мир еще больше порядка, и тогда все будет хорошо. Этот средневековый идеал унаследовал и марксизм, а через него и мы.

Относительно слабая расчлененность традиционной жизнедеятельности, отраженная в старой картине мира, предопределяет и синкретизм постигающего этот мир сознания. Я писал как-то, что традиционное «соборное сознание не стремится к пониманию внутренней сложности и противоречивости природного и социального мира, позволяет видеть мир только целостным, осмысливать только нерасчлененными блоками. Синкретический менталитет не допускает анализа, социальной самокритики, оценивать для него значит морализировать. Он требует веры, делает возможным истолкование всего сущего только в терминах добра и зла, истинных и неистинных ценностей и т. п.».

Такое сознание не отделяет познание от оценки, теорию от идеологии. Как полагал, например, Толстой, «законная цель наук есть познание истин, служащих к благу людей. Ложная цель есть оправдание обманов, вносящих зло в жизнь человеческую… И тут-то являются разные науки… и оказывается, что дурная жизнь людей не от них, а оттого, что таковы законы, и что дело людей не в том, чтобы перестать жить дурно… а только в том, чтобы живя по-прежнему, по своим слабостям думать, что все худое происходит не от них самих, а от тех законов, какие нашли и высказали ученые…». Толстой защищает, таким образом, морализирование как способ познания.

Вероятностный мир «невидимой руки» Адама Смита

Но времена меняются. Мир – во всяком случае, европейский – за несколько последних столетий пережил очень глубокие трансформации, прежние аграрные общества стали промышленными, сельские – городскими, простые – сложными, непосредственные отношения между людьми – опосредованными невидимым рынком. Для осмысления этого нового мира, намного более сложного и разнообразного, чем прежний, «разрешающей способности» взглядов, основанных на детерминистской картине мира, недостаточно. Потому и преодоление этой статичной (если смотреть на нее из нашего времени) картины, а вместе с тем и взрывообразное расширение «разрешающей способности» человеческого познания на определенном этапе исторического развития становится неизбежным. Начиная с какого-то момента синкретическое знание уступает место дифференцирующему анализу, способному постичь нарастающее внутреннее разнообразие социума.

Пример такого анализа – рассмотрение Адамом Смитом в «Исследовании о природе и причинах богатства народов» (1776) небывалых перемен в английской экономике как результата разделения труда и свободы обмена товаров. «Эта книга, ставшая с тех пор, как ее впервые опубликовали, библией нового промышленного капитализма, является одним из великих синтетических общественных заветов, сравнимых с Summa Theologica Фомы Аквинского».

Прорыв Адама Смита – лишь небольшая часть мировоззренческой революции, охватившей все виды познания – как социального, так и естественнонаучного. Она привела к формированию новой картины мира, который уже не строится и не управляется «сверху» по какому-то замыслу, а растет «снизу», как лес или трава, складывается в ходе самоорганизации, рука которой «невидима». Результаты же такой самоорганизации не строго детерминированы, а в лучшем случае лишь предсказуемы с некоторой вероятностью.

Вот как писал об этом Норберт Винер: «Почти безраздельно господствовавшая с конца XVII до конца XIX в. ньютоновская физика описывала Вселенную, где все происходит точно в соответствии с законами; она описывала компактную, прочно устроенную Вселенную, где все будущее строго зависит от всего прошедшего… Теперь эта точка зрения не является больше господствующей в физике…». И далее: «Результатом этой революции явилось то, что теперь физика больше не претендует иметь дело с тем, что произойдет всегда, а только с тем, что произойдет с преобладающей степенью вероятности».

Не удивительно, что все эти огромные перемены – и в самой жизнедеятельности людей, и в их мировоззрении – требуют нового структурирования знаний о мире «разными науками» – потому они и «являются», вытесняя синкретический способ познания мира аналитическим. Описание, объяснение и морализирование, выступавшие прежде единым блоком, отделяются друг от друга, что понижает статус морализирования.

Но, разумеется, синкретизм и морализирование, будучи основательно потеснены анализом, отодвинуты на второй план как компоненты структуры социального знания, не исчезли вовсе. Это неизбежно хотя бы потому, что, как уже говорилось, и сами общества изменились еще не до конца, так что и объективно почти везде существуют основания для обеих картин мира – новой и старой. А на определенном этапе развития каждого общества происходит их столкновение, и тогда возможен временный реванш синкретизма и морализирования. Чистый реванш, конечно, невозможен, а вот компромисс возможен и почти всегда имеет место. Этот компромисс и выливается в пресловутую «научную идеологию» – с моей точки зрения, типичное contradictio in adjecto.

Компромисс проявляется в том, что аналитическое познание признаётся и даже одобряется, но перед ним ставится задача конструирования более совершенного мира, причем его априорное совершенство оценивается, исходя из не имманентных анализу моральных критериев. Такой взгляд на задачи социального знания укрепляется по мере того, как аналитическое знание вообще демонстрирует свою практическую применимость. Поэтому не удивительно появление в середине XIX в. знаменитого одиннадцатого «тезиса о Фейербахе» Маркса: «Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его».

Однако такая постановка задачи предполагает изначальное знание цели, к которой следует стремиться. А это – логика «ньютоновского» мира, заранее детерминированного непреложными законами причинности, а не «дарвиновского» мира, в котором результат есть следствие бесконечного количества проб и ошибок. Что бы мы сказали, если бы исследователю, наблюдающему эволюцию биологических видов на стадии земноводных, предложили запроектировать ее конечный результат? Мог ли он быть известен уже тогда, если исключить существование Творца?

«Конструктивистская» логика предполагает, что цель развития можно «научно» определить заранее, что есть «творец», это, по существу, религиозная идея, даже если она облечена в совершенно нерелигиозные формы. Ей противостоит идея самоорганизации, предполагающая, что целеполагание «встроено» в сам процесс развития.

Демографические процессы: управление извне или самоорганизация?

Если сказанное верно вообще, то это верно и в частном случае воздействия на демографические процессы. Поэтому споры о таком воздействии становятся полем столкновения «теории» и «идеологии». Более того, много лет участвуя в этих спорах, я постепенно прихожу к убеждению, что в них сталкиваются не столько разные взгляды на демографическую реальность, в частности, на настоящее и будущее рождаемости, сколько более общие мировоззренческие позиции, за которыми стоят разные картины мира: старая и новая.

Один из главных пунктов такого столкновения – вопрос о том, можно или нельзя воздействовать на прокреативное поведение людей с целью повышения рождаемости.

Этот вопрос, как отмечалось выше, волнует умы уже второе столетие. Выполняя «социальный заказ», созданный падением рождаемости, эксперты во всех странах выстраивают кажущуюся вполне естественной цепочку действий: обнаруживается «непорядок» (в данном случае – неудовлетворительный уровень рождаемости) – выясняются причины «непорядка» – предлагаются меры по их устранению.

Следуя далее по этой цепочке, исследователи ищут конкретные «факторы», которые вызывают падение рождаемости, что также кажется совершенно естественным. Вполне логично и не менее долгоживущее предположение, что устранение этих факторов или их видоизменение с помощью каких-то воздействий (демографической политики) может повлиять на уровень рождаемости, в частности, остановить его снижение, а может быть, и добиться его повышения. В рамках этой логики легко объяснимо, например, снижение рождаемости в России в 1990?е годы, и кажутся обоснованными надежды на то, что, по мере преодоления кризисных явлений в экономической и социальной жизни, рождаемость будет снова повышаться.

Но главное звено цепочки – последнее, «конструктивистское». Надо всем господствует идея вмешательства с целью исправления «неправильной» эволюции, убежденность в том, что все можно изменить. «От воли людей зависит, чем закончится процесс разрушения системы ценностей и норм многодетной семьи. Тут два пути – предоставить все самотеку девальвации семейности или же приступить к абсолютно новой политике государства – к исторически беспрецедентной просемейной политике укрепления семьи с несколькими детьми».

И вся цепочка, и каждое ее звено кажутся вполне логичными, особенно в рамках той картины мира, которая предполагает наличие совмещенного центра целеполагания и управления (в приведенной цитате таким уполномоченным центром признано государство), способного контролировать любые социальные процессы. А надо всем, конечно, стоит «теорик», то бишь «идеолог», который лучше других («научно») знает и подсказывает власти, что «нужно» обществу и как избежать «самотека».

Однако не все, что логично, – верно, ибо то, что верно в рамках одной логики, может быть неверно в рамках другой. Вполне логично связывать движение паровоза с работой шатунно-кривошипного механизма, но можно ли объяснять с помощью этой логики функционирование систем, более сложных, чем паровоз? В частности, можно ли использовать ее для объяснения взаимодействия экономических и демографических процессов и предполагать, что изменения в экономике автоматически влекут за собой однозначные подвижки в демографическом поведении людей и его результатах? Иными словами, правомерно ли считать, что демографические процессы не обладают никакой автономностью, а их изменения представляют собой простую реакцию на внешние по отношению к ним экономические (социальные, политические и т. д.) возмущения?

В это трудно поверить. Демографические процессы относятся к основополагающим, фундаментальным для существования любого общества, они обеспечивают его физическое выживание. Само это предназначение требует достаточно высокой степени защищенности механизмов демографического воспроизводства от влияния экономической или политической конъюнктуры, и такая защищенность несомненно существует. На протяжении истории людям приходилось множество раз сталкиваться с экономическими и социальными потрясениями, куда более тяжелыми, чем российские реформы 1990?х годов, порой такие потрясения резко нарушали нормальный ход воспроизводства населения, но они не разрушали главных демографических механизмов и не изменяли основных принципов демографического поведения. Эти принципы выработаны тысячелетним опытом, закодированы в культуре, в морали, в системе ценностей общества и обладают устойчивостью, которую не могут поколебать разного рода конъюнктурные колебания в условиях жизни, идет ли речь об их ухудшении или улучшении.

То же самое можно сказать и в несколько иной форме. Как вся социальная система, так и ее основные подсистемы, к числу которых относится и демографическая, будучи весьма сложными и обладая развитой и дифференцированной внутренней средой, обнаруживают характерную для всех сложных систем способность к гомеостазу, т. е. к сохранению существенных переменных в некоторых заданных пределах, даже если во внешней среде происходят довольно существенные возмущения. Конечно, такие возмущения не могут совершенно не влиять на внутреннее состояние подсистемы (в частности, скажем, экономический или социальный кризис не может совсем не воздействовать на демографическое поведение), но получение сигналов об изменении внешних условий приводит к возникновению в подсистеме отрицательных обратных связей, которые значительно ослабляют эффект внешних воздействий. А защищенность от внешних воздействий, пусть и относительная, предполагает наличие внутренних, «встроенных» механизмов целеполагания.

Это фундаментальное свойство сложных систем следует учитывать не только тем, кто стремится найти прямую зависимость между демографической динамикой и ухудшением экономической или политической конъюнктуры. Его должны принимать во внимание и те, кто надеется повлиять на эту динамику изменением внешних условий в лучшую сторону, например, с помощью мер пронаталистской демографической политики. Такие меры – тоже внешнее воздействие, от которого массовое демографическое поведение в принципе защищено.

Кому доверять: массовому выбору или «идеологу»?

Гипотеза гомеостатического саморегулирования вовсе не отрицает существования внешних факторов, воздействующих на демографическое поведение. Весь вопрос в том, как много таких факторов и как они взаимодействуют между собой. Отказ от «факторной логики» как раз и связан с признанием того, что таких факторов много, так что вклад одного или двух из них, как бы важны они ни были, ничтожен. При этом все факторы не просто существуют параллельно, а теснейшим образом взаимосвязаны, изменение одного сразу же меняет и все остальные, и образуется новый, непредсказуемый, как в калейдоскопе, узор. Поведение же людей, в том числе и демографическое, откликается на интегральный результат взаимодействия огромного множества «факторов».

Их было много всегда, но усложнение общественной жизни за два-три последних столетия привело к их тысячекратному умножению, так что множество факторов и их непрерывно меняющихся сочетаний стало просто необозримым. Поэтому стали неэффективными и прежние методы управления демографическим поведением «сверху»: прежние регуляторы недостаточно разнообразны, чтобы контролировать резко выросшее разнообразие поведения.

Ответом на эту новую ситуацию и стали новые механизмы детерминации индивидуального поведения, созданные современными промышленными и городскими обществами. Они намного меньше, чем прежние, связаны с априорным нормативным целеполаганием, жесткими внешними предписаниями, созданными раз и навсегда. Но это не значит, что индивидуальное целеполагание становится абсолютно свободным. Оно, как и прежде, подчинено внутренним целям системы, формирующимся на надындивидуальном уровне в процессе массового взаимодействия людей, определяющих свое место в море безграничного выбора. Только теперь для них каждое решение в демографической области (например, родить или не родить ребенка) зависит от огромного количества других решений, отнюдь не только демографических. Иными словами, демографическими, да и многими другими формами социального поведения людей теперь управляет не жесткое, одинаковое для всех нормативное предписание, а «невидимая рука» «рынка выборов».

Отсюда и особенности нового типа демографического поведения. Главное его отличие от прежнего – не количественное, оно заключается не в том, что раньше рожали много, а теперь – мало. «Сущность указанного перехода заключается в качественной перестройке демографического поведения. Важно не то, сколько детей в среднем рождает женщина, а то, насколько число рожденных ею детей и время их рождения суть результат ее (или обоих супругов) сознательно принятого решения». Важно, разумеется, для понимания различий в функционировании управляющих поведением социальных механизмов, а не с точки зрения оценки тенденций рождаемости.

Эволюционное преимущество такого типа поведения заключается в том, что он позволяет с гораздо большей полнотой и гибкостью, чем прежний нормативно-закрепощенный его тип, учитывать бесчисленные импульсы, поступающие к каждому из нас от всех бесчисленных «датчиков» социального поля, и принимать решения, более или менее точно отражающие реальную обстановку, складывающуюся систему приоритетов и т. д. В этом смысле новый тип поведения более эффективен.

Соответственно следует с доверием относиться к массовому выбору в любой сфере, в том числе и в демографической. Именно это я имел в виду, когда писал много лет назад: «Динамика демографических показателей, кажущаяся желательной, если рассматривать только кривую частного эффекта, вытекающего из изменения этих показателей, на самом деле может и не отвечать истинным интересам общества, а ориентирующаяся на обеспечение такой динамики демографическая политика оказывается внутренне противоречивой и безрезультатной. Рекомендующий такую политику теоретик-демограф выглядит более ограниченным, чем не очень образованная «средняя» женщина, решающая для себя вопрос о желаемом числе детей и не могущая при этом осознавать более или менее ясно все социальные роли, которые она выполняет. Массовое демографическое поведение управляется массовым демографическим сознанием, которое в свою очередь является частью всего общественного сознания, более или менее адекватно отражающего объективные интересы общества, и по самой своей природе не может быть столь односторонним, сколь односторонни бывают теоретические рекомендации, основанные на неполном знании и абсолютизирующие какую-нибудь одну сторону развития».

Всю эту логику совершенно не воспринимает идеолог-конструктивист. Не допуская мысли, что сам он может быть односторонен, он смело заявляет десяткам и сотням миллионов людей: ваш выбор неверен. «Нельзя обосновывать личный выбор бездетности или однодетности индивидуальным правом на безусловную свободу выбора – лишь бы этот выбор был рациональным или сознательным. Как ни странно, но именно так вопрос ставится некоторыми теоретиками. “Важно не то, сколько детей в среднем рождает женщина, а то, насколько число рожденных ею детей и время их рождения суть результат… ее сознательно принятого решения”. Число детей как выражение экзистенциальных желаний человека, прямо связанных с существованием нации, человечества может перемещаться вниз иерархии ценностей, заслоняться другими, более престижными приоритетами, такими как рациональность и свобода выбора, равноправие, справедливость и т. д. Это типичный пример игнорирования экзистенциального критерия, выдвижения каких-либо условий, кажущихся более важными, чем само существование».

Таким образом, «идеолог» приписывает себе понимание экзистенциальных критериев, в котором он отказывает человеческому обществу, просуществовавшему как-никак несколько десятков тысячелетий. Он отказывается принять картину мира, в которой нет демиурга, а есть процессы самоорганизации, пренебрежительно называемые им «самотеком». Он сам не прочь занять место демиурга, выступает от лица нации и человечества (что, вообще говоря, совсем не одно и то же). Но не есть ли его позиция все то же «конструирование желаемой, но мнимой реальности, которая выдается за самою действительность»?

Ведь, по существу, единственное бесспорное звено аргументации пронаталистских идеологов – ее отправная точка: снижение рождаемости в некоторых странах – но до сих пор лишь у меньшинства человечества – ниже уровня простого замещения поколений. Главный аргумент: если так пойдет дальше, население вымрет. Аргумент достаточно серьезный, но лишь на первый взгляд. Пока на Земле происходит не сокращение населения, а его рост, причем рост небывало быстрый, и главная проблема – именно в этом. Почему же люди должны вести себя так, будто главная угроза миру – депопуляция? Почему человечество, прожившее всю свою историю в условиях, когда единовременное число живущих на Земле людей не достигало 1 млрд, должно впасть в панику по поводу грядущего обезлюдения планеты, когда численность ее населения перевалила за 6 млрд и продолжает расти?

На этот вопрос обычно следует ответ в том смысле, что нас должно волновать не то, что происходит в мире, а то, что происходит в отдельно взятых странах, в частности в России. Но существуют ли «отдельно взятые страны» в эпоху глобализации? И не улавливают ли рядовые граждане реальные требования и реальные опасности эпохи глобализации, не ориентируются ли они в меняющемся калейдоскопе выборов лучше, чем иные «идеологи»?

Скорее всего, так оно и есть. Но это не может смутить идеолога, избавить его от высокомерного отношения к коллеге-теоретику. Ибо инструмент «теоретика» – знание, его возможности велики, но ограничены. Он понимает, что мир развивается по своим законам, которые нельзя изменить, так что его выводы могут быть и неутешительными, неприятными. Инструмент же идеолога – морализирующая вера, ее возможности неограниченны. Идеолог всегда знает, как сделать, чтобы всем было хорошо, он всегда на коне.

Демографическая революция меняет репродуктивную стратегию вида homo sapiens[2 - Даль В. Толковый словарь живого великорусского языка.]

Смысл демографического перехода

Означая то же самое, что «демографическая революция», термин «демографический переход» преобладает в научной литературе, мы также будем использовать его в этой статье, хотя в конце выскажем некоторые соображения в пользу первого термина.

Примерно за 100 лет развития (если вести отсчет от статьи Адольфа Ландри [Landry 1909], которая вошла впоследствии в его книгу [Landry 1934]), теория демографического перехода получила очень широкое признание. Она постоянно используется при объяснении и прогнозировании демографических процессов на всех уровнях – от локального до глобального и, несмотря на появляющуюся время от времени критику, объявляющую ее неверной, устаревшей и т. п. (см., например, [Marchal 2008]), несомненно относится к числу наиболее авторитетных социальных теорий – и может быть даже не только среднего уровня, как полагал в свое время Д. Коугил [Cowgill 1970: 633].

Однако широкое признание, способное сыграть злую шутку с человеком, может оказаться не менее пагубным и для теории. Оно способствует распространению теории вширь, но не вглубь, ведет к банализации теории и ее использованию больше для описания наблюдаемых фактов, нежели для их понимания. Отсюда – недооценка эвристических возможностей теории даже ее сторонниками, не говоря уже о ее поверхностных критиках.

Подавляющее число авторов довольствуются определением демографического перехода как движения от равновесия высокой смертности и высокой рождаемости к равновесию при низком уровне того и другого и сводят теорию к «модели», описывающей разные этапы (или стадии) этого движения. Разные авторы называют разное число таких стадий (4, 5 или 6), обсуждаются вопросы о факторах, действующих на каждом из этапов перехода, об уровнях рождаемости и смертности, отделяющих один этап от другого, о том, как и когда проходят через эти этапы разные страны (именно так описывается демографический переход, например, в рассчитанных на широкого читателя статьях Википедии). При этом обычно чрезмерно большое значение придается чисто количественным индикаторам перехода.

Все это облегчает упорядоченное описание наблюдаемых фактов и тенденций, но отнюдь не понимание стоящих за этими фактами и тенденциями глубинных перемен, которые при таком подходе вообще выпадают из поля зрения исследователей.

Нас же в этой статье интересуют в первую очередь качественные перемены, составляющие суть демографического перехода и расширяющие круг его последствий далеко за пределы чисто количественных изменений.

К сожалению, интерес к сути этих перемен нельзя отнести к мэйнстриму литературы о демографическом переходе, хотя нельзя и сказать, что он полностью в ней отсутствует. Я мог бы сослаться, в частности, на свою давнюю книгу и более раннюю статью, повторяющие в своем названии заголовок книги А. Ландри [Вишневский 1973[3 - Даль В. Толковый словарь живого великорусского языка.], 1976]. Я писал, в частности, что «главное в демографической революции – это глубокие качественные изменения всей системы демографического регулирования, а потому и самого демографического процесса» (цит. по: [Вишневский 2005: 199]). Указав на переход от высокого уровня рождаемости и смертности к низкому уровню того и другого, я отмечал, что «воспроизводство населения поднимается на более качественную ступень: оно становится несравненно более рациональным, эффективным, экономичным» [Вишневский 1973: 59]. Но наиболее удачным мне представляется определение, данное М. Ливи Баччи: «Демографический переход может быть охарактеризован как изменение системы, как переход от “диссипативной” системы, связанной с потерей демографической энергии (высокие рождаемость и смертность), к системе, “экономизирующей” эту энергию (низкие рождаемость и смертность)» [Livi Bacci 1995: 451].

Добавление всего нескольких слов, почти не снижая компактности определения, превращает его из чисто описательного в объяснительное, ибо указывает на эволюционную неравноценность до- и послепереходной ситуации и тем самым придает ему универсальность, подобную универсальности физических законов.

Понимаемый таким образом переход к новому типу демографического равновесия – небывалое в истории событие, равного которому не было. По сути, оно изменяет условия существования человека как вида. Сам человек в биологическом смысле не меняется, но претерпевают фундаментальные перемены характеристики размножения человеческих популяций, а они тоже относятся к неотъ емлемым свойствам вида.

В 1967 г. американские экологи Роберт МакАртур и Эдвард Уилсон [MacArthur, Wilson 1967] предложили различать две принципиально различные стратегии размножения популяций в природе – r-стратегию и K-стратегию (r– и K-параметры логистического уравнения Ферхюльста). Не вдаваясь в детали, отметим лишь, что r-стратегия предполагает крайне «неэкономное» размножение, производство огромного потомства, в основном обреченного на раннюю гибель, так что до нового цикла размножения доживает лишь ничтожная его часть. K-стратегия, напротив, экономична, потомство невелико, зато намного выше его выживаемость. Рыбы мечут миллионы икринок, тогда как потомство млекопитающих измеряется десятками, а то и единицами. Однако судя по тому, что численность популяций в природе на протяжении длительных периодов хотя и колеблется, но в итоге меняется мало, число особей, доживающих до своего цикла производства потомства, скажем, у рыб и у млекопитающих, одинаково.

В реальности ни одна популяция в природе не придерживается К-стратегии в чистом виде, в их динамике всегда присутствуют и элементы r-стратегии. Но в биологической эволюции в целом прослеживается тенденция к усилению элементов К-стратегии. У видов, находящихся на более высоких ступенях эволюционной лестницы, ослабевает зависимость от внешних факторов, все бо льшую роль играют внутренние регуляторы динамики популяций. Их численность становится более устойчивой, амплитуда колебаний сокращается, численность может изменяться в разы, но не в сотни, тем более не в тысячи и даже миллионы раз, что наблюдается у многих насекомых и ракообразных.

Нарастание роли внутренних регуляторов означает повышение экономичности размножения вида, а значит, и его способности использовать жизненные ресурсы, которые все в меньшей степени расходуются на производство потомства, благодаря чему становится возможным рост сложности организации и функционирования организмов и их сообществ.

С появлением человеческого общества к защитным механизмам, созданным природой, добавляются рукотворные, социальные защитные механизмы, «цена» [Вишневский 2005: 184] воспроизводства популяции становится еще меньшей, что означает новый шаг от r-стратегии к К-стратегии. Это необыкновенно расширяет область свободы и возможности развития человеческого общества, служит одной из главных, если не главной, предпосылкой появления человеческой цивилизации.

На протяжении десятков тысяч лет человеческой истории защитные механизмы, на которые опиралась репродуктивная К-стратегия популяций людей, понемногу совершенствовались, не претерпевая при этом принципиальных изменений. Смертность европейцев в середине II тысячелетия н. э. мало отличалась от смертности донеолитических охотников и собирателей, а тем более представителей античных цивилизаций. Фундаментальный прорыв начался только в конце XVIII в. и означал подлинный триумф К-стратегии – резкое повышение эффективности воспроизводства населения практически до максимально возможного уровня. Элементы r-стратегии практически исчезают.

Курица или яйцо?

Разумеется, все эти перемены произошли не сами по себе, они стали итогом тысячелетий экономического и социального развития человечества. Однако, возможно, именно они стали самым важным, хотя все еще недостаточно осознанным его итогом. Историки и общественное мнение придают несравненно большее значение политическим, экономическим или социальным переменам Нового и Новейшего времени, таким глобальным процессам, как урбанизация, промышленная или научно-техническая революция, возникновение постиндустриального общества в новейший период истории и т. п. Но только плохо замеченное формирование в тени всех этих перемен новой репродуктивной стратегии человеческих популяций затрагивает основы существования человека как вида и в этом смысле не только не уступает по своей фундаментальности и влиянию на будущее величайшим экономическим или политическим революциям, но, скорее всего, превосходит их.

Изменения произошли в демографической области, но они оказались настолько глубокими, что не могли не затронуть все стороны жизни людей, не наложить отпечатка на все правила человеческого общежития, на нормы социального контроля, на культуру. Все должно измениться и действительно меняется, но осознание истинных причин этих изменений дается теоретикам с большим трудом, что обусловлено хронической недооценкой самостоятельности демографического фактора.

В силу исторических особенностей России у нас такая недооценка ассоциировалась с марксистской, впрочем, скорее, псевдомарксистской научной традицией. Ф. Энгельс писал в свое время, что «согласно материалистическому пониманию, определяющим моментом в истории является, в конечном счете, производство и воспроизводство непосредственной жизни. Но само оно, опять-таки, бывает двоякого рода. С одной стороны – производство средств к жизни: предметов питания, одежды, жилища и необходимых для этого орудий; с другой – производство самого человека, продолжение рода. Общественные порядки, при которых живут люди определенной исторической эпохи и определенной страны, обусловливаются обоими видами производства: ступенью развития, с одной стороны – труда, с другой – семьи» [Энгельс 1961: 25–26]. У Энгельса нет слова «демография», тогда еще малоизвестного, но то, что он ставит «продолжение рода» в один ряд с «производством средств к жизни», можно истолковать как признание самостоятельности и первостепенной важности того, что теперь мы бы назвали демографическим фактором.

В СССР, несмотря на авторитет Энгельса, подобная точка зрения не была популярной. Одно время приведенная цитата «классика марксизма» (редчайший случай) сопровождалась «корректирующим» редакционным примечанием: «Энгельс допускает здесь неточность, ставя рядом продолжение рода и производство средств к жизни в качестве причин, определяющих развитие общества и общественных порядков» [Маркс, Энгельс 1948: 160–161]. По сути, здесь без ссылки на первоисточник повторено рассуждение К. Каутского: «Это простая игра словом “производство”… То, что Энгельс называет изменениями естественного процесса размножения – изменение форм семьи и брака – …представляет результаты, а не движущие силы общественной эволюции. Все это вызвано изменениями не в технике размножения, а в технике производства средств существования… Изменения в этой области производства, в конечном счете, одни только и вызывают все изменения общественных форм и предопределяют историю» [Каутский 1923: 119].

После смерти Сталина редакционное примечание исчезло из публикаций работы Энгельса, но не из голов советских исследователей, которые продолжали бороться против «ложных представлений о самодовлеющей природе демографических процессов… тогда как в действительности речь идет о закономерных демографических сдвигах под влиянием социально-экономического развития» [Гузеватый 1980: 30].

Хотя западные теоретики демографического перехода, как правило, не были марксистами и, скорее всего, ничего не знали об этой внутримарксистской полемике, их позиция удивительным образом совпадает с позицией Каутского. По утверждению Дж. Колдуэлла, его исследования в странах Африки и Азии показали, что тип экономики определял культуру, религию и демографическое поведение населения этих стран. «Ясно, – замечает он, – что это сродни использованию Карлом Марксом понятия “способ производства”, которое мы также будем использовать» [Caldwell 2006: 6]. При этом «производство материальной жизни» он трактует скорее по Каутскому, а не по Энгельсу, демографическое у него попадает не в «базис», а в «надстройку».

Сам факт рассмотрения «демографического перехода» или «демографической революции» как особого исторического феномена свидетельствует, конечно, о признании его эпохальной важности, но далеко не всегда – о признании его самостоятельной внутренней логики. «Эта внутренняя логика не привлекает внимания демографов, которые истолковывают такие перемены лишь как следствие различных социальных сдвигов, недемографических по своей природе» [Vishnevsky 1991: 267].

Хорошей иллюстрацией такого подхода служит противопоставление «описательного» и «объяснительного» аспектов теории демографического перехода Ж.-К. Шене. Первый из них «относится к внутренней динамике населения: он касается влияния смертности на рождаемость», что, как замечает Шене, было подмечено еще в XIX столетии, так что идея перехода «существовала в зародыше уже тогда», но это была не более чем констатация факта. Второй же аспект, особенно когда речь идет о снижении рождаемости, требует обращения к социально-экономическим, культурным, социально-политическим и т. п. детерминантам, которые и дают «объяснение» [Chesnais 1986: 6–8].

Подобный взгляд на суть демографического перехода не преодолен и сейчас. Как замечает в недавней статье Дэвид Реер, «исследователи демографического перехода… гораздо меньше внимания уделяли демографическому переходу как причине, а не следствию процесса преобразования общества. В результате историки и социологи привыкли считать демографические реалии напрямую зависимыми от экономического воздействия и никак иначе. Я же утверждаю, что во многих вопросах демографический переход необходимо рассматривать как ключевой фактор изменений. Демографический переход должен быть изучен как автономный процесс, завершившийся глубинными социальными, экономическими и даже психологическими или мировоззренческими воздействиями на общество. Демографию нужно рассматривать как независимую переменную» [Reher 2011: 11–12].

К сожалению, нынешнее состояние теории демографического перехода затрудняет его ви дение как целостного автономного процесса, имеющего свою внутреннюю детерминацию и активно воздействующего на все социальные процессы, в том числе и на глобальном уровне. О понимании же истинной важности демографического перехода как фундаментального сдвига в репродуктивной стратегии Человека как вида, равно как и неизбежных последствий этого сдвига и их масштабов, пока не приходится даже говорить.

Это не значит, что теория демографического перехода оставалась неизменной, на протяжении 100 лет своего существования она совершенствовалась, обогащалась, развивалась. Однако это развитие не было вполне органичным. Скорее оно напоминало расширение дома путем постоянного добавления к нему разного рода пристроек, каждая из которых рассматривала себя как самостоятельное здание, сохраняющее некоторую связь с основным домом, но отнюдь не являющееся частью единого целого.

Среди этих пристроек мы находим «эпидемиологический переход», «второй демографический переход», «третий демографический переход», наряду с этим говорят о «контрацептивной революции», «кардиоваскулярной революции» и т. д. Теория, по сути, распадается на отдельные части, и при этом утрачивается концептуальное единство в интерпретации наблюдаемых фактов. «Дробление» единого демографического перехода на множество отдельных переходов ведет к тому, что при анализе каждого из них развивается самостоятельная аргументация, оторванная от корней «материнской» теории.

Эпидемиологический переход

Так произошло, в частности, с теорией эпидемиологического перехода А. Омрана. Обычно она воспринимается как имеющая отношение только к объяснению механизмов и особенностей снижения смертности на протяжении последних столетий, однако замысел самого Омрана был иным. Его главная статья называется «The Epidemiologic Transition: A Theory of the Epidemiology of Population Change» [Omran 1971][4 - Теория // БСЭ. Т. 25. С. 434.]. Он трактовал термин «эпидемиологический» как указывающий на сущность массовых явлений и полагал, что «многие эпидемиологические методы, применение которых до сих пор ограничивалось рассмотрением особенностей здоровья и заболеваемости, могут быть с успехом применены и к исследованию других массовых явлений, в том числе и регулирования рождаемости» [Omran 2005: 731].

Возможно, использование в названии статьи выражения «эпидемиологический переход» было удачной «маркетинговой» стратегией, позволившей Омрану прочно связать свое имя с этим понятием, но, по сути, его статья содержит анализ все того же демографического перехода, и притом анализ очень проницательный и, как мне кажется, недооцененный. В обзорах по истории собственно демографического перехода его имя обычно не упоминается.

От других статей, посвященных демографическому переходу, работа Омрана действительно отличается ощутимо бо льшим вниманием к снижению смертности и новаторским исследованием этой составляющей демографического перехода. Но при этом он с самого начала заявляет, что стимулом для развития теории эпидемиологического перехода стали «ограниченность теории демографического перехода и необходимость комплексного подхода к демографической динамике» [Omran 2005: 732], и именно тот факт, что «смертность является фундаментальным фактором демографической динамики», выступает в качестве главной посылки теории эпидемиологического перехода (The theory of epidemiologic transition begins with the major premise that mortality is a fundamental factor in population dynamics) [Ibid.: 733]. «Основная задача состоит не только в том, чтобы описать и сопоставить переходы по смертности в различных обществах, но, что более важно, в том, чтобы предложить теоретический взгляд на процесс демографических изменений, соотнося модели смертности с демографическими и социально-экономическими тенденциями» [Ibid.: 755].

Омран постоянно возвращается к воздействию снижения смертности на рождаемость, подчеркивая, что «повышение выживаемости младенцев и детей подрывает комплекс социальных, экономических и эмоциональных оснований заинтересованности индивидов в большом числе рождений (high parity), а тем самым и общества – в высокой рождаемости. Как только супруги становятся практически полностью уверенными в том, что их потомство, особенно сын, переживет их самих, возрастает вероятность ограничения рождаемости» [Ibid.: 749]. Выделяя три стадии изменений смертности в процессе демографического перехода, Омран отмечает, что на третьей, последней из них, которую он называет стадией дегенеративных и антропогенных заболеваний, «смертность продолжает снижаться и в конце концов приближается к стабилизации на относительно низком уровне. Средняя продолжительность жизни при рождении постепенно растет, пока не превысит 50 лет. Именно на этой стадии рождаемость становится решающим фактором роста населения» [Ibid.: 738].

Последняя фраза важнее двух предыдущих, но ей обычно не придают большого значения. Авторы, обращающиеся к концепции эпидемиологического перехода, как правило, связывают ее только с изучением смертности. Они отдают должное предложенной А. Омраном концептуализации, которая открыла путь к переосмыслению очевидного факта количественного снижения смертности в терминах эволюции структуры причин смерти, вследствие которой происходит «не только переход от одной доминирующей структуры патологий к другой, но также радикально трансформируется возраст смерти» [Mesle, Vallin 2002: 440]. В то же время они пытаются развивать и видоизменять саму концепцию. Считая ее привязанной к реальностям конца 1960?х годов и потому устаревшей, они предлагают увеличить число стадий [Olshansky 1986] или даже в принципе изменить сам подход к их классификации, заодно изменив и название концепции с тем, чтобы «объединить в более широком представлении о санитарном переходе первую (описанную Омраном) фазу роста продолжительности жизни в основном за счет снижения смертности от инфекционных болезней и вторую фазу, определяющуюся снижением смертности от сердечно-сосудистых заболеваний, и оставить открытой дверь для последующих фаз» [Mesle, Vallin 2002: 444].

Как бы ни относиться ко всем этим предложениям, нельзя не видеть, что стадия, на которой «рождаемость становится решающим фактором роста населения», все равно остается там, куда ее поместил Омран. В этом смысле никакие последующие изменения смертности ничего принципиально не меняют. В то же время, если говорить о «переименовании» эпидемиологического перехода, возникает вопрос, всегда ли оправдано использование представлений о «переходе» или «революции». Если каждое изменение называть «революцией», то теряет смысл понятие эволюции. Любой переход или любая революция имеют начало и конец, но это совсем не значит, что после их окончания развитие прекращается. Правильно ли ставить в один ряд небывалый в истории сдвиг и обычные эволюционные изменения, пусть даже и очень важные?

Концепция эпидемиологического перехода помогает понять «анатомию» исторических изменений смертности как ключевого механизма, запускающего весь демографический переход. В этом смысле она «вмонтирована» в общую теорию демографического перехода, становится одной из ее частей. Но, будучи выведенной за пределы анализа демографического перехода, она теряет свою эвристическую силу. Для исследования последующих изменений смертности в ней нет необходимости.

Другое дело, что концептуализация Омрана способствовала более структурированному подходу к изучению смертности и ее изменений как демографического феномена. Само собой разумеется, что эти изменения имеют свои этапы, нуждаются в своей периодизации, в них тоже могут быть свои «революции» и т. п. Например, Милтон Террис говорит о двух эпидемиологических революциях [Terris 1985], французские демографы, как мы видели, подчеркивают важность «кардиоваскулярной революции», исследователи рождаемости пишут о «контрацептивной революции» [Leridon et al. 1987] и т. д. Но это – «революции» уже совсем иного уровня. Возможно, внимание к ним связано с подмеченным Колдуэллом общим сдвигом демографической теории за последние полвека от «большой теории» к теории краткосрочных изменений [Caldwell 2006: 301].

Нет сомнения, что исследователи смертности сами разберутся в том, что они могут взять из теории эпидемиологического перехода, а в чем могут обойтись без нее. Для нашей же темы важно осознание эпидемиологического перехода как ключевого механизма, запустившего цепную реакцию небывалых перемен в репродуктивной стратегии человечества, как важнейшего звена единой цепочки трансформаций, из которых складывается демографический переход.

«Первый демографический переход»

В 1986 г. Р. Лестег и Д. ван де Каа впервые сформулировали свою концепцию «второго демографического перехода» [Lesthaeghe, van de Kaa 1986], которая вскоре получила широкую известность, благодаря публикации Д. ван де Каа в «Демографическом бюллетене ООН» в 1987 г. [van de Kaa 1987]. О «втором демографическом переходе» речь пойдет ниже, сейчас же отметим, что появление этой концепции потребовало объяснения того, что следует понимать под «первым демографическим переходом», поскольку до тех пор такого понятия не существовало.