banner banner banner
Никитки, или Чёрным по белому
Никитки, или Чёрным по белому
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Никитки, или Чёрным по белому

скачать книгу бесплатно

Никитки, или Чёрным по белому
Виктор Теплицкий

Книга представляет собой сборник миниатюр, связанных тремя темами: внутренний мистичный мир главного персонажа иерея Никитина – священника-писателя («Никитки»), его зарисовки реальности («Грани») и его творческие фантазии («Жили-были»). Миниатюры написаны в традиции мистичного реализма.

Никитки, или Чёрным по белому

Виктор Теплицкий

Редактор Татьяна Юрьевна Чабан

Корректор Вера Николаевна Овчарова

© Виктор Теплицкий, 2024

ISBN 978-5-0062-6936-1

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

НИКИТКИ, ИЛИ ЧЁРНЫМ ПО БЕЛОМУ

Иерей Никитин кормил свои странные глаголы, как Пастернак кормил стаю клавиш – с руки. Но Пастернак мог это делать в любое время. А что? Подошёл к роялю, открыл крышку, все в сборе – и чёрные, и белые. Пожалуйста!

С глаголами было сложнее. Они прилетали, когда хотели, иерейские желания и потуги их не интересовали. Приходилось смиряться и терпеливо нести бремя ожидания.

Питались глаголы исключительно пустотой бумажных листов. Экран монитора не прельщал, для них это было чем-то вроде современной магазинной еды с длинным списком консервантов. Потому иерей всегда носил блокнот и карандаш.

Обычно, покружив вокруг иерейского темени, глаголы опускались на ладонь. Поглаживая нежные буковки, Никитин едва касался граней и окружностей. Затем доставал карандаш, по которому глаголы, как по мостику, перебирались на бумагу. Спеша и толкаясь, они накидывались на светлые лакуны, оставляя тёмные следы. Крошился грифель, гласные наползали на согласные, ершилась пунктуация и пузырилась орфография, но Никитина это не смущало. Он знал: основной труд впереди, сейчас главное – накормить гостей.

Насытившись, глаголы растворялись так же быстро, как и появлялись. Никитин убирал сырые листы в стол просушиться и радостно выдыхал.

Через некоторое время он извлекал записанное, и тут-то разворачивались баталии. Слова не хотели сдвигаться с места, тем более вычёркиваться. Фразы считали себя неповторимыми и претендовали как минимум на жемчуг. Иерей продирался сквозь вопли синонимов, ворчание идиом и брюзжание стилистики. А когда переносил отшлифованное на экран, всё начиналось по новой.

Стуча по клавиатуре, Никитин вспоминал Пастернака. «Ну что, Борис Леонидович, как там ваши питомцы? Привлекают любовь пространства? Бороздят, поди, духовные просторы. Крылья-то не обхватишь. Покажете?»

– Покажу, покажу, – улыбаясь в небесное оконце, отвечал Пастернак, оглядывая крохотных иерейских птах.

Но Никитин, конечно, не слышал поэта. Он выводил свои «Никитки» – строка за строкой – чёрным по белому.

Жили-были. Инженер

Жил-был инженер. Он любил играть на баяне. Любил, но не умел. Терзал инструмент нещадно – немного по вечерам и много по выходным.

Этажом ниже жил поэт. Он умел слагать не слагаемое, строить конструкции и оттачивать детали. Но всякий раз, когда его слуха достигали звуки баяна, дактили слетали с педалей, выбивало ямбы, а дольники не хотели делиться.

Надоела эта музыка поэту. Поднялся он к соседу, позвонил раза два. Инженер открыл. На груди баян, лицо красное.

– Знаете что, – начал без предисловий поэт (он не любил предисловия), – вы своим, так сказать, музицированием мешаете творческому процессу. Собственно говоря, при исполнении, с вашего позволения, мелодий, моя муза страшно пугается и оставляет лабораторию слова и звука. Все мои стихотворные построения рассыпаются, как карточный домик. О! Неожиданный образ! – воскликнул поэт. Вынул из шёлкового японского халата записную книжку, ручку, размашисто набросал «стихи распадались, как карточный домик», сунул поэтические принадлежности обратно в карман и продолжил:

– Прошу вас, любезный, не занимайтесь тем, что вам не дано. Вы лишаете меня и мир свершений в области высокого искусства поэзии.

Инженер потоптался, как провинившийся школьник, вздохнул и ответил:

– Но я не могу не играть. Музыка – она – как дыхание, как огонь в печи… Да, и насчёт музы. Пойдёмте.

На кухне на обшарпанном табурете сидела юная особа. Кудри украшены венком живых цветов, лёгкая туника, в руках лира.

– Узнаёте? – спросил инженер. – Мы тут репетируем.

– Как? – воскликнул поэт.

– Сам не знаю, – ответил инженер. – Что-то мне подсказывало…

– Дорогая! – перебил поэт, трагично простирая руки. На пальце сверкнул перстень. – Как же так! Как же я?

Повернулся к инженеру:

– Давно она у вас?

– Да почти сразу, как только его привёз из деревни, – он любовно погладил баян. – Стоит только начать играть…

Инженер загадочно улыбался. Улыбалась и юная особа. Не улыбался только поэт.

Этажом ниже качались строфы, скрипели рифмы и вся конструкция ходила ходуном, готовая развалиться. Прямо, как карточный домик.

Жили-были. Библиотекарь

Жила-была библиотекарь. Разумеется, много читала. Книги с детства шли с ней по жизни. Вот только спутник жизни ей не встречался. Вначале это сильно печалило библиотекаря, а потом вроде как привыкла.

На работе её окружали стеллажи. А дома бесшумно слонялось одиночество. И только по вечерам оно пряталось в худощавой тени библиотекаря, когда та садилась у окна с бокалом вина и закуривала. Но только стоило лечь, как одиночество мостилось в изголовье и начинало свою заунывную песнь.

Библиотекарь много чего знала – полезного и неполезного. Первое с трудом лезло в голову, второе – весьма проворно. Ещё у библиотекаря были привычки и заморочки. Так, например, она гадала в ночь перед Рождеством. Но делала это своеобразно: открывала наугад книгу, тыча пальцем в страницу. Строка, на которую указывал перст, должна была приоткрыть завесу будущего. Сапоги за порогом и зеркала в темноте не прельщали. Но суженый так и оставался за завесой, и последние годы библиотекарь гадала по накатанной – без трепета и ожидания.

В это Рождество она решила довериться пасичнику. Может, Рудый Панько что-нибудь да прогоголит? Наскоро поужинав, библиотекарь извлекла из пакета книгу с оттиснутым профилем на обложке. Села за круглый столик, зажгла свечу…

«Не хорошо быть человеку одному», – прочитала она. Что-то здесь не так. Жаль, не приметила страницу. Выдохнула, зажмурилась… «и будут двое одна плоть». На этот раз библиотекарь запомнила место. Стала перечитывать. Никаких двоих, никакой плоти! Но ведь было! И вообще, откуда это? Она потянулась за сигаретой, но в руках снова оказалась книга. Тёмный профиль озорно улыбался. Очертя голову библиотекарь нырнула в диканьковский хутор. Палец скользил по знакомым строкам: «И мигом очутился Вакула около своей хаты. И в это время пропел петух, ибо крепка как смерть любовь». Стоп! Она узнала последние слова. Но как это возможно?

Библиотекарь уже не заглядывала в книгу.

Её не знобило, не тряслись члены, сердце стучало ровно. Она стояла у окна и слушала, как тикают настенные часы. Одиночество скукожилось и юркнуло в дальний угол. Вдруг библиотекарь прильнула к холодному стеклу. По заснеженному двору, оставляя следы, шёл человек: пальто странного покроя, цилиндр, из-под которого вились тёмные волосы, в руке трость. В свете фонарей отчётливо выделялись усики и прямой нос.

Библиотекарь опустилась в кресло. Она глядела на пламя свечи. И улыбалась.

Человек в цилиндре свернул за угол. Там его ждала небольшая ладная бричка. Чему-то посмеиваясь, сел в коляску. Малороссийским говором крикнул низкорослому кучеру «трогай». Малый дюже походил на человеческий нос. Он щёлкнул кнутом, и бричка покатила по асфальту. Рядом на козлах сидел господин – не красавец, но и не дурной наружности, не слишком толст, не слишком тонок. Он улыбался, оглядывая город.

Мелькали светофоры и витрины, вёрсты, колодцы, обозы, серые деревни… Спицы превращались в один гладкий круг. Ещё немного, и бричка оторвётся от земли и взмоет в звёздное небо. Какой же русский не любит быстрой езды?

Жили-были.Моряк

Жил-был моряк. Не бороздил океаны, не одолевал бури, даже не знал, что такое морская качка. Всю жизнь просидел за столом в бухгалтерии. Моряком он был в душе.

Его носило по страницам Мелвилла и Верна. Он вдыхал солёный воздух с Хейердалом, налегал на вёсла с Конецким, нёс вахту со Станюковичем. Под рубахой непременно тельник, на руке выколот якорь.

Выходя из дома, моряк командовал: «Отдать швартовы!», садясь за руль: «Полный вперёд!». Жена привыкла, что её отправляли на камбуз. Она только посмеивалась, как и два его сына – «бойкие юнги».

В первый раз он увидел море, когда отдыхал с родителями на курорте. Отец подарил на день рождения бескозырку, мать – «Остров сокровищ». С этого всё и началось. В бескозырке чуть ли не спал, книгу зачитал почти до дыр. Он готовился поступать в мореходку: вязал узлы и заучивал команды. Служба во флоте снилась почти каждую ночь. Но после школы состоялся «серьёзный разговор». Бескозырку убрали подальше в комод, на стол лёг учебник по бухучёту. Дальше по схеме – институт, женитьба, работа. Моряк был послушным ребёнком, добрым семьянином, прилежным работником. При этом курил исключительно трубку.

На море он был ещё два раза. В отпуске. Дача-огород-картошка важнее пляжа и варёных раков.

В третий раз он поехал один. Жена осталась нянчится с внуками. Моряку на всё про всё – две недели.

С вокзала – прямиком на берег. Под ногами хрустит галька, и что-то таинственное шепчут волны. Прибой зовёт, ветер манит.

…Он едва удерживает штурвал. Толщи воды обрушиваются на палубу. Поют снасти, визжат блоки. Звёзды скрываются во мгле. На бриг надвигается стена. Огромная, словно зёв преисподней. Девятый вал! Но в зубах моряка верная трубка, на губах неизменная улыбка. Он знает: за чёрной стеной откроется ясный горизонт и безмятежная синь…

Жена запаниковала на третий день. Ни слуху ни духу. Родные бросились на поиски. Старую бескозырку нашли на заброшенном пирсе. Откуда им было знать, что где-то там – в безоглядной дали усмирённый океан послушно несёт корабль морского волка к чистому, как слеза, краю земли.

Коробка конфет

Иерей Никитин соглашался с книжным Форрест Гампом, что жизнь идиота – не коробка конфет, и не принимал фразу Гампа киношного, чья мама утверждала обратное – всё-таки коробка, но не знаешь, какую вытянешь.

Иерею жизнь виделась набором граней. Плоскость, цепляясь с плоскостью, упиралась в следующую, порождала новые кромки. Время – вечность, ангелы – люди, победа – поражение, светлое – тёмное, горечь – сладость. Список тянулся как горизонт. На этих стыках и нужно было держать равновесие Никитину. А как иначе? Кубик хлеба в алтаре – Тело Христово. Голоса древнего требника – руководство к новой реальности. У порога смерти открывается новый путь, а горькие слёзы рождают умиление. Высокая печаль и гнетущая радость. От всех этих линий и торцов иерейская голова седела быстро и необратимо. Но Никитин знал: ступать нужно в час по чайной ложке, словно пьёшь круто заваренный кипяток.

Если он вдруг срывался, то либо погружался в болото мировой скорби, либо катился по льду в бездонный колодец мировой беспечности.

Скорбь довольно быстро засасывала иерея. Он отчаянно барахтался, хватался за воздух, искал спасительную кромку земли. Скорбь сжимала грудь, забивалась в рот и уши, и казалось – никакая сила не может вызволить Никитина из этой трясины. Однако непонятно как, но иерей вдруг оказывался в храме. Он бросался к граням Престола или Распятия и не отпускал рук, пока тяжёлые воды мировой скорби окончательно не высыхали.

Из колодца беспечности Никитин пытался выбираться посредством чёрного грифеля. Словно ледорубом, вырубал он карандашом свои письмена на холодной поверхности. Так и выкарабкивался. Зарубки в дальнейшем иерей назвал «Грани» и как охранные вехи заносил сначала на бумагу, а потом и на монитор, по обыкновению – чёрным по белому.

Чтобы помечать скорбь, он избрал другое – кленовые листы, которые роняло большое дерево на иерейской даче. Клён, привезённый из Белоруссии, вполне прижился в Сибири. Теперь обои квартиры были испещрены красными сухими бакенами. Острые края безмолвно вещали о красоте и ветхости одновременно.

Прихлёбывая по ночам чай (только в этом иерей и подражал Достоевскому), Никитин вёл свои незамысловатые строки. Иногда, устало расправляя плечи, окидывал взглядом книжную полку, где покоился огромный добрый американец:

«I agree with you, дорогой Форрест. Какая тут, на фиг, коробка конфет».

– — – — – — – — – — – — – — – — – — – — – — – — – — – — – — – — – — – — – — – — – — —

I agree with you (анг.) Я согласен с тобой.

Грани. Анютка

Утром в телефон плакала женщина – просила о крещении дочери. В реанимации. Девочке несколько дней.

В кардиоцентре меня облачили в халат, надели шапочку. Худенькая темноволосая мама прикладывала к глазам платок; Анютка – второй ребёнок, они не местные…

Встревоженные лица родителей, строгие глаза медсестёр в повязках, гладкий, сверкающий пол – это приграничная зона. Идём по коридору, кафель отражает наши фигуры. Входим в палату. Именно здесь проходит граница – между двумя мирами: этим и тем.

Девочка лежит на животе. Беззащитный комочек, опутанный проводами. Кнопки, трубки, лампочки – это её сердце. Бегут по экрану изломанные линии – это её жизнь. Жизнь, застывшая в белом стерильном холоде реанимационной. Что дальше? Чаши весов замерли в напряжённом равновесии.

Маленькая женщина – волосы убраны в одноразовый берет – гладит пальчик, шепчет что-то ласковое, на своём, материнском, языке. На пелёнке белеет крохотная ладошка. Что может быть беззащитнее и трогательнее? Ей бы самое место на тёплой маминой груди…

Я совершил положенное церковью.

Прыгал с требным чемоданчиком через лужи, спешил к машине, и юный апрельский ветер совсем не радовал.

Несколько дней молились с отцами на литургии о здравии рабы Божией Анны. Надеялись…

Дождливым серым днём звякнула эсэмэска: «Анюта умерла». Я почти слышал, как плачет она – не местная.

Говорить, что младенец стал новоиспечённым ангелом – не право и неправильно. Смерть не оставила свободного выбора. Без выбора нет любви. Без любви жизнь бессмысленна – и временная, и вечная. Тогда зачем? Кому это нужно? Змеятся каплями по стеклу вопросы…

Смерть несуразна. Любая. Тем более детская. Да, она преодолена Воскресением, но как горька её чаша! Без воли Господа не падает и волос с головы. И надо эту волю как-то принимать. Наверное, так рождается совершенная вера. Или совершенное неверие.

Я что-то написал по телефону. Хотя глаголы человеческие тут бессильны. Скорбь ими не исчерпывается – только Словом. Только Самим Утешителем. И временем.

Она ответила кратко. Как бы хотелось, чтобы это были слова веры…

Человечек пришёл мир, прожил чуть больше месяца и ушёл в вечность. Бог молчит, но сказано навеки: «Пути Мои выше путей ваших, и мысли Мои выше мыслей ваших». Закрыта тяжёлой пеленой небесная синь, но скользит по мутным стёклам пробившийся луч: «Бог есть любовь».

Бу?ди, бу?ди.

Грани. Атеист

Он умирал долго и мучительно. Почти обездвиженный, в квартире детей, закрытый от внуков.

Дима, рассказывая о нём, говорил много хорошего: начитанный, принципиальный, трудоголик… Два раза был женат, но это обычное дело. Беда в том, что дядя некрещёный и вообще атеист. Воинствующий, можно сказать. Племянник надеется: а вдруг. Не тот ли это евангельский час, когда призывают на исходе? Дядя знает – ему осталось недолго, и вроде как согласился пообщаться со священником.

Я везу с собой крестильный ящик, епитрахиль, требник – пути Господни неисповедимы.

Звоним в дверь. Родственники смотрят непонимающе. Дима объясняет, ждём разрешения…

Комната умирающего – это не просто кровать, окно и пыльные книжные полки. Это отдельно выписанная глава чьей-то повести. Здесь всё – иное. Вещи словно оцепенели в ожидании последней минуты. Форточки закрыты, стойкий запах лекарств и пота. Здесь громко не говорят.

Передо мной пожелтевшее сухое лицо. Оно напоминает растрескавшийся пергамент. Губы нехотя выталкивают приветствие. Улавливаю нотки недовольства, хотя в замутнённых глазах – совершенное безразличие.

Зачем я здесь? Надо ли, Господи?

Сажусь рядом, чтобы ничего не пропустить. Сейчас этот уходящий человек и есть мой ближний. Я не собираюсь ни убеждать, ни доказывать. Могу только поделиться. Чем? Опытом Встречи. Уходящий согласно кивает.

Изредка в его зрачках вспыхивают огоньки, но их тут же затягивает бесцветная пелена. Когда невольно выхожу на «проклятые вопросы», он вяло машет рукой: «Слова, это всего лишь слова». Одна короткая фраза, и мои предложения рассыпаются в прах, в тлен…

Теперь слушаю я: о праведной жизни и правильных вещах. Голос – едва различимый – доносится из собственной крохотной вселенной, солнце которой вот-вот погаснет. В этом космосе нет места Творцу.

А что есть? Небытие?

Тоска. Одиночество. Боль. Непроглядная темень.

Страшно застрять в скорлупе собственной правды. Застыть в ней. Навечно.

Беседа течёт вяло, словно высыхающий ручей. Неужели поздно? Слишком поздно…