banner banner banner
Четвёртая пуля
Четвёртая пуля
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Четвёртая пуля

скачать книгу бесплатно

– Это почему ж? – удивился Сибирцев,

– И-эх, милай, власть он, – просто сказал дед. – А власть – она отродясь как птица божья, не сеить – не жнеть, да сыта бываить.

«Вот так-то, – укорил самого себя Сибирцев, – а мы смеем утверждать: кто не работает, тот не ест. Висим тяжелой гирей на шее у мужика и удивляемся, чем это он еще, сукин сын, недоволен?»

Что-то сместилось в сознании Сибирцева за последние два дня, а может быть, что вернее, за две последние ночи. Страшная судьба Машиного брата Якова Сивачева, которого он, Сибирцев, навеки занес в герои, в замученные жертвы, оказался бандитом, насильником, предателем. Но если подумать, вспомнить, кто выдержал в семеновской контрразведке? Не было таких! Ибо живыми герои не выходили. Разве что совсем уж невероятный случай… Нет, у Сивачева все оказалось более чем обыденно: не вынес пыток, сдался, предал. Следовательно, и финал был закономерен. На миг пожалел его Сибирцев, отдал ему наган с одним патроном, может, верил, вспыхнет в Якове прошлое, честь, совесть – хоть на мгновенье, которого было бы вполне достаточно для принятия последнего решения. Не вспыхнуло, не озарило. Последний выстрел оказался за Сибирцевым.

А потом, пока собирали убитых и копали могилы, пока пожары в селе гасили, да едва не утерянную власть восстанавливали, все лежал Сибирцев на жесткой койке в опустевшем родовом сивачевском гнезде, где больше месяца выхаживали его Маша с покойной матерью, отрешенно глядел в потемневший от времени дощатый потолок и все думал, ворочал в мозгу тяжелые глыбы вопросов.

В доме было тихо и пусто. Поскрипывали половицы под осторожными шагами Маши, а может, то была старая прислуга Дуняшка. И эти редкие разноголосые скрипы еще больше, казалось, подчеркивали убийственную обыденность происходящего и полнейшую тщету суетной жизни. На заднем дворе в леднике лежали до утра, когда обещали сколотить два гроба, завернутые в холстину старая хозяйка и молодой хозяин, – сушь стояла такая, что и ночью дышалось с трудом. Слабая струя наружного воздуха проникала сквозь полуприкрытые ставни и разбитое окно и, плутая в коридорах старой усадьбы, разносила по темным комнатам явственный сладковатый запах тления. Откуда, почему? Ответ не находился. Видно, и дом теперь умирал вслед за своими хозяевами.

Вчера под вечер они крепко схватились с Нырковым. Тот требовал самого строгого и скорого, естественно, революционного суда над местными кулаками, пособниками бандитов, теми, что чуть ли не хлебом-солью встречу казакам готовили. Так был, во всяком случае, уверен Илья. Это они уже после опомнились, как красный петух загулял над сельсоветом, грозя переметнуться и на другие крыши. Не за советскую власть, а за свое, неправедно нажитое перепугались кровососы. Сибирцев поначалу отнесся к горячности Ильи с иронией, оправдывая ее непрошедшим еще пылом недавнего боя. Но затем в упрямой настойчивости козловского чекиста разглядел жгучую жажду неутоленной мести, преднамеренную и оттого расчетливую жестокость. Жестокость победителя, что называется, волею случая. Это еще можно было бы как-то понять, кабы мужики – кулаки они там или подкулачники, черт их всех разберет, – действительно пошли заодно с бандитами. Но ведь не было ж этого! Напротив, все село дружно, будто по команде, подняло пальбу. Кого же теперь собирался судить и казнить этот неутомимый и словно запьяневший от обилия пролитой крови Нырков? Ирония иронией, но, когда сообразил Сибирцев, что всерьез мыслит о скором суде Илья, тут его самого взорвало. И он, не сдержавшись, наговорил Ныркову много всякого… Наверное, и лишнего, не без того, ведь и у самого напряжение боя еще не сошло, да и рана постоянно напоминала о себе. Сорвался и Илья. Так они стояли и кричали, обвиняя друг друга, один – в контрреволюционном слюнтяйстве, другой – в тупом бессмысленном фанатизме. Ну, поорали, остановились, остыли маленько. Сибирцев закурил из коробки привезенного Ильей «Дюбека» Нет, все-таки Нырков понятливый мужик, хоть и взрывчатый, согласился в конце концов, что ежели объективно глядеть, то мужики, считай, поголовно, всем миром выступили против банды, чем определенно способствовали упрочению Советской власти в Мишарине. Ну а в будущем, когда дело дойдет до мировой революции и окончательной победы пролетариата над классовым врагом, то тогда, стало быть, и будем решать крестьянский вопрос в общемировом, так сказать, масштабе совокупно, не отделяя одних эксплуататоров от других, больших от малых. То есть не пришло еще время сводить воедино все обиды, но оно придет, обязательно придет. Уж за этим-то дело не станет.

Потом Илья отправился к своим чекистам, что по-прежнему размещались в божьем храме, где с успехом выдержали осаду бандитов, сообщив напоследок не без явного торжества, что теперь, мол, есть все веские причины за смертью попа начисто ликвидировать церковь – этот рассадник контрреволюционного опиума и духовной эксплуатации простого народа. Сибирцев же устало завалился на свою койку и стал глядеть в пустой потолок и думать. А думать, и крепко, всерьез, надо было теперь уже не о прошлом, там уж ничего не изменишь, а о будущем, о завтрашнем нелегком дне, с его похоронами, отъездом, ну и так далее. Путь у Михаила Сибирцева был один – в Сосновку, к Маркелу, свояку покойного батюшки. Ибо там и оружие, и силы, наверняка готовые к еще одному бессмысленному противосоветскому выступлению. Красноармейская лава, накатывающаяся с юга, от Тамбова и Кирсанова, уже не оставляет надежды на мудрое, бескровное решение вопроса. Советская власть еще весной отменила продразверстку, ввела налог, прошли «прощеные недели», и теперь, как считает Илья, сделала все, чтобы погасить недовольство в массах. А те, которые не успели или не пожелали сложить оружие, подлежат поголовному истреблению. Раковой опухолью на теле республики – так, кажется, назвал антоновское восстание Мартин Янович Лацис там еще, в Москве, в ВЧК, когда речь шла о задании Сибирцева. Но ведь он говорил о необходимости точного диагноза: нельзя операцию делать вслепую. Вот и был Сибирцев тем самым диагностом, которому предписывалось определить размеры опухоли, отделить мертвую ткань от живой. Сибирцев полностью разделял точку зрения особоуполномоченного ВЧК. Но тогда как же согласовать сказанное им в Москве с тем, что в пылу спора предъявил Илья Нырков? А он, гордясь своей памятью, буквально процитировал Сибирцеву слова все того же Лациса о том, что первым долгом в деле обвиняемого, восставшего против Советов оружием или словом, следует выяснить, к какому классу он принадлежит, какого он происхождения, какое у него образование и профессия. И вот эти главные вопросы должны разрешить судьбу обвиняемого. Жуть какая-то, сплошное беззаконие, возведенное в ранг политики. А то, что говорилось или писалось по поводу красного террора, и вовсе не утешало, потому что и Илья и ему подобные крепко и, похоже, надолго, если не навсегда, взяли это себе на вооружение. Кстати, если исходить из этих предпосылок, то уж первая-то пуля Ныркова должна быть предназначена именно ему, Сибирцеву, без всякого сомнения.

Вот и думал об этом всю короткую майскую ночь Михаил Александрович, сопоставлял, искал противоречия, ставил себя в крайние обстоятельства и к утру пришел к выводу, что прав он, именно он, а не Илья Нырков со всей его классовой беспощадной убежденностью.

Ну, а теперь вот, уезжая, Илья снова вернулся к той же песне, и снова мелькали в глазах его искры негасимого революционного пламени. Нет, не сумел, не убедил его Сибирцев. Оставалось полагаться на Бога, на случай, да еще на то, что не успеет Нырков накинуться всей массой и не раздавит бездумно и правых и виноватых. Живое ведь для жизни предназначено. Вон и Егор Федосеевич, уж на что, кажется, былинка, в чем только душа держится, тоже всего на свете лишился, а подскакивает, петушится, существует, одним словом. Значит, надо торопиться.

4

Вечерело, но жара отступать, видно, и не собиралась. Клонившееся к белесому горизонту раскаленное солнце обещало и на завтра такой же безумный пыльный день. Бричку качало, словно утлую лодку на боковой волне, ладные рыжие кони притомились и вяло, не в лад перебирали копытами. В густой пыли, что стояла не опадая над лесной дорогой, глохли все посторонние звуки. Так и катилась, переваливаясь с боку на бок, бричка в этом пустом, оглушенном пространстве, будто во сне.

Сибирцев, навалившись локтем на борт, чтобы меньше тревожить незажившую еще до конца рану промеж лопаток, держал в руке небольшой белый листок. Глядел на него и не знал, что с ним делать. Порвать, выбросить – рука не поднималась, а оставить и хранить – в высшей степени неразумно. Не к добрым гостям едет он, всякое может случиться, ведь обыскать при случае могут, и тогда…

Вот что было в этом листке:

«Михаил Александрович, я пишу Вам затем, чтобы еще и еще раз повторить: я люблю Вас. После страшной ночи, когда рухнула вся моя прошлая жизнь, вмиг унесшая маму и Яшу, после всего, что Вы рассказали мне, и того, что я невольно подслушала позавчерашней ночью, я вдруг отчетливо поняла: теперь только Вы – моя жизнь, моя мечта о невозможном счастье. Я, наверное, не могу выразить словами все, что думаю о Вас, о Вашем деле и судьбе, но я уверена, что где бы Вы ни были, мои мысли и желание помочь, защитить, спасти Вас, согреть своей любовью будут всегда с Вами.

Доктор Илья Иванович сказал мне, что, скорее всего, я стану работать у него в госпитале в Козлове. Там Вы легко, если захотите, если найдете такую возможность, отыщете меня. А я обещаю ждать Вас всегда. Я дождусь Вас. Пусть хранят моего любимого Бог и мои молитвы. Ваша Мария».

Снова перечел Сибирцев записку, написанную неровным, торопливым почерком, с прыгающими перед глазами буквами. Впрочем, Маша тут ни при чем, просто это поповская бричка с окованными железом колесами болтается на выбитом многими десятилетиями лесном тракте.

Щемило в душе от Машиного признания. Было так, словно поднял он на плечи драгоценную, но тяжкую ношу, а теперь и оставить нельзя, и нести – сил нет. Там, на кладбище, нынче утром, возле свежезасыпанной могилы, упокоившей Елену Алексеевну, не перенесшую смерти сына, и Якова, убитого его, Сибирцева, рукой, Маша вдруг подошла к нему и сказала – просто, как о давно им обоим известном: «Михаил Александрович… я вас люблю…» И это показалось Сибирцеву невозможно возвышенным, будто присутствовал он в финале древнегреческой трагедии. Однако теперь, когда Маша ехала с Ильей и его чекистами в Козлов, теперь ее слова и особенно эта короткая записка, переданная ему Егором Федосеевичем с лукавой усмешкой, открыли перед ним прозрачный и чистый родник, ключик со святой водой, способный приглушить страдания и залечить душевную рану. Но дорога к тому хрустальному источнику как в сказке – через леса дремучие, бандитские, в тридевятое царство, тридесятое государство. Долго же туда идти, ох как долго! Может, и целой человеческой жизни недостать…

– Слышь-ка, Егор Федосеевич, – окликнул деда.

– Ась, милай?

– Трясет, говорю, спасу нет. Может, передохнем малость?

Нет, рано он все-таки встал. Конечно, если бы не банда, можно было бы еще с недельку отлежаться. Чтоб уж вовсе закрылась рана. Да ведь и то: мы предполагаем, а Господь располагает…

– Ета можно, ету делу мы зараз, – словно спохватился дед. Он легко поиграл вожжами и завернул коней на ближайшую же полянку.

Накренившись, бричка съехала с дороги, немного прокатилась по бурой траве и остановилась.

– Ну вота, милай, – удовлетворенно сказал дед и, кивая на письмецо, что держал в руке Сибирцев, добавил: – Ты не думай чево. Марьюшка-то наша – голубица, истый хрест, как есть. Ты, баить, дедуша, передай ему-то письмецо, значица, ето. А чево, думаю, еж ли оно от чистого сердца писано? Давай и передам. Какой же тута грех? От сердца, значица, к сердцу, чай, весточка-то… Ах ты, бедная моя, и за каки ж таки гряхи на тебя така доля свалилась?.. – неожиданно запричитал он тонким голоском.

Сибирцев, качнув бричку, кряхтя сошел на землю. Размял ноги и почувствовал, как все-таки сильно болела спина от долгой езды. Поглядел, сощурившись, на солнце, которое все никак не хотело скатиться за кромку леса, уж и тени вот и от коней, и от брички стали длинными, а никакой прохлады не ощущалось.

Он прилег на жесткую от засухи траву и почувствовал резкий дух лошадиного пота и дегтя от колес. Подошел дед, опустится па корточки, уперев подбородок в морщинистые высохшие кулачки.

– Михал Ляксаныч, милай, можа, глоток исделаишь? У мя есть, есть. Уж чево-чево, а ентаго добра люди добры завсегда нальют…

– Погодь малость, Егор Федосеевич, дай в себя-то прийти. Вишь ты, растрясло все-таки…

– А мы ета дело враз поправим! – обрадовался дед и, вскочив петушком, стал копаться под сиденьем на облучке. Достал мутную бутылку, заткнутую тряпицей, и помятую железную кружку. – На-кось, держи, голубь, сейчас мы твою хворь вмиг изгоним!

– Ну, раз такое дело, да и время к ужину, ты уж и мой сидор доставай.

Дед резво подал Сибирцеву его вещевой мешок и стал с нетерпением ждать, глядя, как трудно развязывается крепко затянутый узел лямки. Наконец Сибирцев достал банку тушенки, буханку хлеба и нож. Ловко вскрыл консервы, отхватил от буханки два толстых ломтя и кинул нож деду:

– Давай намазывай, да погуще. Свое – не чужое.

Он взял кружку, почтительно протянутую дедом, покачал ее в руке: наверно, она была в огне – и это все, что осталось от сгоревшей дедовой халупы. Даже ряса его старая и та сгорела. Портки да рубаха, да эта вот кружка – все его добро, и бутылка самогона, поди, кто-то из сердобольных соседей налил.

Вдохнул было тяжкий дух и отвел кружку от лица.

– Ну, Егор Федосеевич, не знаю, как ты, успел, поди, помянуть-то усопших? – Дед бодро затряс головой. – А я, вишь ты, брат, такое дело, сейчас хочу… Пусть им всем, и праведным, и грешным, земля теперь будет пухом. Хорошим – память наша, ну а остальным, стало быть, успокоение от дел их злодейских. Так, да?

– Ета ты, милай, да… – заметил дед, принимая пустую кружку и наливая себе. – Ета жизня, голубь. Вота сказать тоже, Яков Григория… Большая беда от нево вышла, дак и сам в ей сгорел. А дело твое, Михал Ляксаныч, как я погляжу, праведно. Ты уж не убивайся зазря. И Машенька, чистая душа, тоже так, значица, рассудила. И матушка ейная, поскольку дале, выходит, жить не смогла. Все оно так, все от Бога. – Дед выцедил кружку, крякнул, утерся рукавом и задумался, глядя на хлеб с тушенкой. – Вота к примеру… Батюшка наш, он и баил: «Ты, Ягорий, пойми мою душу, никак мне без Варюшки тяперя нельзя. Пойтить с вершин горних на мир греховный взглянуть. Можа, в последний раз?»

– Это ты, значит, помог-то отцу Павлу с колокольней?

– А чево жить, милай, коли жизня вся закончилася? Поднялся он на колокольню, перекрестился и-и-и…

Нырков не углядел прошлой ночью, и арестованный им поп покончил жизнь самоубийством. А вместе с ним, Павлом Родионовичем Кишкиным, прервались было и все связи антоновского подполья здесь, в Моршанском уезде. Впрочем, если уж по правде, то как оставалось ему жить после того, что сотворили сивачевские казаки? Тут не к Богу, тут к самому дьяволу обратишься… Это-то Сибирцеву было очень даже понятно. Но жалость жалостью, а теперь из всех оставшихся, известных ему поповских связей была только одна – неведомый пока свояк Маркел из Сосновского сельсовета.

Словоохотливый дед, конечно, знал, какую роль сыграл Сибирцев в разгроме банды. Наверняка понимал, что вовсе он и не белый офицер, а самый что ни на есть красный. Но… молчал или рассуждал о вещах второстепенных. Отправившись с ним в опасную дорогу, Сибирцев, в общем-то, мог рассчитывать лишь на то, что, говоря правду о тех событиях, свидетелем которых он был сам, Егор Федосеевич действительно скажет ту правду, которая и нужна Сибирцеву, и в этом смысле опасности для дела не было. Все ведь объясняется просто: во-первых, имеются у Сибирцева документы полковника Главсибштаба, причем подлинные. Ежели вопрос возникнет, отчего казачкам не помог, ответить просто: конспирация. Да к тому же у них на хвосте чекисты висели. Открыться – значит дело завалить. А вот грабежи, убийства и поджоги надо было немедленно унять, чтобы не компрометировать веру и в без того сильно пошатнувшееся антоновское движение. Наконец, сам поп наверняка уже все успел рассказать Маркелу о нем, о Сибирцеве. Так что пока в данной ситуации осечки быть не должно. А впрочем…

Сибирцев долго раздумывал: брать с собой деда или ехать в Сосновку, так сказать, инкогнито. В пользу первого решения говорило то, что Егор Федосеевич – лицо хорошо известное Маркелу. Всю жизнь в церковных сторожах проходил, худо-бедно, тайны какие-то знает, немало повидал на своем веку. А что он такая балаболка – это даже к лучшему: глядишь, если какое не то слово с языка сорвется, какой с него спрос?

– Так, говоришь, праведны дела мои? – словно между прочим спросил Сибирцев.

– Дак ить так, милай, – дед сосредоточенно откусывал от толстого бутерброда, – коли человек хороший, с им и благодать. Ты, Михал Ляксаныч, за меня-то не боись, я кады надо, слова лишнего не молвлю. И к Маркелу мы, надо понямать, не щи хлябать едем. Ягорий-то, он все чует. Как скажешь, так и будить. Ахвицер ты, и дела у тя до нево су-урьезные… А Яков-то Григорич – на то воля Божья, а иначе чево ишшо у нас есть, акромя воли его? То-та и оно. Не сумлевайся… А письмецо ты, милай, – дед кивнул на листок, который Сибирцев положил на свой сидор, словно не зная, что с ним делать, – ты ево тово, не надо ево хранить, от греха-то…

«Это верно, – подумал Сибирцев, усмехнувшись про себя. – Ишь ты, а дедок-то у нас, оказывается, тоже конспиратор. Знает, что надо, чего не надо, где опасность таится. На вид-то сморчок сморчком, а лысая башка, вишь ты, работает. Соображает. Записка действительно опасна. Только откуда он знает, что в ней написано?.. Как откуда? Маша ж ее вот прямо так ему и отдала, значит, наверняка прочел. Ну да Бог с ним, тем более, что ничего в этой записке опасного-то, в общем, нет. Илью только зря Машенька помянула. А так-то – письмо и письмо, обычная любовная записка. Но все-таки прав дед, лучше от греха подальше».

Сибирцев достал из брючного кармана коробок спичек, свернул Машино послание трубочкой, чиркнул и долго держал письмецо свечкой, пока не обожгло пальцы. Сдунул пепел с ладони, взглянул в тоскливые почему-то глаза деда.

– А каков он, Маркел-то наш?

– Су-урьезный мужик, – качнул головой старик.

– Ишь ты… А живет в Сосновке давно?

– Да ить как сказать, годов-то за три разве, милай. Оне приехали-то кады ж… А как батюшка Пал Родионыч-то церкву красили. Да ить ета, милай, усе четыре набежить.

– Понятно. Четыре, значит. В восемнадцатом.

– Ага, ага, милай, – радостно согласился дед.

– Ну-ну, – задумчиво протянул Сибирцев, ложась на спину. – Сам серьезный, говоришь? Это хорошо, что серьезный. С дураками-то дела не делаются, верно, Егор Федосеевич?

– Ета да, милай.

Сибирцев сунул под голову мешок и лег на спину. Тихо было. Тень от брички прохлады не давала, однако и пекло теперь вроде бы поменьше. Покачивался на корточках дедок, мелко откусывая хлеб с тушенкой, стряхивая крошки с хилой бороденки. Сибирцев взглянул искоса на босые нога деда, пальцы его в черных трещинах и снова подумал: как жить-то ему теперь? Ведь и воистину – ни кола, ни двора. Обувки – и той нет. Может, Маркел устроит для него что-нибудь… Пропадет ведь, не вечно ж лету жаркому быть…

5

Худо, ой как худо было нынче Марку Осиповичу Званицкому. Тяжкая весть о кровавом бое и полном разгроме казаков в Мишарине, которую примчал юный наследник Минея Силыча, богатого, справного мужика, обрушилась на бывшего полковника подобно грому небесному. Испугался мальчишка, увидев, как страшно отозвался дядя Маркел – так звали его односельчане – на это известие. Побелел он, прочитав короткую писульку, что изобразил второпях батя, Миней Силыч, потом вскочил резко, будто взорвался, заметался по неширокой горнице тяжелыми крупными шагами и вдруг с отчаяньем ударил здоровенным кулаком в переплет окна, да так, что стекла враз отозвались жалобным перезвоном. И при этом с таким отчаяньем уперся взглядом в гонца, что тот чуть не сомлел, а придя в себя, почел за благо убраться во двор. Рухнул Марк Осипович на лавку, сжав ладонями виски, вцепившись большими пальцами в седеющие черные кудри. Уронил бороду на столешницу и замер.

И горечь, и боль, и жалость, но больше яростный стыд испытывал он сейчас. Стыд за себя, за упрямого дурака Пашку, которого его бешеное, туполобое, баранье, ослиное… Господи, да есть ли слова, что могли бы выразить ну хоть сотую долю того, что излил на безмозглую башку свояка совершенно разбитый, раздавленный известием Марк Осипович.

Он еще раз прочитал корявый текст, ладонью разгладив смятую бумажку на столе, и глухо застонал. Минейка писал, что, кабы не прибывшие из Козлова чекисты во главе с самим Нырковым, может, с казаками и удалось бы договориться миром. Однако, видишь ты, те, стало быть, еще с ночи порубали чекистских дозорных, а эти их пулеметами встретили. Вот и порешили многих освободителей. Ну а эти, последние, озверев до последней крайности, пожечь решили Мишарино, да не успели, только тем и ограничились, что, по слухам, снасильничали они супругу отца Павла Родионовича, а затем в собственном дому и сожгли ее. И самого отца святого арестовали чекисты сразу по прибытии Павла Родионовича из Сосновки. И еще за одну фразу зацепился воспаленный ум полковника: по слухам, вроде бы помог малому отряду чекистов какой-то неизвестный господин, который тайно проживал в Мишарине. Но так оно было или нет, проверить невозможно, видели его, правда, накануне некоторые мужики, однако ничего путного о нем неизвестно. А может, и все наоборот, поскольку, по слухам, содержал его под арестом председатель Зубков, и кабы свой им он был, так чего его арестовывать в чулане сельсовета…

Нет, к этому неизвестному Марк Осипович еще вернется, обязательно вернется, а теперь все мысли были о Паше. Как вырвать его из смертных чекистских объятий?.. Зная бешеный характер свояка, Марк Осипович почти не сомневался, что со зла, от горя и отчаянья может такое наворотить чекистам Паша, что, и сам того не желая, все дело враз провалит.

Догадывался полковник, кто этот неизвестный господин. Говорил ведь о нем Паша, о ночной встрече в усадьбе Сивачевых с полковником Сибирцевым, прибывшим, вишь ты, аж из далекого Омска, надо думать, для организации совместных действий против большевиков. Рисковый мужик Паша, однако его напугала удивительная осведомленность этого сибирского полковника, развелось их нынче как клопов, куда ни плюнь, попадешь в полковника…

Сам-то Марк Осипович не того будет теста, нет. Его полковничий чин в великой восьмой брусиловской армии под Перемышлем честью и кровью заработан, лично государем императором за особую храбрость отмечен. Не чета нынешним. Однако ж именно он, этот Сибирцев, рассказал Павлу об аресте в Козлове фельдшера Медведева, лично связанного с самим, с Александром Степановичем Антоновым. Но еще более поразительно то, что разглядел Паша на документе пришлого полковника подпись – кто бы мог подумать, поверить! – Петра Гривицкого… А дело в том, что и Паша, и он, Марк Осипович, отлично знали Петра еще с юности, в ту пору, когда и Марк и Петр были кадетами Петербургского, так называемого Шляхетского корпуса, а Паша, – правда, в ту пору его звали не Павлом, а Руськой, то бишь Амвросием, это уж после академии стал он отцом Павлом, – так вот, был он тогда сопливым семинаристом. Имения Званицких и Кишкиных располагались по соседству, если отсюда, из Сосновки, глянуть на чистый юго-запад, так вот – близко к границе с Воронежской губернией в Усманском уезде. Сюда в отпуск не раз приезжал вместе с Марком безусый тогда и худой, словно тростинка, потомок древнего польского рода Петя Гривицкий. Однако не в том дело. А вот в чем. Разные слухи ходили о Петре: то его якобы застрелили солдаты в феврале семнадцатого, то вдруг объявился он в Омске, при штабе тогда еще военного министра Колчака, потом говорили, что видели его в Красноярском лагере среди пленных колчаковских офицеров и будто бы уже наверняка был он расстрелян по приговору красных. Словом, абсолютно темная история… Хотя, если взглянуть непредубежденным оком, кто знает, такая ли уж темная? Стал же он, Марк Осипович Званицкий, сын губернского представителя, полковник, герой великой войны, обычным мужиком Маркелом Звонцовым, за высшую честь почитающим руководство гужевым транспортом волостного Совета. Все в конце концов относительно. Но эту историю с Гривицким, как, впрочем, и самого неизвестного пока Сибирцева, надо обязательно и срочно проверить…

Понемногу остывая, сопоставляя услышанное, стал Марк Осипович приходить в себя. Поднял голову, увидел свое отражение в темной стеклянной дверце буфета, вздохнул и пошел во двор.

Сын Минейки сидел на крыльце, рассеянно ковыряя в носу. Нет, никак, видать, не отразились на потомстве справность и иные достоинства папаши Минея Силыча.

– Слышь-ка, – грубовато окликнул мальчишку Мари Осипович, – ты скачи до бати, тридцать верст не велика дорога, к вечеру и доскачешь, да передай ему, что дядька Маркел все понял и интересуется здоровьем свояка. Понял? Запомнил? – И на ответный кивок мальчишки добавил: – А еще скажи, что, видать, днями выберусь я к вам в Мишарино. Дело, мол, есть до бати, скажи.

И, не глядя больше на мальчишку, ушел в тесноту сеней.

Вернувшись в горницу, он сел к столу, теперь уже спокойно и сосредоточенно, чтобы думать, а не суетиться. Уперся локтями в стол, стал разглядывать щербатую доску.

Итак, вопрос вопросов. Нащупают ли чекисты ниточку от Медведева к Паше? Если да, то что дальше? Каков будет результат? Ну, предположим, взяли они Пашу не за просто так, как народный опиум – принято это у них, а действительно за дело. То есть заговорил в их застенках Медведев. Не мог не заговорить… «А что, – подумал вдруг с усмешкой и сжал кулак, поросший густым темным волосом, – у меня бы заговорил». А они что – лучше? Байки все это, для наивных. Значит, будем считать худший вариант: заговорил. А следовательно, назвал Павла, ну, скажем, как обычного противника ихней власти. Повод вполне достаточный для ареста. Ах, если бы только сломленный страшной бедой Паша сумел взять себя в руки!..

Злость прошла, появилась какая-то неясность, грустная усталость. А может, это от мертвой тишины в доме и вечереющего солнца? Тоска, Господи, какая тоска!..

Боясь не совладать с этой наваливающейся, давящей глухой жутью одиночества, Марк Осипович встал и распахнул дверцу буфета. Достал запыленную, словно забытую бутылку водки, безразлично оглядел ее, будто даже удивляясь ее присутствию, потом коротким и сильным ударом ладони вышиб пробку. Там же нашел свою старую, походную еще эмалированную кружку, вылил в нее полбутылки и, на миг задержав дыхание, помянул Варвару-покойницу. Потом помрачнел лицом, вылил в кружку остатки водки и сказал сам себе:

– И тебе вечная моя память, Аленушка…

С Аленой Дмитриевной, младшей дочерью известного тамбовского врача, они сыграли свадьбу в мае тринадцатого года. На Варваре – старшей дочери – раньше женился, опередил товарища, Паша. Радость оказалась недолгой: уже через год, в августе началась война. Ну, то, что Марк отбыл немедленно в свою часть, это в порядке вещей. Однако оказалось, что Алена, опьяненная всеобщим взрывом патриотизма, поступила на курсы медсестер – все-таки папенькина кровь – и вскоре добровольно отбыла в действующую армию. Ах, если бы знал об этом Марк! И как раз в те дни, когда газеты Парижа, Лондона, Петрограда восторженно писали о взятии героическими русскими войсками Перемышля, о победе, равной которой еще не знали в этой войне, в это же самое время в тысяче верст севернее той армии, где исправно служил Вере, Царю и Отечеству Марк, в Восточной Пруссии умирала медицинская сестра Алена Званицкая и горячечным шепотом, в бреду призывала мужа облегчить ее страшные мучения… Он узнал об этом лишь год спустя, когда неожиданно встретил на передовой Пашу. Был он в грубых грязных сапогах и темной рясе, концы которой святой отец деловито подобрал под ремень на поясе. Долго сидели в тот ужасный вечер в сырой землянке подполковник Званицкий и полковой священник. А утром, мешая громкое божественное слово с разудалой российской матерщиной, поднял солдат в атаку священник Павел Родионович, поднял под ураганным огнем австрийцев и одним из первых добежал до вражеской траншеи, где и был ранен. Уже в госпитале прочитал он газету, в которой был опубликован высочайший указ о награждении особо отличившихся воинов и упоминалось его имя. Вот таков был Паша, непредсказуемым, храбрым до отчаянья, до неразумности…

И конечно, именно по этой своей отчаянности, не глупости, нет, конечно, а по причине удалой своей натуры и попал он теперь прямиком к чекистам. А оттуда выход был возможен лишь один. И Паша после страшной гибели Вареньки наверняка не выбрал бы себе иного.

И последнее, о чем следовало бы крепко подумать нынче Марку Осиповичу. Вряд ли казачий набег на Мишарино был спровоцирован или, того хуже, подготовлен Павлом, хоть не раз корил свояка Марк за неосторожность – неумно возглашать с амвона анафему большевикам, особенно в это неясное время. Разумеется, внешне-то чист перед ними священник, и с оружием полный порядок, хорошо оно упрятано для великих будущих целей. Да ведь и не о том теперь речь. И когда как раз накануне последнего Пашиного приезда примчался из Мишарина гонец со слезной просьбой о помощи против банды, вот тут и задумались сосновские мужики, поскольку и сами не ведали, в какую сторону трактовать тех бандитов. Бягут, мол, антоновские в Заволжье, уходят от Красной армии, что на хвосте ихнем повисла. А кто бежит? Свои же мужики, коим невмоготу более терпеть издевательства и разорение от бесчисленных продотрядов, конфискаций, угроз и наказаний, от бесконечных наезжих начальников, размахивающих наганами и вычищающих подполы и риги. И не от великой радости кинулись они к Антонову – за волей кинулись, за своей землицей. Ан вон как оно повернулось: спасители-то иные нынешние, оказывается, бесчинствуют почище красных. Поневоле зачешешь макушку. Потому и не торопились принять решение по мольбе мишаринских сельсоветчиков: помогать или все же воздержаться? И пожалуй, общее сомнение разрешило веское, хотя и раздумчивое слово Маркела. Знали его как человека степенного и опытного, пусть и сравнительно недавно, всего четыре года как поселился этот одинокий мужик в Сосновке. Хозяйство свое невеликое вел исправно, не ссорился с миром, не повышал голоса, однако, если просили совета, тоже не гордился, спеси не выказывал. Так вот, что касаемо бандитов, сказал он мужикам, собравшимся в волостном совете, так на это дело как еще поглядеть. Как назвать, стало быть, ежели по справедливости. А потому ежели по-христиански, то как не оказать помощи страждущим русским людям? Вроде верно сказал Маркел, да ведь и понять надо, кого он в виду-то имел: соседей или тех, уходящих от преследования. И так и этак трактовать можно, а не придерешься, решай, выходит, миром.

И еще резон: той-то советской власти в Мишарине – раз, два и обчелся, пара коммунистов всего и наберется. Ну, продотрядовцы еще с весны стоят. Порскнут они в лес – и поминай как звали. А мужику те, беглые, поди, не враги, сами такие же. Вот и получается, что если по правде, то и защищаться смысла нет никакого: как прискачут казачки, так и ускачут далее. Не от кого, значит, Мишарино освобождать. А у кого хозяйство, тому есть что терять. Потому и не прошла затея мишаринских насчет совместной помощи для разгрома тех казачков. Не прошла… И вон оно чем обернулось – кровью, смертью самых близких. И не свободу принесли казачки в своих седлах, а оказались самой доподлинной бандой – убийцами, грабителями и насильниками.

Да, худая, пожалуй, будет эта весть для сосновских-то мужиков, не по-людски получилось, не по-соседски. И тут им впору снова чесать затылки… Вишь ты, оказывается, всем миром поднялось Мишарино, даже Минейка за винтарь схватился, это понимать надо. Раздвоилась душа Марка Осиповича, видит Бог, окончательно раздвоилась…

Но – беда бедой, думы думами, а дело делать надо. И безотлагательно.

За окном потемнело, слышно было, как к ночи усилился ветер. Как бы опять грозу не нанесло, подумал Марк Осипович, гроза в дороге последнее дело. Он уже решил ехать на ночь глядя в Мишарино. И самому спокойнее, да и разбойников на дороге опасаться не приходилось; для советской власти был он вполне своим, а от ночных людей оружие имелось. Да и не боялся он их. Разве что кто-то из тех казачков рассеянных встретится случаем, так и это неплохо, за добрым разговором можно много ценного уяснить для себя, а им-то, уж само собой, любая помощь – не лишняя.

Смутное время, переживаемое Россией, необходимость жить под чужим именем в этом забытом Богом медвежьем углу приучили Марка Осиповича к скрупулезной внимательности и строгости в деле. И если уж доверили ему власти заведовать гужевым транспортом, который использовали вовсе не по прямому назначению, то он считал обязательным содержать подчиненное хозяйство в полном порядке. Потому и мог он сам в любой момент запрячь для себя коней сытых и сильных, не вызывая ничьих подозрений. За все время, что прожил Марк Осипович в Сосновке, ни разу и ни у кого не возникло даже сомнения в его классовом происхождении. Истинно военный человек, свято подчиняющийся команде, он терпеливо ждал того часа, когда встанут под его профессиональную офицерскую руку не банды недобитые, нет, но храбрые батальоны истинных защитников Отечества. А пока жил-поживал он в полной тишине и одиночестве, питаясь теми противоречивыми сведениями, которые залетным ветром заносило в волостной Совет. И хотя в последнее время как-то само собой начинало закрадываться в душу неясное, тягостное сомнение: того ли он ждет, не качнулся ли маятник часов в обратную сторону, – обещание, переданное ему в свое время Антоновым и полковником Богуславским, казалось Марку Осиповичу чем-то единственно реальным в этой непонятной, противоречивой жизни. Так казалось долго, да вот Пашкин окаянный приезд нарушил спокойствие терпеливого ожидания, вверг душу в смятение.

Ведь судя по тому, что рассказывал Павлу тот самый непонятный полковник Сибирцев, если это не обман, не уловка, не тщательно продуманная провокация чекистов, которые, как догадывался Марк Осипович, и не на такое способны, то все происходящее сегодня на Тамбовщине сильно напоминает агонию. Даже такой, казалось бы, пустяк, как побег сотни казачков, – в кои-то века подобного не случалось! – не вызвал бы столь серьезного резонанса со стороны властей. Но ведь теперь армия сюда стянута! Армия! Уж кто иной, но военный человек понимал, что сие действие означает для повстанцев. Вывод напрашивался один: Антонов опоздал. Крепко и, вероятно, в последний раз опоздал. И не пройдут по России великой ударные батальоны, хваленые полки, ибо и Колчаку, и Деникину – хорошо, близко знал этого храброго генерала Марк Осипович и до сих пор не мог понять, почему и сам не ушел к нему на Дон, почему осел тут, в середине России? – и даже барону Врангелю не удалось добраться до Белокаменной, как ни старались они, на чью только помощь ни уповали. Значит, ушло время. И если где еще и осталась возможность восстановления единой и неделимой, то разве что в необъятной Сибири. И кто знает, может, рука Господня в том, что так неожиданно, в черные минуты объявился здесь этот сибирский полковник? Нет, что-то такое необъяснимое, но безумно притягательное все-таки в этом было…

Марк Осипович снарядил, как положено, новую бричку, запряг пару волисполкомовских коней и, едва окончательно стемнело – пришла пора черных, безлунных ночей – негромко выехал в сторону Мишарина. Если не особо торопиться, то как раз к рассвету, а светает нынче рано, он мог бы поспеть к соседям. Поутру сон особенно крепок, спит народ, испуганный всеми возможными напастями – от гуляющих банд, неумолимых продотрядов до лютого голода, который грядет карой небесной в этом году.

6

Солнце наконец укрылось за лесом, и Сибирцев машинально отметил: десятый час, поздний закат. У него побаливала от дневного напряжения голова, и казалось, что толчки в висках все ускоряют свою барабанную дробь.

Сибирцев решил появиться в Сосновке возможно позже, лучше вообще в темноте, благо ночи теперь безлунные. Незачем посторонним лицезреть нового человека. Тем более, что и искать, собственно, никого не надо было, где живет Маркел, дед Егор найдет, сам давеча заявил. Следовательно, и торопиться не стоило.

Сибирцев снова ощутил эту настырную, будто барабанную дробь, отдающуюся в затылке боль. Но через короткое мгновенье он вдруг осознал, что это стучит не кровь, что тут виноваты какие-то посторонние звуки. Затылок был прижат к земле, и это земля, высохшая от зноя и жажды, словно туго натянутая барабанная кожа, передавала ему отдаленный дробот копыт.

Он быстро поднялся на ноги, прислушался. Вроде тихо, но появилось как бы само собой острое беспокойство.

– Ну-ка, Егор Федосеевич, быстренько прибери тут, да отведи коней с бричкой вон туда, подальше под деревья. Чует душа что-то неладное. Пойду гляну на дорогу.

Сам же вскинул на плечо ремень винтовки, что лежала в бричке, в ногах, достал из кармана свернутой шинели свой неразлучный наган и сунул его за ремень. Дед споро подобрал остатки обеда и повел лошадей в глубину поляны, где густо кустился привядший орешник. Через минуту на поляне сделалось тихо и пустынно.

Прячась за деревьями, Сибирцев выбрался к дороге и разглядел вдали, в той стороне, откуда они приехали, клубы похожей на падающий туман пыли, а впереди темные силуэты нескольких небыстро двигающихся всадников. Было их не то четверо, не то пятеро, за дальностью и сгущающейся тьмой не разглядеть. И скакали они в сторону Сосновки.

Долго раздумывать было некогда, да и не предвидел Сибирцев подобного вмешательства в свои планы. Судя по всему, то могли быть уцелевшие вчера после боя казаки. Иначе какому сумасшедшему, прослышавшему о скитающихся в окрестных лесах остатках банды, пришло бы в голову ехать на ночь глядя? А раз никого не боятся, значит, они это и есть: выбрались на тракт под вечер.

Останавливать их, затевать перестрелку – надо быть последним дураком. Да к тому же, если их действительно, как показалось, не более пяти, особой опасности для той же Сосновки они, конечно, не представляют. Скорее всего, потихоньку, в ночи пограбят кого-нибудь, добудут пропитание, да и ускачут себе дальше.

Но был и другой соблазн, острый до жути: попробовать взять их под себя. Народ-то они теперь, после мишаринского боя, пуганый.

Всадники между тем приближались. Скоро стали слышны их сбивчивые, заглушаемые конскими копытами, медлительные разговоры. Было их все-таки четверо. Темные силуэты всадников теперь отчетливо прорисовывались на фоне меркнувшей вечерней зари. Снять их отсюда, из кустарника, не стоило никакого труда. Они б и опомниться не успели. Но что-то останавливало руку Сибирцева, в которой был зажат наган с уже взведенным курком. Нет, не жалость. К этим бандитам он теперь не испытывал никакой жалости. Они в принципе были для него покойниками, хотя вот, видишь ты, ехали не страшась, попарно, вяло перекидывались словами. Короткие казачьи винтовки держали поперек седел, в готовности, значит. Притомились, голубчики…

Совсем некстати передовой обнаружил поляну, на которой только что отдыхали Сибирцев с дедом. Он махнул рукой и съехал с дороги. К счастью, не стал углубляться, с трудом соскочил с коня, тут же бросив на землю поводья, и повалился на спину. Подъехали и спешились остальные. Были они рядом, считай, рукой подать. Ах, только бы стариковы кони не подвели, ведь тогда уже выбора не останется никакого, только стрелять.

Между тем казаки уселись в кружок возле развалившегося на земле, зашуршали бумагой, задымили. Один из них поднялся и достал из седельной сумки сверток, видно, провиант. Другой пустил по кругу флягу. И все это молча, спокойно, без суеты, будто отдыхали уставшие от трудной работы люди.

– Слышь-ка, Ефим, а Ефим, – раздался наконец звонкий голос. Похоже, был хозяин его весельчаком, заводилой в компании, поскольку все остальные разом дружно зашевелились, забубнили. – Так ты расскажи ишшо, чево это Игнашка твой от попадьи жалал, а, Ефим?

Не сразу понял Сибирцев, о чем идет речь, о какой такой попадье, но когда понял, почему-то сразу уяснил для себя и другое: эти бандиты живыми отсюда не уйдут.

– А чево жалал? – вроде бы капризничая, в сотый, поди, раз начал повторять свой рассказ неразличимый отсюда Ефим. – Чево, говорю, от бабы жалают? Так ить ежли подобру, она ж самая наперед казака в смущенье вводить, а ён до сладкой бабы завсегда охочий, особливо посля самогонки.

Казаки рассмеялись.

– Не, ты расскажи, чево она кричала-то, – настаивал тот, весельчак.