banner banner banner
Отраженные сумерки
Отраженные сумерки
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Отраженные сумерки

скачать книгу бесплатно

Отраженные сумерки
Сен Сейно Весто

Время от времени в жизни отдельных песчинок мироздания происходит момент, который переводит их в особую категорию: избранных. Когда обстоятельства выбирают их на роль расходного материала, той точки преткновения, на которую опирается гигантский Сосуд всей грязи мироздания, чтобы сохранить равновесие и не пролить лишнего. Если песчинка та наделена разумом, то у нее большие проблемы. Потому что выдержать давление такого уровня дано не многим.

Отраженные сумерки

Сен Сейно Весто

Дизайнер обложки С. Весто

Иллюстратор С. Весто

© Сен Сейно Весто, 2019

© С. Весто, дизайн обложки, 2019

© С. Весто, иллюстрации, 2019

ISBN 978-5-4483-7778-5

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Научно-фантастическая повесть

Любое использование текста, оформления книги – полностью или частично – возможно исключительно с письменного разрешения Автора. Нарушения преследуются в соответствии с законодательством и международными договорами. For information address: Copyright Office, the US Library of Congress.

© S. Vesto. 1999-2009

© S. Vesto. graphics. 2009—2018

senvesto.com

1219

Эволюция нуждается в нашем

самообладании и поддержке.

    – Легенды о Шагающем камне

Глава Первая

Совсем ранним влажным утром, когда ярко блестели на листьях капли росы, теплого света было еще совсем немного и на прозрачных очертаниях деревьев висела мокрая тишина, на поверхность воды выползли вялые языки испарений, и все началось сначала. Зеленые сумерки заслонили пережитую ночь. Темное маленькое озеро медленно блестело, плыло, как плывет небо, если его перевернуть, а потом смотреть – долго, очень долго, пока не надоест и ты не поймешь, что на самом деле это не оно плывет, а ты уплываешь. Вода под тобой тихо покачивается, на ней тихо покачиваются тени и отражения, голые, круглые, одинаково усеченные листья растений проходят мимо, они тихо дремлют, они тоже здесь совсем одни, и ты дремлешь тоже, позади за спиной ничего не разглядеть, там ничего нет, и там тоже тихо и хорошо – и впереди, и вокруг, и на много времени вперед. Незнакомая прибрежная растительность дальше сливается с водой, вода сливается с побегами испарений, с остатками теплого невесомого тумана и пятнами леса, и было опять не понять, ты движешься к ним или они движутся к тебе, а ты только смотришь, на самом деле тебя давно уже нет.

Тени длинные, чужие и холодные лежали на отражающей поверхности; тростник, дремля, стоял, как стоят скучные призраки сна, дожидаясь скончания всех времен, равнодушные ко всему и забытые навсегда. Это и был сон: все еще спало в этот слишком ранний, медленный, предутренний час. Где-то там, где очень далеко и ничего определенного не разобрать, еще должна была висеть граница между утром и сном, от горизонта до горизонта, но отсюда, за синим светом и пятнами отражений ее разглядеть было нельзя, нити тумана и контуры леса загородили собой весь обзор. Они уютно покоились на черных зеркалах и неподвижных отражениях, над ними висели зеленые тени, обрывки невнятных воспоминаний и остывших испарений. Тени на воде двигались, словно во сне, и глядя на них, казалось, что что-то должно произойти, что-то такое же медленное и безмолвное, не обязательно плохое, чего я не знал раньше, но к чему давно был готов. И я видел там очертания какого-то незнакомого мальчишки – он тоже был здесь один, как и все остальное вокруг, но почему-то, откуда-то было такое ощущение, будто он был тут неспроста, словно без него ничего бы этого не было, и он такой же неотъемлемый компонент остального, как озеро, тени и небо. Он был здесь один, и все остальное было там для него. Я видел только его спину, одну лишь отчужденную полуголую фигурку в траве над водой, но почему-то я уже знал, что прежде его не видел. Я смотрел туда же, куда и он, мне почему-то тоже хотелось постоять там рядом, хотя бы в мыслях, маленькое лениво потягивавшееся озеро и проснувшееся утро тоже были мои, я хотел запомнить получше их, эту сиявшую синим небом поверхность и свои очертания в ней. Он ступал совсем осторожно, пробовал голой пяткой и пальцами выпиравшие остатки совсем старого ветхого мостика. Собственно, мостика давно уже не было, над водой сохранились лишь несколько проросших почерневших перекладин, подпираемых парой бревен и воздухом. Покрытые лишаем концы бревен торчали из листьев кувшинок, их тени лежали на отражениях далеких небес, темнея в глянце и прячась от света, – еще не начавшийся озябший день укрывал дремавшие очертания неприятностей; мальчишка тоже двигался, как во сне. Мои глаза смотрели туда, в направлении, выбранном кем-то другим много раньше, и уже не видели остатков старого мостика и отражающих длинных пятен на темной воде. Память мне подсказала, где я все-таки видел мальчишку раньше, и я опять оказался под тяжестью давней давящей сумерками печали. Это был я сам: пролегомены чужого еще не начавшегося на озере дня – лучшее время, когда можно трогать ладошкой воду и притом не потерять ничего…

Этот сон преследовал меня, как тень, начинаясь одним и тем же и заканчиваясь тем же самым. Ночь заслоняла день.

Понятие «день клонился к закату» в применении к местным ненормальным условиям широко, как можно было заметить, использовалось во вступительных и заключительных частях сеансов обзорной фоносвязи, но смысла в том содержалось не много, поскольку он тут, строго говоря, все время куда-то клонился, часами никуда окончательно не уходя. Неподвижно висевшее над горизонтом солнце в энциклопедических сводах проклятий любого старожила означало бы прежде всего смену поясов покоя и новые осложнения. Только и всего. Но я сейчас хорошо мог понять неудовольствие соседа, вечно недовольного по какому-нибудь метагалактическому поводу, моего нового партнера по дежурной шахматной партии на ночь с чашечкой горячего чая, к тому же, как оказалось, неожиданно интересного собеседника. Совсем недавно им по случаю был оккупирован одинокий коттедж, что пустовал до того по соседству с моим, и теперь мы взяли обыкновение ездить без приглашения один к другому в гости.

С самого начала все складывалось на редкость неудачно. Подавляющее большинство этих всевозможных консультантов и экспертов заведомо никогда не бывали здесь, более того, если исходить из моего собственного опыта, ни один из них ни за что в этом не признается. Я уже давно на данный счет не держу иллюзий. Мне вообще до сих пор не приходилось сталкиваться ни с одним из таких немногословных умников, сошедших сюда с небес не для осмотра на месте, а из простого человеческого желания оценить неземные ландшафты, картины враждебные и необжитые, в том-то все и дело. Картины которые к тому же (насколько я один здесь из всех могу судить уверенно), обжиты теперь уже будут очень, очень не скоро. Даже по геологическим меркам. Хотя сегодня это, создавалось такое впечатление, никого особенно не трогало и не беспокоило. Ну и ладно. Чья бы дверь скрипела, как любит говорить мой сосед, когда знает что-то, чего не знает никто. Понятия не имею, откуда он все знает. Впереди пока лежали одни прерии, галерейные леса с карьерами и прибрежными плитами глянцевых камней. Там все молчало, словно и не было там никогда никого. Ближе, совсем рядом с неподвижной черной водой, пыля по обыкновению и осыпая позади себя созревшие плоды с растений, прошла, тряся ходовой частью, стая гиппопотамов, спугнутая прочь слоистыми сумерками, при свете звезд поодиночке зачастую опасных даже, пожалуй, больше, чем днем.

Я неторопливо свинтил пробку с пузыря с водой и посмотрел, невольно щуря глаза, на зависшее над голубоватой далекой кромкой леса крохотное солнце, чуть уже теплое. Бывают такие дни, которые надо просто пережить. Просто перетерпеть, вытянуть, приобретя пожизненный иммунитет, чтобы никогда больше ни к чему такому не возвращаться, – насколько будет зависеть от тебя. Наверное, у всех бывают такие дни, и все переживают их по-своему. Другое дело, что не всегда бывает уверенность, что ты его переживешь, а не, скажем, он тебя. И вот тогда ты говоришь себе, что с этим ничего не поделать – тут такие обстоятельства, в конце концов у каждого же рано или поздно должен быть день, который просто не пережить. Но глядя вот так, сверху и далеко вдаль, в мыслях вновь переживая масштаб пройденного и непроизвольно сопоставляя его с тем, через что пройти еще предстояло, – вот в такой момент невольно хотелось закрыть глаза, никогда больше не искать дорогу домой и навсегда стать частью непроницаемой, пирамской ночи. Мимо, треща ветвями, на неожиданно высокой скорости, обеспокоенно прядая короткими ушками и упирая взгляд в землю перед собой, целеустремленно пронесся вслед ушедшей стае ненароком, наверное, задремавший где-то одинокий гиппопотам-цера – словно неожиданно настигло, бухая и разбрасывая камни, незапланированное тектониками сотрясение почвы. Все-таки чем-то невыносимо нравилось мне вот это время суток. Когда невзрачное пятнышко далекого солнца висло в прозрачных ровных пластах горизонтальных сумерек – и все как-то вдруг сразу стихало, замирало в ожидании прихода ночи.

Неприветливые высокие галерейные леса проступали чуть поодаль в рваной дымке. Тяжелые заросли отливали вороненым и свинцовым, ложились длинными тенями по дну пустых ложбин, загораживая и пряча мертвую котловину, высохшее давным-давно русло водоема с отвесными прямыми склонами. Там без конца змеились глубокие трещины, и в них лучше было не падать. Места дальше шли нехорошие, где-то здесь была пара не выявленных участков микроволновой радиации, стандартная опасность в зонах залегания специфически активной магматической руды. Эти местные штуки оказались неожиданно сноровистыми по части неприятностей. Электромагнитная лакуна могла ослепить, могла просто умертвить, хотя не обязательно сразу, со временем, путем генетических нарушений, и это как-то мало согласовывалось с тем, что содержалось в текущей отчетности геологической разведки. Впрочем, у знающих людей и на такой случай имелся свой талисман, иногда лакуну удавалось предвидеть заранее, о такой аномалии обычно можно было судить, когда изменялось поведение человека. Жуткий, говорят, талисман.

…Далеко впереди над лесом, подобно облачку мошкары, поднялась на фоне солнца и зависла неясными точками стая какой-то летучей напасти. В амбразурах сенсорного видоискателя прицела на свету ничего еще толком было не разглядеть, но тут это всегда означало одно и то же. Ополоснув, я похлопал ладонями, стряхивая капли, убрал подальше воду, взгромоздив на плечо надоевший за день неудобный двуручный самострел охотника, и направился туда, где висело, никогда никуда не торопясь, солнце.

Решительно пристроившись по левую руку, меня сопровождало крошечное загадочное создание, бабочка каббро, неизменная спутница надвигающихся влажных ночей. На сердце у меня заметно потеплело. Бабочка была не только редка сама по себе и скрытна, она еще предвещала отсутствие всяческих затяжных неприятностей вроде мокрого снега со льдом и относительную стабильность магнитных полей-лакун. На мой взгляд, крылоглазое само по себе представляло аномалию, это кроткое создание обладало способностью посредством синтеза пигментов на своих крылышках создавать прямо-таки поразительный шедевр иллюзии.

Всякий раз новый рисунок воспроизводил уменьшенное до микроскопических размеров зеркальное отображение всей прилегающей территории со всеми подробностями – небо, облака, леса, луга, включая мельчайшие особенности лица глядящего. Но загадочность бабочки состояла не в этом. В действительности зеркальный сочный рисунок крыльев никогда не передавал буквального отражения окружения, но в нескончаемой череде искажений, сменяющих одно другое, едва заметных глазу и живых, так что рельефная поверхность лица наблюдателя в интерпретации ее пигментов очень скоро как бы начинала существовать самостоятельно, словно оживая.

Это выглядело как микроскопическое надругательство над временем, оторваться было невозможно. Каждый отдельно взятый момент твоей удивленной мимики, я бы сказал, имел собственную последовательность фрагментов: он как бы играл со множеством намеков на то, чего нет. Всё происходило словно с заминкой по времени, напоминая рябь на воде. В среде экзоморфов ходил даже анекдот, что стандартная амплитуда подобных темпоральных микросмещений включала не просто запаздывание по времени – оно сочеталось с небольшим, но достаточно заметным его опережением. Как вообще такое могло быть, никому не было интересно. Я сам при случае как-то интересовался пару раз у знающих людей, но мне принимались нудно лить что-то насчет свойств восприятия моего глаза и с тем содержанием, что это просто такая форма иллюзии: на самом деле, если обобщить всё с рядом упрощений и опущений, крылья каббровой бабочки никогда ничего не отражают с «опережением» по времени и не могут этого делать.

Глядясь в них, человек в каждый следующий момент времени попросту наблюдает ту стадию собственной мимики, то утрированное подергивание уголка рта, малейшее движение складок на лбу, крыльев нависающего носа или, скажем, брезгливо поджатого подбородка, которых в реальном времени еще не было и нет, но все они по отдельности или вместе уже содержатся у наблюдающего где-то в подсознании. Насекомое элементарно использовало человека, отражая в преувеличенном виде рефлекторную деятельность мускульно-двигательного аппарата.

Как конкретно крылоглазое исподобилось такое отражать, внятно не говорил ни один биолог, по-моему, они и сами ждали, кто бы им это объяснил. В общем, не знаю, всякое может быть, как кому, на мой взгляд, такое объяснение ничуть не менее сумасшедшее, чем вариант с опережением по времени. Особо, впрочем, никто этим специально не занимался, насекомое было безвредно, и ладно. Так что, попрыгав какое-то время в воздухе у самых кончиков травы, побыв недолго рядом, крохотное создание каждый раз привычно уходило по отвесной траектории прямо вверх, куда-то под самые нежно-зеленые ядовитые небеса, унося с собой загадку мимикрии и разбитое на части изумление нечеловеческого лица.

Вислощекие мрачные звери с квадратными подбородками над моей головой обеспокоено встряхивались, вперевалку грузно перебираясь с ветви на ветвь, расправляя крылья и надсадными голосами гавкая. Если я ничего не путал, где-то здесь начинались территории, некогда объявленные зоной закрытого биологического контроля. Нашли некие скромные невзрачные растения, при неблагоприятных условиях буднично изменяющие свой химический состав листьев и концентрацию феромона, способного разрушать ДНК человека. Там даже стандартный респиратор помогал мало. Почему носитель расположен был активизироваться именно после наступления темноты – непонятно, как долго сохранял активность сам феромон – тоже не совсем ясно, однако все, как можно было заметить, успели уже несколько раз о существовании таких территорий забыть и давно заняться более интересными делами. Вот что мне никогда не нравилось в лесу, так это то, что у него здесь своеобразное чувство меры, его никогда не бывает мало. Ты с умным видом приезжаешь, работаешь, а потом выясняется, что он работает над тобой. Или куда-то ушел. Или кто-то в нем изучает тебя. В общем, зря я сюда ехал.

Стоя по колено в воде, дикие сутулые кошки провожали меня отсутствующими долгими взглядами. Я отвечал им тем же.

Когда эволюция находится в раздумье, для катаклизма может быть достаточно одного неосторожного сомнения. Не помню, кто это сказал. Кто бы он ни был, этот явно тоже был из неистребимых оптимистов, твердо знающих, что у добродетели мозолистые руки и загорелое лицо и если немножко поупрямиться, то все в конце концов как-нибудь образуется. Все можно расставить по местам, включая мироустройство. Если бы только кто-нибудь знал, как эволюция от всех них устала. И я вместе с ней.

Сегодня уже трудно даже поверить, что когда-то меня занимали совсем другие вещи, и в каждой нащупанной цепи свойств и явлений я склонен был усматривать загадку, направленную против меня лично, против моего разума и призванную на свет исключительно в целях пошатнуть мой авторитет прежде всего в моих собственных глазах. Меня как в некотором роде профессионального этолога весь этот материк когда-то интересовал в первую очередь с точки зрения его заселенности миром зоофитов высокой организации. Это вам не всякая там эволюционная экзоморфология, одной много знающей головы тут мало, на одной голове и систематике тут далеко не уедешь, были уже прецеденты. Я даже выбирая тему будущих исследований пропустил мимо ушей два чрезвычайно выгодных по моим представлениям предложения со стороны биологической Миссии заняться чем-нибудь более насущным и чем-нибудь более отвечающим ожиданиям экспертной комиссии. Получая визу-допуск на Материк Конгони, я примерно уже знал, что тут меня ждет. Точнее, думал, что знаю, я был готов к какому-то неслыханному изобилию скорой на решения фауны и был удивлен, такого неслыханного изобилия здесь не найдя. То есть сломя голову носящихся в кронах растений всяких гибких неуловимых созданий хватало всегда, но все оказалось совсем не так, как я ожидал. Моим первым тогда поверхностным еще впечатлением было, помню, что здесь как-то необыкновенно тихо. В то время мне легко удавалось списывать это на предвзятость оценок представителя чуждой биологической среды. Тогда я не знал еще, что этот сияющий мир широкими шагами идет в пропасть.

Я, конечно, до прибытия сюда пытался более или менее основательно подготовиться, освоил гору специального и чисто ознакомительного материала, я хотел понять, откуда в посезонных данных отдельно взятых биоценозов такая видимая устойчивость несоответствий. О да, я был оптимист, надеясь на ходу потом осмотреться привычным глазом и сразу же вплотную заняться своей темой. Черта с два дадут тут заняться своей темой. Правда, какое-то общее представление, которое укладывалось в некое подобие добропорядочной систематики и рабочей схемы, я все-таки успел для себя составить. При этом замечательно, что, с одной стороны, рабочая схема в первом приближении оказалась не так чтоб уж очень далека от реального положения вещей, с другой же стороны, можно только удивляться, как мне до настоящего момента удалось еще на ней дожить.

Первое, что бросалось в глаза, здесь отчего-то полно сумчатых. Логично было предполагать некоторую засушливость в дельтах части рек и заниженную биопродуктивность. Что я и сделал. И на чем чуть не попался, и не только один я. Сумчатые мыши, сумчатые ящерицы, сумчатые бесхордовые, сумчатые тераподы, сумчатые кошки, какие-то, говорят, сумчатые мегатойтисы, страшное дело, здесь даже один подкласс псевдохвойных растений проходит как сумчатые: не споровые, не с дуплом, а именно сумчатые. Опять же – принятая здесь система классификации.

По одной ней только можно было сделать вывод о контингенте немногочисленных сотрудников, в поте трудившихся, их уровне интеллекта, а также о приоритетах естественников вроде эволюционных антропологов, периодически ошивавшихся здесь на чужих хлебах под эгидой биологической Миссии. Никто не знает, что они тут забыли. Экзоморфы обычно не утруждали себя в выборе того, как следует назвать вот то или это создание. Считалось, исследователи исходили здесь прежде всего из понятных всем аналогий: они как бы довлели.

Говорят, проблема нашего мира в том, что мы не умеем говорить просто: простые вещи нам неинтересны. Я бы сказал, что проблема нашего мира в том, что мы не умеем мыслить просто: вещи, которые мы ценим, слишком важны. Но вот чего, спрашивается, не хватает людям, создающим другим проблемы ввиду явной безнаказанности.

В среде экзобиологов и пришедших им потом на смену последователей стало вскоре признаком хорошего тона давать вновь открытым видам почти исключительным образом земные наименования, присовокупляя туда свое имя, имя всеми любимого шефа или его ручного хомячка. И это становится уже нехорошей традицией. Названия никогда не возводимых объектов, названия объектов возводимых, но так никем и не возведенных, оглавления сомнительных книг, отитулование стационарной биостанции вкупе с модным сводом данных на первой странице технической документации либо геологоразведочной партии с доступной аббревиацией давались также крайне охотно. И никто ничего не может сделать.

А делать что-то нужно. Есть такая вещь, периодическая экзосистема Наго-Хораки называется. Кто-то в отчаянии назвал ее скотодраматическим переложением сюрреальной действительности для чайников, и, к сожалению, не без оснований. Предполагалось, оная экзосистема своей периодичностью должна была весьма упростить взгляд здравомыслящего человека на события окружающей жизни и просто своей полезностью стать той путеводной нитью, которая поможет сохранить рассудок неподготовленному. Лошадь Гамински, скажем. Она же болотная тригора 66FG1435K (попросту трясатка). Терпкая выпухоль Плятто. Она же засунец Плятто PK-8456662FG-09090923546. Некрофаг Парсонза. Изящный многоед. Полиноморф Гидо. Болотный выхлоп. Столовая выпь Капри, она же столовый скат Капри. Зеркальный полухорд-богомол Ра, он же странный ложноног Тутмоса; большой упсс FGP65780003216786669. «Упсс» и в самом деле получился несгибаемым – и это еще не самое худшее, что ждало заглядывающего в справочник. Зачастую трудно было избавиться от впечатления, что умирающие от скуки научные иждивенцы торопились первыми внести свой посильный вклад в свод энциклопедических данных Внешнего Конька, давясь от предвкушений и хихикая в ладошку. Вначале я в силу долга службы пытался с карандашом в руке все это терпеливо, водя пальцем, с присущей мне добросовестностью переносить, потом попробовал найти, кто этим занимается. При этом, повторяю, срочные, я бы даже сказал, панические меры никто принимать как бы не собирается, у комиссии экспертов попросту сюда не доходят руки.

Большой снежный прибор Хораки, «снежного» в котором столько же, сколько в нем от рептилий. Говорят, когда наше общее начальство наверху узнало об этой последней эволюции мысли референтов, оно поклялось своими руками сжечь последнюю редакцию справочника на ягодицах автора открытия. Может, хоть эти крайние меры возымеют какое-то действие. Ну ведь невозможно же работать. Иседе Хораки, конечно, зверь, но в хорошем, конструктивном смысле. Был где-то стеклянный перистальт. Симбиот Сцилларда (так прямо и стоит), он же пирамские гвозди FG909004545-PK5567, и так далее, и так далее. Это, как можно понять, делалось больше по причине недостатка воображения, чем из каких-то там энциклопедических соображений. Поскольку «лошадь» уважаемого мэтра гносеологии в силу своего устоявшегося обыкновения проветривать на солнцепеке в развернутом виде орган, который (следуя дальше традиции аналогий) по своим отправляемым функциям следовало бы определить как печень, скорее напоминает жерло водоплавающего камина с полуобвалившейся штукатуркой.

Так, выпь некоего хитроумнейшего из лаборантов здесь на Капри вообще представляет собой отдельную культуру-конгломерат, симбиоз колонии животных бесхордовых и ползучих архаических растений прогимноспермов – редкий случай, когда в союз вступают организмы, совсем незначительно удаленные один от другого в эволюционном смысле.

По поводу же некрофага, перистальта или вот еще, скажем, «засунца» вообще остается только качать головой. Когда я, отложив дела, что называется, с фактами на руках все-таки попытался пробиться на аудиенцию к полномочному представителю Миссии, то он слушал, глядя на меня глазами законченного бюрократа, пока я пытался донести до него суть и неотложный характер принятия мер, прилагая максимум усилий, чтобы выглядеть сдержанным, хладнокровным, последовательным очевидцем событий, опирающимся на разум, а не на эмоции. Он меня даже ни разу не перебил.

В ответ я услышал речь, которую уже я слушал с тем же самым выражением, из которой я узнал, что самой лучшей политикой в создавшихся условиях будет оставаться сдержанным, хладнокровным, последовательным очевидцем событий, опирающимся на разум, а не на эмоции, и что согласно Конвенции Независимых Культур каждый вновь открытый вид, подвид и так далее может приобретать уникальное наименование, данное ему первооткрывателем и только им, равно как этого и не делать. Было невооруженным глазом видно, что речь он выучил давно и здесь за столом я у него сидел не первый.

Но все это, конечно, частности. Другое дело, когда народ, как подразумевается, в общем-то искушенный, начинает и вести себя так, как называет. Мне самому однажды приходилось чуть не за шиворот оттаскивать партию палеобиологов, рвавшихся покормить с ладошки неприкаянную стайку ушастых «тушканчиков» Умбунги, рыболова Брауна, злейшего врага камышовых гиен и кошек. Я могу объяснить, в чем дело.

Темный участок надбровной линии, высоко сросшейся над блестящими увлажненными глазами, в сочетании с полуопущенными концами придавали милой скорбной мордочке именно то выражение глубокой скорби, пережитой совсем недавно невосполнимой утраты, призывающей к немедленному участию. На это выражение можно было купить всю биологическую Миссию и его щемящее сочувствие на сезон вперед. Это, кстати сказать, не единственный случай, когда безвольно сложенные на груди пушистые лапки легкого на подъем создания и мордочка, помятая со сна, вызывали у свидетелей этого чуда неодолимое желание снять с себя последнюю рубашку и срочно накормить. Все-таки удивительно, насколько бывает сильна инерция мышления у всезнающих ученых дядей, одичавших от безнаказанности. Я говорю, все взрослые, казалось бы, люди.

В какой-то момент я перестал обращать внимание на то, куда ступаю, перестал видеть перед собой черную зеркальную воду и прозрачный голубой лес по горизонту, шагая мягко и непринужденно, теперь всегда уже умея шагать здесь только мягко и непринужденно, как ветеран героической эпохи освоения, как заслуженный старожил земли, подспудно задумавшись, уйдя с наезженной колеи мыслей, прислушиваясь больше к внутреннему чувству, словно лишившись мимоходом чего-то, груза необременительного, но обязательного, о котором даже и думать забыл.

За те последние несколько лет здесь я, пожалуй, только сейчас до конца смог прочувствовать содержание того, что был тут совсем один. Прервалась какая-то нить, и произошел переход в иное состояние. Если я все оцениваю трезво, если я не ошибаюсь с самого начала и кто-то еще более хитрый, чем я, не водит меня за нос, никто в целой Вселенной даже приблизительно не догадывается в эту минуту, где я мог быть. Когда-нибудь каждого, наверное, однажды тут посещает в конце концов чувство вроде этого, раньше или позже; не знаю как кому, во мне оно не вызвало никакого отклика. Ни хорошего, никакого. Ощущение было новым, с ним надо будет тоже сжиться, и все. Я не думал, что будет выглядеть так, как выглядело, как работа, – неприглядная, стыдная, неизбежная и оттого еще более невыносимая, которую предстоит выполнять день за днем, из года в год. До конца жизни лишь потому, что в свое время тебе не сиделось на месте. Я любил это время, я имел к нему отношение, я любил это плывущее, нескончаемое, чужое небо над собой и все, что было под ним, их нельзя было не любить, и я ненавидел их, временами я просто уставал от ненависти к ним, я был болен этой усталостью, я откровенно их боялся. И дело теперь не в том, что на планете изредка пропадали люди, в последние годы как-то особенно часто, которые, правда, потом вдруг могли обнаружиться где-нибудь за тысячи километров на совсем другом краю материка. Здесь все-таки уже не беспризорный естественный Пояс Отчуждения. На землях любой Независимой культуры новоприбывший вместе с выполнением настоятельно рекомендуемых формальных процедур имел право не оставлять разрешения, лицензирующего администрацию сектора автоматически начинать поиски человека в случае потери с ним связи. Тут, на мой взгляд, любопытно другое.

За всю историю архипелагов и единственного материка Конгони, с самого момента приобретения планетой статуса протекции независимой культуры Дикого Мира был зарегистрирован всего один случай, когда новоприбывший подтвердил полномочие Миссии знать о его местонахождении. Да и то человек тот вскоре, не задерживаясь, благополучно отбыл за пределы юрисдикции планеты, перепутав, как выяснилось, директорию Пирамы с Би-Рамой 77, мертвой как сковородка землей внешнего Конька. И куда только народ смотрит.

У меня, я заметил, входит уже в привычку в предчувствии особенно большой грязи брюзжать насчет стечения обстоятельств и строить мысль одна другой кубичнее и рельефней. Вроде условного рефлекса. Это от избытка движения, наверное. Иногда мысли исходят, как туман и дым, и тогда за ними не угнаться, иногда они падают, как камни. Вообще же насчет почесать кому-нибудь расшатанную нервную систему и после еще многозначительно подмигнуть, поджав губы, здесь специалистов хватает, я бы даже сказал, в последние дни их стало что-то пугающе много. Генератором особенно токсичных и разрушительных для самочувствия слухов у нас работает мой дорогой сосед, он их где-то ведрами намывает. Причем слухи у него на биоценозную тематику день ото дня все крепчают градусом и тяжелеют трагическим подтекстом. Я удивляюсь, как, всего себя отдавая любимому орнитологическому уголку со всевозможной временно удерживаемой там летающей нежитью самой отталкивающей мордатой внешности, едва ли не ночуя у себя за коттеджем в своем курятнике, он еще умудряется сохранять трезвость мысли и держаться в курсе этологических новостей.

По сведениям, почерпнутым из его не вполне официальных источников, на Земле сегодня местами стало особенно неспокойно из-за участившихся случаев незаконного провоза через таможни представителей эндемичной фауны. Кто-то повадился заниматься вредительством, тайно подбрасывая в тихие спокойные запруды ничего не подозревающей средней полосы неуловимые косячки пираний с бассейна Амазонки, под тем уважительным предлогом, что те якобы более неприхотливы и намного быстрее размножаются, чем местная дичь (что, к сожалению, оказалось правдой), обнаглевших уже к последнему времени до такой степени, что начисто свели с прилегающих к новой акватории областей сомов, полутораметровых щук и домашних гусей.

Я не поверил и сказал, что вряд ли широко известная неприхотливость этих созданий распространяется так далеко, что включает в себя водоемы средних широт, где, как известно, иногда при понижении температуры имеет обыкновение идти снег. Не говоря уже о щуках, которые тоже не сахар. На что сосед, с презрительным сочувствием улыбнувшись мне, ответил, что то же самое говорили отдельные ответственные лица, пока не обнаружилось, что у этих исчадий в новых условиях не оказалось каких-то особенных естественных врагов, и что вообще все беды в нестандартных ситуациях из-за таких рассудительных, как я, которые, когда не надо, начинают рассуждать и сомневаться, вместо того чтобы действовать. В общем, таможня зверствует, администрация сбилась с ног, купаться нельзя, а тут еще капризное местное пресноводное население категорически отказывается реинтродукцировать себя в водоемы, где прежде обитал иноземец. К тому же их, иноземцев, как указывалось здесь с горькой иронией, не извиняли даже собственные отменные питательные качества, любым превосходным образом оттененные сметаной под свежей зеленью. Словом, тут было еще над чем поработать.

Далее. Есть такая бабочка, говорил сосед, то есть уже у нас, на Конгони. Водогрейка 1.2 называется. Согласно реестру, бабочка как бабочка, ворсистая только сильно, теплая на ощупь и ненормально токсичная. А так обычная бабочка, только пустая внутри. Но суть не в этом. Знающие люди рассказывали, самое страшное дело – вот эта бабочка, на лесных топях. Под особенно теплый сезон нельзя на нее смотреть без привитого иммунитета, опасно. Красивая, зараза, просто словами не сказать, как красива, так красива, что раз увидев, уже не отвести глаз и не подняться, в ротовой полости прекращается процесс слюноотделения, все пересыхает и нарушается нормальный обмен веществ. Наряду с тем, что удивительно, всюду прослеживается одна и та же закономерность: чем глубже топи, непроходимее болота и грязнее грязь, тем красивее водится экземпляр. Так и уводит, говорят, за собой туда, откуда не возвращаются, упакованных в паутину феромонов надежнее, чем в похоронный грузоконтейнер. И все то время, пока держатся в тебе какие-то соки, прыгает она себе с растения на растение и с полянки на полянку и ноль тебе внимания. И более всего любит она, рассказывают, цветы, а более тех цветов любит она цветы умирающие, свежесорванные. И ничего в ней вроде бы нет, кто-то из среды особо устойчивых к неземным красотам смотрел, говорят, долго и в самую суть, – и все понять не мог, в чем причина да откуда столько аварийных ситуаций, пусто там. Нет ничего и не было, наверное, никогда, на булавку разве что поместить, так сохнет она, рассказывают, на булавке, с ограничением доступа к нормальной жизнедеятельности, без цветов и топей…

…По прямой вдоль кромки леса, треща сучьями, прямо передо мной и совсем близко, камнем пронеслось темное пятно. Достаточно отчетливо была видна лишь стремительно несущаяся поверх зарослей травы голова, трижды проклятый феномен Геры. Парапод стеллса пролетел, не задерживаясь, мимо крайних деревьев, двигаясь прямолинейно, по своему обыкновению резкими толчками и целеустремленно, мимоходом, со свой чесалкой наперевес, ни на что не отвлекаясь. Я мог бы поклясться, что был сегодня быстр как никогда, заученным движением матерого охотника срывая лямки с пояса и рук, не переставая напряженно следить за деревьями, на два счета упирая в ладонь и предплечье блестевшие от многократных прикосновений суставы самострела, без промедления вскидывая все сразу же навстречу траве и солнцу. В ладони удобно легли холодные прорези, увесистый инструмент с готовностью ждал детонации. Перед глазами, торопливо совмещаясь, несобранно плясали посторонние тени, надвигались на оцепеневшее сознание цифровыми огоньками. Огоньки настигали ненужные параметры какой-то перспективы, и все были при деле. Я плавно и аккуратно, стараясь ничего не уронить и не потерять, проводил всем корпусом пустое место, пытаясь с ходу наладить траекторию своего движения в примерном соответствии с периметром сенсоров прицела, уже зная, что не успеваю, все слишком близко – холодно и много света. С тем же успехом можно ловить руками свою тень. Вот в том-то и дело, подумал я, об этом и речь, как любят мне повторять в комиссии экспертов. Голым желанием ничего не достанешь, скорость реакции у них как у мух.

Помнится, вечно энергичные и неприятно жизнерадостные экзоморфы приводили любопытные версии, объяснявшие в какой-то мере непривычно высокий уровень интеллектуального развития и продвинутость едва ли не всего многообразия местной фауны. Я бы от себя внес еще сюда и растительный мир с его парагормональной системой и зачатками нервной организации. Выходило у них что-то вроде того, что относительно недавно, в геологическом смысле, практически все основные горные экваториальные цепи с низовьями Конгони в той или иной степени затронула, один за другим, череда ледниковых периодов, перемежаемых сильнейшей тектонической активностью материковой коры и, соответственно, вулканическими извержениями.

Стрессовый фактор сам по себе мог служить определяющим моментом, подхлестывая защитные механизмы организмов. Всякая биосистема и сейчас еще как бы пребывала в напряженном ожидании, чего мать-природа тут преподнесет еще. Недостаточно расторопные на своевременные и единственно верные решения и просто тяжелые на подъем успели десять раз естественным образом вымереть.

Помимо того, в специальной периодике можно было встретить упоминание касательно целесообразности взаимоотношений, что чтобы догнать и загнать, к примеру, пятнистого равнопода, ногастую разновидность живородящего травоядного, которая между тем сама по себе достаточно опасна и непредсказуема при непосредственном столкновении, целесообразнее всего было бы отправляться на охоту как минимум двумя-тремя слаженными, высокоорганизованными стаями с координацией системы сложных действий. Действия предполагали бы ряд ответных сложно взаимосвязанных решений.

Понятно, что с точки зрения целесообразности разумнее всего было бы с минимальными энергозатратами и потерей времени, не вдаваясь в детали, перестрелять эту законченную свинью с безопасного расстояния и не подвергать себя лишнему риску, но ссылки на целесообразность, на мой взгляд, особенно удачно передавали настроения «вольных хлебов», царившие тогда в среде всякого рода полу- и парабиологий, атмосферу беспрецедентной административной безнаказанности и всяческого отпущения грехов. Короче, животное такого уровня могло достаться только хитрому и умному зверю. Правда, экзобиологи не поясняли здесь, как, принципиально оставаясь травоядным, равнинный мехогуб Гидо сам сумел удивительным образом поумнеть.

В поддержку своих многочисленных рискованных предположений палеологи утверждали где-то, что в силу неких астральных причин средняя продолжительность суток на значительной части материка и некоторых архипелагов долгое время составляла величину, почти втрое превышающую сегодняшнюю. Предполагалось, когда-то здесь была одна и та же бесконечная, леденяще глубокая ночь с редкими вкраплениями сумеречно бледного рассвета.

Впрочем, по этому поводу среди палеоботаников ходили разночтения. Как бы то ни было на самом деле, мрачные красоты того периода усугубляли беспокойные верхние планетарные слои, жизнь которых в тектоническом отношении оставляла желать много лучшего, будучи по сути не столько даже экстремальной, сколько катастрофической. Это тоже нужно учесть, чтобы хотя бы немножко приблизить свет понимания к тому, что произошло дальше. Хронические подвижки плит, эрозия с осыпанием гор, шарахающие груды вулканов то и дело до неузнаваемости изменяли один и тот же ландшафт, когда долина под вечер могла выглядеть еще равниной – пологой и сильно заболоченной, а наутро, образно говоря, та же равнина больше походила на насквозь проросший тропиками отвесный обрывистый склон: здесь на страшной глубине не росло ничего, а наверху лежал один и тот же снег со льдом и пепельные дыры вулканов. По-видимому, чтобы успеть более или менее приспособиться и как-то прокормиться, живому организму с хоть каким-то намеком на развитую систему рецепторов приходилось просчитывать совсем не типовые логические задачи и по мере возможностей не делать ошибок. Живое, постоянно существовавшее в ожидании неприятностей, трудно было удивить чем-то новым. Элементы биоценозов, разумные в недостаточной мере и склонные в повседневной жизни опираться больше на проверенные временем решения, сокращали для себя и без того крайне скудные шансы остаться при своих интересах.

Удивительное дело, на типе организации и специализации насекомого мира все перипетии, вся эта историческая экстремальность и стрессоры не сказались сколько-нибудь заметным образом. Каких-то особо докучливых москитос, кровососущих гвоздей размером с ладонь и прочей нежити тут встречалось мало, не считая отдельных участков акватории Угольных и Падающих гор с их стоячей водой, – зато вот там всякой такой заразы было выше ушей. А завозить сюда с солнечно сияющих кущей Пенк-Гуан, небольшой океанской островной гряды Шельфа эндемичные формы вроде пресловутых оккамов рая, вкрадчиво гудящих зеркальноглазых стайных паразитов, цитологи и флористы, понятно, не торопились.

Но, по-моему, это только вопрос времени. Вообще я уже сейчас, в первом приближении примерно себе представляю, как будет выглядеть конец света для всех этих холеных в тишине и покое, ничего не подозревающих беспечных земель. Быть им тогда тихими и пустыми, лежа в полной гробовой тишине. Когда каким-нибудь океанским течением в один прекрасный день принесет из-за горизонта всего лишь одно шальное вырванное с корнями дерево и на нем мирно дремлющих в щели оккамов. Вот это будет полный привет всему, ничего святого для аппетитов этого вечно голодного чесуна нет или хотя бы простого чувства меры. В среде тех же экзоморфов одно время даже ходила теория, больше похожая на анекдот, призванная объяснить отсутствие данной разновидности сетчатых неполнокрылых на самом Материке: Оккамы тут были, как не быть, но очень недолго. Поскольку по обыкновению все съели и в самые сжатые сроки благополучно вымерли вместе со всем остальным животным миром.

Этому будто бы даже примерно соответствовал один из случаев массового вымирания живых организмов в геологическом прошлом. Сейчас же никаких таких паразитов не было. Зато были кошки. Сумчатые, ушастые, совсем крошечные, огромные, жутко глазастые, неуловимые, бесшумные, не знающие покоя, никем никогда в живом виде не виденные, едва различимые, часто агрессивно окрашенные, меняющие в зависимости от времени суток расцветку и полосатые, как аллигатор.

Кошки были природным бедствием для всякого, кто настроился после напряженного трудового дня на нормальный продолжительный отдых. Нескончаемыми ночами не давая заснуть, все время копошась где-то рядом, сучась в кустах или в низких кронах прямо над головой, голосами многокилограммовых младенцев они пугали друг дружку, устраивая засады друг дружке, наседая, безжалостно метеля и ломая кругом зеленые насаждения. Причем каждый раз складывалось такое впечатление, что наседать, копошиться и ломать насаждения ночами напролет они со всей акватории озера и прилегающих болот собирались почему-то исключительно у моего коттеджа. Что ни ночь, кошки принимались шуршать листвой, начиная вести себя как дома. Они не стесняясь, невидимо отирались где-то совсем поблизости, нагнетая атмосферу, шумно встряхиваясь и поминутно вопросительно взмурлыкивая из темноты. Вообще, спать в гамаке у себя на лужайке прямо под открытым небом решались немногие.

Прямых свидетельств нападения на людей именно сумчатых кошек не имелось (пока их не начинали уж совсем откровенно держать за хвост и задние ноги). И трудно было бы переоценить такое положение вещей в плане сдержанности умонастроений и насколько это устраивало тут всех нас. Скептики, правда, еще сумрачно огрызались по тому поводу, что таких свидетельств и некому было бы давать, случись что, а покажите нам хоть одного вооруженного биолога. В условиях удручающей бесконтрольности обслуживающего персонала крохотных биостанций, затерянных по лесам и горам, когда народ то и дело сам по своему усмотрению, не спросясь, пропадает вдруг неизвестно где, как это вошло уже у экзоморфов в нехорошую традицию, было бы наивно утверждать, что все конгонийские бестии мягкие и пушистые. Люди пропадают? Пропадают. Без спросу? Без спросу. Никто и не утверждает. Просто сведений обратного ни у кого нет. Презумпцию Исходного Прав независимой культуры пока никто еще не отменял. Версия о происках парапода звучала бы, как мне кажется, с большим правдоподобием. Но таких свидетельств тоже нет.

По здравом размышлении, нужно было бы согласиться, что вероятность столкновения с представителем легко и быстро убивающей среды здесь никогда не равнялась нулю. Однако каждый из нас, опять же по здравом размышлении, предпочитал об этом благоразумно хранить молчание. Человек не забывал ни при каких обстоятельствах, что сюда его никто не звал. Конечно, никто тут не слышал о прирученной кем-либо озерной кошке, если не считать Батута, но, во-первых, Батут был не совсем кошка, по мнению многих, он был просто скотиной, и потом, возникни у них такое желание, они все очень скоро могли бы копаться и встряхиваться там у себя в полном одиночестве. Рассказывают, эти бестии в силах воспринимать даже электрическое поле, возникающее в результате чьей-либо посторонней мышечной активности. Не говоря уже о том, что о приозерных ужасах годами плели и мололи всякий вздор все, кому только не лень.

Сосед, кажется, был первый естествоиспытатель широких взглядов, кто взялся все эти «саги» собрать и издать. В назидание поколениям, идущим следом. Он не то чтобы после этого как-то сразу вырос в моих глазах (все героические эпопеи скромно проходили под его именем, при его тесном участии и под его непосредственным руководством, где он с негромким мужеством переходил из одного народного эпоса в другой), но теперь по крайней мере мы лишились последних иллюзий, что у людей тут осталось еще что-то святое. «Тени эндемиков» даже не были замечены критиками. Что, на мой взгляд, только к лучшему.

В общем, здесь все еще далеко от полной ясности. Где-то писали, у сумчатых кошек интеллект выше, чем у дельфораптора, пресноводной разновидности касаток. Судя по их внешнему виду, в такое верится с трудом. Благоустроенные загоны и всякого рода лепрозории для живых организмов высокой организации с клетками тем же статусом Независимой культуры запрещены, я боюсь, сейчас по всему Конгони если найдется десяток специалистов, вживую видевших озерную кошку, – уже хорошо. И видеть их большим желанием не горит никто. Сегодня только, помню, все ждал, что вот-вот что-то случится, кошки так были увлечены собой, что подняли меня прямо посреди ночи, вылетев мне на траву лужайки чуть не под самый гамак встрепанным мычащим клубком, вздымая ожесточенные облачка пыли и светлячков, шипя, опрокидываясь навзничь, лягаясь и пинаясь. И пока я безумными глазами всматривался, стараясь понять, что происходит, чудовищным усилием отдирая действительность от сна, клубок моментально распался, образовав пару гибких неясных теней, которые сейчас же с мягким дробным топотом растворились в темноте. У кошек какой-то особенно тонкий слух; мало того, что у них тонкий слух, так они и слышат как-то совершенно иначе. У одной из самых опасных из них, у водяной гиены, слух достаточно разборчив, чтобы воспринять отдельные соприкосновения в волосяном покрове руки человека при, скажем, сокращении локтевого сустава, каковое человеком воспринималось бы приблизительно как стук в лесу друг о друга отдельных сухих ветвей под весом зверя. Похоже, звук хлопанья крыльев может выражать для них строго индивидуальный рисунок, показывающий, насколько он доступен с точки зрения съедобности. Ни один этолог не может сказать еще, какими они видят нас.

Я обернулся назад, щуря глаза на низко висевшее солнце, и стал спускаться к тесным фьордам ложбины. Время пахло теплом.

День клонился к своему закату.

Глава Вторая

На тесной тихой полянке перед соседским коттеджем стало уже совсем темно, пока мы с соседом методично приканчивали по двадцатой чашечке нежнейшего пирамского чая с личных наделов ближайшей к нам экспериментальной станции ботаников, лелея на шахматной доске новое побоище. Сосед мой был уверен, что нанесет непоправимый урон моему самолюбию, выиграв именно сегодня. Я без особой радости слушал тихую музыку, прикидывая, куда разумнее будет лечь спать. Кругом неподвижно стояли заросли, за ними слоями ложились сумерки, воздух пах ночным лесом, какими-то незнакомыми далекими травами и прелым деревом. Неопределенные, ослабленные расстоянием звуки доносились издалека, гасли где-то дальше в пространстве, ставшем наконец пустым и прохладным. Настороженная тишина заставляла невольно понижать голос. В непроглядном внимательном лесу тоже все стихло, как умерло, даже в курятнике соседа, в его угрюмом старом сарайчике с орнитологическим уголком в зарослях за коттеджем как-то незаметно все угомонились, умаявшись, должно быть, за день зычно гукать, встряхиваться, греметь посудой и жутко кашлять. По фоносети поисковиков, как это время от времени случалось, снова передавали сообщение, что по некоторым непроверенным данным на представителей геологической разведки в пределах магменной электроцентрали совершено нападение животным, предположительно, крестцовой кошкой. Подчеркивалось, что данные пока предварительные, но персоналу всех исследовательских директорий, биостанций и сотрудникам обособленных коттеджей предлагалось на всякий случай не отпускать детей одних далеко от дома. В заключение сообщения фоносеть прокрустовым голосом Иседе Хораки воззвала к совести отдельных сотрудников поисковых партий не заниматься покрывательством и немедленно сообщать обо всех, всех случаях неспровоцированно агрессивного поведения диких животных.

За истекший месяц это было уже третье сообщение такого рода, к тому же, в особенно ясную погоду с крыши моего и соседского коттеджей можно было разглядеть висевшие далеко над самым горизонтом у кромки леса невесомые мыльные пузырьки, слипшиеся в гроздь, башенные эстакады конденсаторов магменной электроцентрали, так что в такое время сосед и я чувствовали себя как-то не очень уютно. Крестцовая кошка – представитель редчайшего, целиком уже исчезнувшего вида, исчезнувшего практически на наших глазах, я и не знал, что она еще есть. Мне, сказать по правде, стало даже слегка не по себе, когда упомянули именно ее, я почему-то сразу поверил, что это была именно крестцовая кошка. Я прямо видел, как самый последний зверь своего племени в эту минуту где-то неслышным призраком пробирается сквозь листву, сливаясь с ночью, привычно становится с ней заодно, хмурый, неуловимый и приговоренный, и кто-то, быть может, в эту же минуту молча и бесполезно щелкает, цепляя одна за другую, стрекала в обойме покрытого пылью табельного парализатора, а кто-то ступает за освещенный порог, щурясь в темноту и продевая руку в рукав куртки, и где-то, быть может, сейчас смолкла у огня неспешная беседа, и все рассеянно смотрят в огонь, сцепив пальцы, и никто не знает, где он может быть. Дело не в том, что одна кошка была в чем-то лучше других, а другие хуже. Это трудно объяснить кому-то, кто сам ни с чем таким не сталкивался. Жизнь была редкостью в этой вселенной. Она была так редка и так непредсказуема, что граничила с недоразумением, и любое ее проявление, каким бы случайным оно ни казалось, в восприятии работавших здесь уже на уровне первых рефлексов понималось как что-то, что трогать нельзя. Мы сами находились в положении такого исчезающего вида и многие из нас сами были в положении такой последней дикой кошки, крадучись и осторожно пробиравшейся сквозь ночные заросли враждебной среды, и нам не нужно было объяснять, на что это похоже и как это выглядит.

На полянке неподалеку, едва различимый уже за глубокими фиолетовыми тенями, сидел, чего-то высиживая, сложив на груди лапки, неподвижный шаронос, полуночный молчаливый зверек, совершенно безвредное потайное глазастое существо, способное часами вот так мирно медитировать при свете луны и стечении благоприятных обстоятельств, слегка занеся мордочку и ни на что не реагируя. Мы с соседом сидели за низким столиком в траве. Он поглядывал на звезды, я слушал тишину, иногда отвлекаясь на незнакомые линии пасмурной музыки, доносившейся к нам сюда из-за сдвинутой вбок темной стены стекла; там в глубине временами падал и шуршал один и тот же дождь, разговаривали чужие голоса, перемежались коротким шипением фрагменты дежурных включений интеркома вахтовиков с орбитальных станций – бесцветные голоса, убитые от скуки и огромных расстояний, – мы больше молчали, слушая их, сосредоточенно жевали губами, занимаясь вышиванием: сосед терпеливо садил шнурок за шнурком оптико-волоконные концы, я, мучительно щурясь на последний свет, падавший с побагровевшего неба, пока без особых успехов пытался вдеть идеальный во всех отношениях, неоднократно прослюнявленный уже кончик стеклистой нити в совсем уж неестественно узкое ушко уникальной по своей тонкости иголки. Ушко выглядело издевательством.

Голоса вахтовиков обсуждали последние события в мире: возмущение части населения Земли в связи с выдвижением на соискание престижной премии мира «Украшение планеты» некой кошки Ностромо. Возмущенная часть (главным образом, владельцы других домашних питомцев) требовала пересмотра условий отбора кандидатур, комитет призывал к спокойствию. Этой новости был уже почти год, но страсти отдавались по всем уголкам обитаемой Вселенной до сих пор. Кис и в самом деле был хорош. Я видел его в целой эпопее ракурсов – особенно, когда он лежал вытянувшись, со скромным выражением ожидая внимания со стороны растроганных любителей зеленого мира. Впрочем, его настроение быстро портилось, стоило только появиться на горизонте еще одному коту (поскольку в действительности он был котом, а не кошкой, впрочем, массовая пресса в такие детали не вдавалась). Вполне вынося лишь свое присутствие, он довольно скоро закрепил за собой титул едва ли не самого скандального и немногословного претендента за всю историю всемирной премии. «Единственный и неповторимый» – кокетливое обращение ведущих радиотрансляций с церемонии вручения этому по натуре сварливому украшению планеты было довольно близко к теме. Мерзавец даже не давал себя гладить.

Ностромо не был природной аномалией, как пытались уверить его противники. Не был он и генетической модификацией. Просто у матери-природы, когда она его делала, случился приступ хорошего настроения. Это бывает.

Когда у лауреата той же премии, маленькой девочки, сыгравшей роль самой себя в блокбастере, в котором она пережила массу неприятностей на околоземной орбите и лишь в силу своей склонности к научному анализу сумевшая остаться в живых, спросили, как она относится к партнеру на роль «Украшения планеты», она ответила, что «неплохо». «У нас с ним характер копия – один к одному».

Впрочем, строгий отец все эти беседы решительно прикрыл, забрав свою знаменитую на всю планету пятилетнюю кнопку из-под умиленных взглядов. «Не портите мне ребенка».

Нужно сказать, сидя здесь, на Конгони, в тени еще одной неслышно подбиравшейся ночи, когда у тебя за спиной в темноте уже опять кто-то шуршал ветвями и вопросительно взмурлыкивал, со странным чувством можно было слушать о проблемах чужого мира, в котором не могло произойти больше ничего, кроме кота как категории системы ценностей. Сосед с кислым выражением разглядывал горизонт в сумерках перед собой. У меня тоже не было желания комментировать.

Я был уже в некотором недоумении: ушко иголки стояло насмерть. Меня не то чтобы это начало заводить, но по моим убеждениям, если кто-то его создавал, то, логически рассуждая, предполагалось также, что и нить в него должна пройти тоже. Пусть не сразу, со временем, пусть с рядом условий и оговорок, но все в конце концов должно счастливо разрешиться. Я просто знал это с высоты своего опыта и просто так отказываться от своих убеждений не собирался.

В свое время замечательная многофункциональность этого архаичного, но весьма полезного в жизни и быту приспособления могла поразить воображение. Скажем, им можно было при необходимости не только аккуратно пришить пуговицу или достать занозу, но и зашить края небольшой раны, сделать из него при помощи несложных подручных средств самодельный компас, намагнитив один кончик иголки и поместив в ванночку с водой на лист растения; подколоть у себя на стенку в изголовье фотоснимок своего любимого начальства, чтобы уже с утра, открыв глаза, знать, в чем состоит твой смысл жизни в этом мире, – но и даже легким движением руки еще прикрепить у своего окошка уголок занавески. Еще позднее все та же поразительная многофункциональность этого скромного оплота эволюции до такой степени впечатлила специалистов, что было решено шагнуть еще дальше, открыть новые горизонты и новые возможности применения, пустив иголку уже непосредственно в сферу информации и информационных технологий, доверив ей самое дорогое, подкалывая с уголка документальные свидетельства самого разного характера. В среде историков этимологии даже ходили слухи, что само выражение «подшить документ» в нотариальной области отношений носило едва ли не буквальный характер. Я подозреваю, что мир в те времена был не лишен самоиронии.

Сделав столько хорошего, дав миру осознать себя единым и одетым и выведя эволюцию на новый уровень, инструмент до настоящего дня скромно оставался в тени всех своих возможностей. В общем, о приспособлении были сказаны еще не все теплые слова, но сейчас оно интересовало меня только с одной стороны, как иголка. Ушко не торопилось сдавать позиции. Я был просто публично унижен. Я никогда не жаловался на свое зрение, но нигде, думаю, ни в одном уголке всего материка и Шельфа не удалось бы найти что-нибудь, подобное этому. Проще, конечно, было бы просто встать, пойти снова поискать в доме соседа что-то более подходящее случаю, но к простым решениям у меня враждебное отношение с самого детства, такое свойство организма. Кроме того, я уже начал испытывать нечто вроде интереса и проснувшегося ревнивого недоумения пополам с изумлением. Не производилась еще на свет такая иголка, которую не удалось бы в конце концов обуть. У меня до сих пор перед глазами стояла застрявшая в камыше живописная завесь клейких болотистых испарений и сморщенная голова, медленно падающая на излете прямо в них. Меня все еще не покидало ощущение некоторой ушибленности, и я честно мог сваливать технологический неуспех процесса на непослушные пальцы.

Я был так сыт сегодня болотами и грязью, что предложил соседу отложить партию, на что деликатный сосед мой предложил еще чашечку горячего чая. Здесь есть над чем подумать, сказал я, глядя на него и чувствуя страшную усталость во всех мышцах на десять лет вперед. Меня до сих пор немного подташнивало.

Так мы сидели, дыша свежим воздухом, слушая и не слушая дежурный треп вахтовиков, оба не вполне соответствуя такому вечеру, оба не совсем еще в своей тарелке, я – болея и отдыхая душой, сосед – всерьез обеспокоясь сегодня за жизнь сотрудников и сокровищницу научного потенциала планеты перед лицом нависшей со стороны враждебного дикого мира угрозы, сидя, если сказать честно, сейчас больше как на иголках, – он всегда как-то особенно чувствительно реагировал на сообщения, сегодняшнему. И вот тогда у нас в самый неподходящий момент на полянке без всякого предупреждения объявилась местная достопримечательность, Батут со своими бандитами, донявший уже к настоящему времени своими выходками половину экспериментальной станции голосемянников.

Батут, некая неуправляемая помесь тяжелого и легкого, трудно передаваемое сочетание лоснящейся от блеска чуть-чуть полосатой пантеры и ушастой гиены, невыносимо широкоскулый, черный, как полночь, в своей обычной манере без никакого предисловия неслышно возник как сгусток тишины и темени позади соседа, сидевшего близко к зарослям, неожиданно ухая и накрывая его удушливой смертью, обнимая всеми своими килограммами за шею, тиская мягкими лапами в горячем любовном чувстве, влажными зубами приникая к обнаженному затылку и щекоча паутиной щетины. Увлекаемый навзничь, сосед едва не лишился рассудка, на глазах теряя привычную пигментацию лица. Сбросив с себя лапы, он вознесся над столиком и немедленно принялся в голос расставлять все точки. Он орал, размахивая свободной рукой, на весь лес, нимало не смущаясь уже более чем поздним временем суток и явно облегчаясь душой. Сосед минут пять, наверное, облегчался с одинаковым содержанием, выдавая оглавления, среди которых «пирамская клизма», «саблезубая задница» и «канцероген с зубами» были не самыми худшими, и я, нужно сказать, его хорошо мог понять. Покойно сложив в струнку большущие лапы, Батут благосклонно жмурился, только делая это почему-то глядя на меня, блестя длинными усами, улыбаясь бластогеном и явно наслаждаясь покоем и звуками родного голоса. Его бандиты тоже держались как у себя дома, один без конца бродил поодаль рельефной тенью из угла в угол, каждый раз выжидательно разворачиваясь к нам низко подвешенной мордой, чтобы быть в курсе событий, другой, оставаясь за темнотой, сохранял неподвижность, изредка только хлопая хвостом по листьям нижних ветвей.

Меня, кстати, всегда занимало, насколько же тяжелыми и грузными могли казаться сородичи Батута, спускаясь на землю и ходя пешком. Здесь на полянке, где-нибудь на обрывистых каменных плато Рыжего До они часто выглядели несколько усталыми, утомленными узниками собственной простоты и сытого покоя, с избыточным подкожным жиром, излишне и непропорционально массивными в некоторых отдельно взятых частях тела, беспутными, упрямыми и хронически мрачными – до тех пор, пока они не начинали двигаться по-настоящему. Вот тогда все сразу вставало на свои места. Вводила в заблуждение, гипнотизируя, та легкость, с какой взрослый мато под покровом ночи и изумрудных теней Пронуса оказывался где-нибудь в непосредственной близости, не тогда и далеко не там, где по логике вещей следовало бы ожидать его правильнее всего, настигая сдержанным дыханием, заставляя удивляться собственной доверчивости. Мало кто знал, что у черных мато практически не бывает подкожного жира – он у них выгорает.

Честно говоря, я и половины сказанного этим вечером не решился бы произнести в присутствии Батута. Сосед же смотрел на такие вещи другими глазами, придерживаясь того мнения, что за ту пару месяцев, что сосед имел удовольствие занимать коттедж, все вокруг самым недвусмысленным образом успело проникнуться присутствием человека, фактически являясь четко помеченной феромонами чужой территорией – со всеми проистекающими из такого обстоятельства последствиями. Притом сосед был уверен, что и Батут в свою очередь все это хорошо знал. Я со своей стороны подозревал, что все обстояло именно так. Я сказал бы от себя иначе: Батут хорошо знал то, что сосед это знает. Единственное, чего не знал сосед, это что Батуту было наплевать. Я сам как-то однажды рано поутру, наблюдая из шезлонга, был невольным свидетелем того, как вездесущего детергента, накануне молчком разбомбившего со своими ухоемами соседский утятник, сосед за уши и мохнатые щеки пытался с переменным успехом вернуть на место преступления, а тот упорно прикидывался хорьком, не даваясь, делая вид, что он тут как раз ни при чем, и они ходили так по орбите возле моего коттеджа, шумно дыша, кашляя, огрызаясь и пинаясь, пока Батут не утащил соседа в кусты.

Я слышал, где-то в пределах необозримого плато Матосиддхи, считавшегося некогда одним из законных ареалов обитания черных мато, сосед, забросив даже систематические бдения в своем орнитологическом уголке, собственноручно еще щенком (или, правильнее, котенком куньи) воспитывал и выхаживал этого бездельника в числе нескольких прочих его собратьев, бесшумных, утомительно подвижных и мстительных, мать которых ненадолго ушла было куда-то и, как здесь часто случается, больше не вернулась. Сосед вряд ли бы решился на такое, если бы своими глазами не видел ее, вбитую в землю парой провалившихся камней, попавшуюся на обычную уловку местных парапитеков. Юные разбойники, конечно, с самого начала уже развивались по единой строго предписываемой в подобных случаях программе и диете, пребывая в максимально обогащенной информацией среде, принужденные принимать самостоятельные решения и решать задачки на экстраполяцию, без чего в естественных условиях отпущенный на волю воспитанник погибал очень скоро.

Они не спали рядом с человеком, чтобы не спровоцировать и малейшую идейную зависимость, не ели с рук, целыми сутками насмерть бились с ниточными клубками, подзываясь к еде на некоем грубом подобии их собственного языка вздохов и встряхиваний, гонялись полуголодными за вкусно пахшими подраненными озерными мышками и лягушками и все прочее из той же серии, и у всех вроде бы все складывалось благополучно. Устав зловредствовать, подросшие и возмужавшие мато в свое время ушли и больше никто их не видел. И только не наладилось что-то там с ничем абсолютно до того не выделявшимся среди всех Батутом.

Батут ничуть не стал выдержаннее, нисколько не огорчился отсутствием единокровных партнеров по лазанию по деревьям и крышам, благоразумно решив, что солнце везде светит одинаково, набрал где-то таких же беспутных воинов безделья, прекрасно изучил повадки людей и теперь ведрами хлестал крайне дефицитное в наших краях обогащенное молоко. Батута можно было встретить не часто, но всегда в самом неподходящем месте, одуревшим от продолжительного отдыха. Он глядел мимо тебя, как смотрят на продолжение своего неприятного сна, через неимоверное усилие приподнявшись с травы и как бы нигде ничего толком не видя. Я предпочитал с ним не связываться. Человек сам по себе трогал в самую последнюю очередь его, большого знатока по части продолжительного отдыха, ничего не любившего так, как продолжительный отдых, здоровый, крепкий сон и спелые яблоки: круглые, крупные, с наглядно обозначенными по меридианам солнечными прожилками, удушливо пахнущие, сочные и чтоб они хрустели. Яблоки, понятно, на Конгони в чистом виде не росли, поэтому он вечно отирался где-нибудь поблизости от экспериментальной станции голосемянников. Однажды там прямо при мне в административный бокс вся в слезах прибежала молоденькая младший научный сотрудник (та, что уж из совсем младшеньких), от нее поначалу ничего нельзя было вразумительного добиться, она только прерывисто всхлипывала, указывая всем пальчиком на бронированную дверь аварийного погружения, потом, не переставая всхлипывать, выбежала наружу, и мы все, кто в чем был, за ней – кто-то по пути успел даже на всякий случай задействовать центральную систему периферийной защиты.

В дальнем конце одного из многочисленных открытых загонов и загончиков с произраставшими там агрокультурами, за зарослями и завесями каких-то не то заградительных, не то маскирующих сетей младшая научная сотрудница уже сидела на корточках, горестно склонясь, водя перед собой ладошкой по взрыхленной, чуть увлажненной земле, робко поросшей невзрачной сорной травкой и заботливо помеченной кое-где цветными проводками. Как стало ясно из сбивчивых объяснений, здесь призвана была произрастать чрезвычайно капризная поросль-гибрид типа симбиотической ассоциации, над которой бились едва ли не три года общими усилиями и которая наконец-то вроде бы дала о себе знать жизнеспособными спорами. И даже не капризная поросль-гибрид здесь должна была произрастать – наполовину готовая уже диссертация, с далеко, прямо сказать, идущей перспективой и просто смысл всей научно-исследовательской жизни убитого горем сотрудника.

Посидев тоже на корточках, поводив ладонью по земле с отчетливыми следами обширных пролежней самой свежей консистенции, руководитель всего проекта, массивный как наливной танкер мужчина с необычайно крепким, словно вырезанным в обсидиане, обожженным лицом поднялся и решительно зашагал обратно, к боксам административной части, по пятам преследуемый прочими сотрудниками в строгом белом и в строгом защитно—зеленом. Вскоре все вернулись, лавируя меж лабиринтов тропинок, тем же порядком: длинными шагами шагавший руководитель проекта впереди, позади, наступая на пятки и толкаясь, сотрудники. Научный состав беспорядочно передвигался, сопровождая младшего лаборанта.

Окружив злосчастный надел, кое-кто немедленно уселся на корточки, кто-то склонился, нетерпеливо раздвигая двумя руками загораживающие головы, наблюдая, как лаборант быстро бегает пальцами по цветным проводкам и заглядывает в торчащие нашлепки. Все молчали.

«Лежит… – дрожащим голосом объяснила сотрудница, зажимая тонкий носик двумя перламутровыми пальчиками и удерживая влагу. – Он лежит… Я ему говорю: у нас не лежат здесь, пошел отсюда, иди вон туда лежать, здесь не лежат… Он лежит…»

На тщательнейшим образом просеянной, унавоженной и взрыхленной почве невооруженным глазом было заметно, что здесь действительно лежали: совсем недавно, раскинувшись, расслабив члены привычно и широко, отдавшись отдыху целиком, удобно и, главное, долго. Все знали одно бриллиантовое правило Батута: отдых должен быть продолжительным.

Я прямо тогда же сразу едва ли не во всех возможных подробностях представил себе, как все это происходило: вот научная сотрудница, онемелая от предчувствий, осторожно опускается на корточки, не сводя круглых прекрасных глаз с разлегшегося в тени Батута, наглое выражение морды которого уже успело стать притчей, шепча: «Котик, брысь… кыш… иди, говорю, отсюда, у нас нельзя здесь лежать…» – и тыча своим перламутровым пальчиком в мускулистый атласно поблескивающий подшерстком бок мерзавца. А мерзавец, сладко зевая, до того изредка поправляя затылком и мордой землю, удобнее укладывая и находя то оптимальное их положение, когда бы не возникало более необходимости поправлять, откидывает, сохраняя удобство во всем, голову назад, чтоб улучшить поле зрения и чтобы посмотреть, кто тут к нам сегодня пришел, невзначай выставляя на свет набор влажных полированных зубьев целиком, – неспешно, умиротворенно и в целом вполне приветливо. «М-мда?..»