скачать книгу бесплатно
Не пропоет петух…
Наталья Александровна Веселова
Действие романа происходит в России в недалеком будущем. Мир подошел вплотную к ядерной катастрофе. Но оказывается, что есть силы, способные ее предотвратить – только силы эти находятся не в нашем мире… Три совершенно разных человека, двое мужчини одна женщина, каждый из которых в прошлом совершил поступок, в котором раскаивается всю жизнь, необычным образом получают письмо из прошлого и отправляются в странное путешествие… Петух прокричал, но Петр не отрекся.
Наталья Веселова
Не пропоет петух…
Непрославленным новейшим
мученикам ХХ и ХХI вв.
– с благодарностью – автор.
Часть I
И надо мной,
как жернова Вселенной,
слоистое, распластанное небо
вращало медленно густую черноту
и перемалывало зерна света.
И. Важинская
1. Алектор
«Внимание! Внимание! Говорит руководитель гражданской обороны Санкт-Петербурга. Граждане! Воздушная тревога! Воздушная тревога! Отключите свет, газ, воду, погасите огонь в печах. Возьмите средства индивидуальной зашиты, документы, запас продуктов и воды. Предупредите соседей и при необходимости помогите больным и престарелым выйти на улицу. Как можно быстрее дойдите до защитного сооружения или укройтесь на местности. Соблюдайте спокойствие и порядок. Будьте внимательны к сообщениям гражданской обороны!». Один длинный и два коротких сигнала сирены последовали немедленно, равномерно сменяя друг друга. «Внимание! Внимание! Граждане! Воздушная тревога! Воздушная тревога!».
Несколько секунд Вета лежала неподвижно, за последние невероятные недели привыкнув к многочисленным учебным тревогам в Питере и почти перестав вздрагивать при первом гавке ближайшего уличного матюгальника (из остальных в их тихом южном микрорайоне, утонувшем в идиллических соловьиных сквериках, доносились лишь непонятные отголоски, ничуть не страшнее, чем отдаленные звуки уличных гуляний, вроде народной Масленицы, на скромной площадке перед бывшим кинотеатром, а ныне закрытым магазином дорогих спорттоваров). Она бегала с ребенком в подвал только в первый раз – от неожиданности, провела там полчаса и вместе с соседями убедилась в том, что никакой защиты – ни от чего! – это помещение по определению не может обеспечить: хлипкая пятиэтажка, стоящая в зоне поражения сразу нескольких ракет с ядерными боеголовками, нацеленных на разбросанные тут и там обреченные стратегические объекты, ближайшие из которых с одной стороны – Кировский завод, а с другой – аэропорт, эта бедная пятиэтажка не то что сложится хрестоматийным карточным домиком, а попросту превратится со всем содержимым в небольшую горстку праха, разметанную в кратере на глубине полукилометра под слоем «стекловидной массы толщиной 12-15 метров», как обещала упраздненная Всемирная Сеть…
Радио или телевизор теперь строго предписывалось держать включенными круглые сутки, чтобы не пропустить настоящую тревогу, – но как позволить себе такую пытку, когда твой нервный пятилетний внук даже в полной тишине засыпает не ранее, чем через час после дочитанной сказки про воронов Ут-Рёста[1 - Норвежская сказка. (Здесь и далее – примечания автора).] – и еще минимум минут сорок ты не можешь пошевелиться, сидя на краешке его тахты: твоя самая скромная попытка приподняться и на цыпочках покинуть место ежедневного мытарства немедленно прерывается протяжным: «Ну, Ба-аа… Ну, не уходи-и…». Кроме того, когда еще работал интернет, откуда Вета жадно вылавливала все возможные подробности «Часа Икс», она вместе с другими любознательными гражданами благополучно вбила себе в голову, что ядерный удар по Москве и Петербургу по ряду очень – слишком! – убедительных причин будет нанесен именно в шесть часов вечера. Уже одно это само по себе могло навести на мысль о том, что противник прекрасно осведомлен об их ожиданиях и, уж конечно, устроит так, чтобы нападение оказалось совершенно внезапным, – ракеты рванут на Невском, например, в два часа ночи. Вот как сейчас. Неужели они – где-то там, на недосягаемом «верху» – всерьез полагают, что замотанные люди в который раз кинутся в отсутствующие бомбоубежища и угаженные подвалы – измученные страшным ожиданием люди, едва-едва ненадолго уронившие на подушки свои исстрадавшиеся головы? А еще лучше – потащат куда-то в ночи инвалидов в колясках, грудных детей в одеялах, сиамских котов в переносках – надеясь, что в панике никто не заметит, как в убежище тайком проносят незаконного поглотителя драгоценного незараженного воздуха… Вета включала радио только в полночь – когда за последними аккордами гимна воцарялась живая, чуть потрескивавшая в ночи тишина, в шесть утра закипавшая все тою же торжественной, но уже давно никакого оптимизма не внушавшей мелодией…
Упомянутые несколько секунд Виолетта Алектор промаялась ощущением смутной неправильности происходящего – что-то не так было в привычном сообщении об очередной учебной тревоге. Чуть-чуть не так… Не по правилам… И ее подбросило на раз и навсегда бесцельно разложенном для двоих диване: слово «учебная» теперь заменилось на «воздушная». То есть, тревога оказывалась настоящей. То самое, во что никто по-настоящему не верил – «До этого никогда не дойдет!» – взяло и пришло. До апокалипсиса осталось максимум четырнадцать минут – смотря откуда взлетели ракеты, а до закрытия всех входов в метро – шесть. Нет, уже пять, пока она тут разлеживалась. А потом будут применять оружие. Без разбора пола и возраста – против тех, кто попытается воспрепятствовать герметизации дверей.
«Молитесь, чтоб не случилось бегство ваше зимою»[2 - Марк, 13:18.]. Но сегодня это бедствие, по-видимому, считавшееся самым страшным, им с Ванечкой не грозило: вплотную подступало лето.
* * *
Нет, нет, грех жаловаться: что такое настоящее счастье, Виолетта, урожденная Попова, знала не из книг. Она и до сих пор, незаметно перейдя границу возраста «бабы-ягоды», считала свою первую любовь не детской блажью, из которой следует попросту вырасти, как из старого платья, а полноценным женским чувством, вполне разделенным и принесшим законный плод – сына Владислава. И теперь, тридцать лет спустя, она без насмешки или отвращения мысленно возвращалась в ту нелепую комнату, просто не имевшую права существовать в Петербурге на радужном пороге Миллениума. Комната, в которой жил со своей разведенной мамой одноклассник Миша Алектор («Ты что, немец или еврей, да, милый?» – «Да Бог с тобой, Веточка, «алектор» – это просто «петух» по-старославянски!»), будто перепрыгнула в панельную сероватую «брежневку» из самого начала Железного Века. Там стояли две замечательные доисторические кровати с прекрасными панцирными сетками, хромированными спинками со множеством начищенных до блеска шишечек, покрытые одинаковыми светлыми покрывалами, поверх которых постилались еще и кипенно-белые кружевные накидки. Каждую кровать венчали три разновеликие, в крахмальных белоснежных наволочках подушки, идеально взбитые и положенные одна на другую в строгом порядке, торжественной пирамидой – от большой к маленькой; для них полагались отдельные тонкие покрывала – из хлопчатобумажного шитья, и свисать они обязаны были уголком, оканчивающимся точно в пяти сантиметрах от основания первой, наибольшей подушки. На всех полках вполне обычной, дубовато-советской «стенки», куда ни кинь взгляд, замерли в степенном шаге многочисленные слоники с эрегированными хоботами: папа-слон, за ним – мама-слониха, далее слонята мал мала меньше, соблюдая строгую иерархию, шагали друг за другом вдоль пестрых рядов редко тревожимых книг и чашек с блюдцами, беззвучно трубя в потолок. Наборы по семь особей в каждом – мраморные, серебряные, малахитовые, терракотовые, хрустальные, майоликовые, коралловые – и даже один раскрашенный пластилиновый, собственноручно вылепленный когда-то Мишей-дошкольником в минуту детского вдохновения, – занимали все свободное пространство.
Настольная лампа на рабочем месте Миши имела пыльный тканый абажур и солидное медное основание, опутанное гирляндами фарфоровых лилий, а на люстру под низким потолком, которую все то и дело задевали головой, и вовсе смотреть было немножко страшно: многоярусная, переливавшаяся синим, красным, желтым и зеленым стеклом, невпопад звенящая бесчисленными хрустальными подвесками, длинными и короткими, утыканная бронзовыми розами вперемешку с беззаботно свесившими пухлые икры амурчиками, – она выглядела почти монструозно, производя не то устрашающее, не то отталкивающее впечатление, – а уж смотреть на нее Ветке приходилось часто, по крайней мере, весь десятый класс, когда одну из двух ужасающих постелей они вдвоем основательно разворашивали, проводя там после школы часа по три почти ежедневно, ухитряясь даже поспать недолго в тесном переплетении размаянных тел. Ну, а в одиннадцатом классе на люстру смотрел уже Миша, потому что его довольно быстро расколдовавшаяся после девичества возлюбленная основательно занялась верховой ездой – что ему, сперва тайно страдавшему от утраты мужского доминирования, по мере вхождения во вкус стало нравиться даже больше, ибо Вета, взяв бразды правления в свои мягкие руки, скоро научилась продлевать обоим удовольствие до бесконечности… Рабочий день Мишиной матери-бухгалтера заканчивался ровно в шесть – и к половине седьмого они в четыре руки восстанавливали порушенный монумент на кровати и успевали сесть под пыльный абажур настольной лампы – голова к голове над раскрытым учебником.
А у Веты мама работала дома, она трудилась техническим переводчиком на вольных хлебах, у них рано появился настоящий компьютер, продвинутый «Пентиум», поэтому встречи дома у Поповых происходили только самые целомудренные, с чаем и печеньем, в присутствии мамы, все время тревожно переводившей глаза с невозмутимой дочери на ее сомнительного молодого человека – тощего шатена с взъерошенной шевелюрой и темно-сизыми, как у новорожденного, глазами. Как и большинство русских женщин, она обладала даром безошибочного предвиденья, и внутренний ее взор без труда проникал в недалекое будущее, где тинейджерская тощесть пока еще застенчивого юнца превратится через несколько лет в красивую мужскую поджарость, раздадутся вширь плечи, лягут мягкими шоколадными волнами умело подстриженные волосы, длинные ресницы сделают заманчиво сумрачным его пока еще открытый и вопрошающий взгляд… И где он походя не бросит, нет – просто смахнет, как крошку со стола, ее глупую дочурку – пегую блондиночку с незначительным личиком и пока тоненькой, но ровной, без выпуклостей фигуркой, обреченной после родов, в грядущей матерости, располнеть по невыгодному типу «яблоко»… Мальчик нацелился в программисты, компьютерную премудрость хватает на лету, денежкам счет любит – вот взять, хотя бы, тортик, который он к чаю принес: дорогой и красивый, слов нет, а с пластиковой крышки наклейку снять забыл: уценка семьдесят процентов, срок годности истекает сегодня… Нет, не будет он мужем ее Веточки… И хорошо! «Ты только не вздумай уступить ему! Сразу не нужна станешь! И опомниться не успеешь! Запомни: главное – им не уступать, иначе потом бегать за ними будешь, а они и в сторону твою не посмотрят!».
Вета, конечно, не могла рассказать маме, что уже почти два года, как не она Мише, а он ей уступил, жарко и обескураженно бормоча: «Вета, а может, не надо?.. Вета, ты точно уверена, что хочешь этого?.. Вета, ты понимаешь, что потом ничего нельзя будет вернуть?.. Вета! Вета…». «Мне никогда не захочется ничего возвращать… Мне нужен ты один – и навсегда», – с полным убеждением шептала она уста к устам.
Виолетта действительно так думала, а благим примером послужила именно мама, любившая раз и навсегда. Та вышла за однокурсника, распределилась с ним в одну организацию прямо перед темным событием истории, до сих пор носившим странное название «перестройка», через год родила дочку, а еще через пять уже стояла в длинном кафельном коридоре, одной рукой сжимая хрупкую ручку своего ребенка, а другой – терзая у горла воротник свитера, и вежливо просила спокойного человека в белом халате и высоком крахмальном колпаке со смешными треугольными отворотами: «Вы мне этого, пожалуйста, не говорите. У меня дочь пятилетняя. Как я одна ее подниму в такое время? А вы мне – «рак». Какой может быть рак, когда ему двадцать семь лет. Так что вы прекратите эти страшилки и поставьте нормальный диагноз. И, уж, пожалуйста, вылечите. Потому что у нас дочь. И потому что… Просто вылечите. Рак! Какой еще рак!».
А Вета трясла ее за руку – «Мам! Ну, мам!». Она хотела напомнить маме, что такое рак, вернее, кто это: это такие черно-зеленые, мокрые и блестящие водяные животные с хвостом и больно цапающими клешнями, которых папа и лысый сосед по даче руками в больших рабочих варежках вылавливали из-под камней в камышах у них рядом с пляжем на бирюзовом озере – и бросали в глубокое пластиковое ведро, где пучеглазые усатые пленники давили друг друга скользкими уродливыми телами, безуспешно пытаясь взобраться по гладким отвесным стенкам. Позже в огромной зеленой кастрюле их ставили на веранде на плиту – и девочка с тайным удовольствием смотрела, как они варятся, в адских муках пытаясь вырваться из смертоносного кипятка, будто жертвы инквизиции на допросе, но терпят закономерное поражение и становятся красными и неподвижными – мертвыми. «Вот кого смерть красит!» – всегда одинаково шутил сосед, входя на веранду с брякающей сумкой, полной зеленых и коричневых, чем-то напоминавших еще живых раков в ведре, бутылок с пивом. Взрослые дяди и тети садились вокруг стола, в центре которого возвышалось блюдо, где горой были навалены сваренные заживо, отмучившиеся раки, и весело раскурочивали их, бросая хрусткие куски панцирей в специальную миску – как крашеную скорлупу пасхальных яиц – некрасиво высасывали что-то из клешней, хвалили, запивали янтарным напитком из разнородных дачных емкостей, и четырехлетней Веточке разрешалось пригубить пену с папиной и маминой кружек, и было весело… Она определенно знала, что такое рак!
Мама больше не вышла замуж. Злые люди, как водится, объясняли это просто: «Кому она нужна была "с прицепом"!», но мама убежденно говорила всем желающим услышать: «После такого брака, как был у нас, любой другой – ступень вниз». Также считала и Вета про свою любовь: другой не будет, никакой ступени вниз – только лестница, и обязательно вверх, до самого неба. Как положено.
Ступенек вниз оказалось три: первая называлась потрясение, вторая, чуть ниже и не такая крутая, – изумление, а на третьей, пологой и безопасной, под названием «удивление», Виолетта застряла навсегда. Она до сих пор не могла понять – как вообще могла произойти такая нелепая, невозможная метаморфоза. Ведь это был один и тот же человек! Ее родной Миша, с которым она лежала на настоящей пуховой перине среди трубящих вокруг слонов, прижавшись так тесно, что казалось, будто, отодвинувшись, они вырвут у кого-то из двоих кусок приросшей к другому кожи, и слышала теплый шепот у виска: «Между нами сейчас и волоска не протиснуть! И это меж телами! А представляешь, что творится с душами?! Смогут ли они когда-нибудь разъединиться хоть на микрон?!». «Нет, конечно, – спокойно и уверенно отвечала она. – О таком даже думать смешно». Тот же самый, недавно писавший длинные, нежные, достойные любовного романа письма из армии, давший потом ей свою красивую таинственную фамилию и подаривший замечательного здорового сына Влада, – год спустя, наотмашь, по-мужски, не рассчитывая силы, бил ее, прикрывающую локтями исходящую молоком грудь, обеими руками по щекам и хрипло выхаркивал в ее из орбит от ужаса лезущие глаза: «Сука! Уродка! Обезьяна тупая! Да когда ж ты сдохнешь, наконец, чтоб мне от тебя избавиться!». Закон тогда еще не позволял мужу подавать на развод во время беременности жены и в течение года после рождения ребенка, поэтому освободить его действительно могла только смерть супруги, которой он в тот момент неистово и страстно желал… Любимый, только вчера, казалось, баюкавший ее у себя на груди.
Причину Виолетта узнала через несколько лет после развода: в армии Миша влюбился «не по-детски» в замужнюю женщину, жену командира, – безответно. Это банальное несчастье случилось перед самым дембелем, пришлось обреченно возвращаться в Петербург, где ждала исстрадавшаяся от разлуки разлюбленная невеста… Ему бы и тут поступить по-взрослому: объясниться и расстаться – глядишь, и целей – целостней! – остались бы оба. Он же по неопытности решил выбить клин клином, женившись и даже сразу настояв на ребенке, – желая сжечь мосты и упрямо шагать вперед. Мосты сгорели успешно, но любовь сотворена несгораемой – это он понял быстро и возненавидел жену просто за то, что она – не та, которая еще много лет стояла перед глазами… Михаил буднично, именно походя, как давно ожидала его прозорливая теща, сломал Виолетте жизнь. Оставшись одна с ребенком и потерявшей работу матерью, которая теперь перебивалась случайными заработками, а чаще всего неподъемной гирей, с которой хоть топиться иди, висела на шее дочери, Вета не смогла окончить свой любимый медицинский институт, вылетела после третьего курса с правом работать медсестрой – и ею всю жизнь и проработала, таща на хребтине семью: сначала на двух сестринских ставках и одной санитаркиной в простой городской больнице, а потом удалось пробиться в получастную клинику, где хотя бы не приходилось мыть палаты с коридорами и выносить судна из-под лежачих… Мама умерла от быстрого и безболезненного инфаркта в пятнадцатом, успев пышно отметить свое никому не нужное и безрадостное пятидесятилетие, – и тогда Виолетта, в то время стремительно увядающая фиалка, позволила себе такую роскошь, как всего полторы ставки, благо девятилетний Владик учился в бесплатной районной школе и особых расходов не требовал, а на себя она давно махнула рукой: пара юбок, пара свитеров, обувь какая-то еще от матери осталась, плюс потертая дубленка с лысеющим, как старый пес, воротником, да защитного цвета пуховик, почти приличный, если регулярно обирать с него перья… Косметикой Вета не пользовалась, украшений не носила, серые волосы закалывала удобной заколкой.
Но никак не могла перестать удивляться.
* * *
Через час все было кончено. Апокалипсис на какой-то срок отменялся. Отбой воздушной тревоги. Там, во временно «свободном» мире, где существовал еще, наверное, интернет, вероятно, знали, что именно произошло, а по их единственному питерскому телеканалу врубили в половине четвертого утра успокоительную комедию конца прошлого века: седой представительный мужчина в костюме и галстуке, вися на карнизе небоскреба, цепляется одной рукой за раму открытого окна, из которого только что выпал, а другой – за детородный орган могучего каменного атланта, поддерживающего крышу здания, и, судорожно разинув рот в сторону своей экзотической опоры, изо всех сил тщится подтянуться обратно на подоконник; видя эту сцену, женщина с феном в другом окне истошно визжит…
Забытую Владом заначку – непочатую бутылку среднего качества водки – его мать нашла сравнительно недавно, но в дело – с полным правом! – пустила только сейчас. Руки тряслись крупным трусом – Виолетта задержала на них взгляд: разве это руки дамы? Или хотя бы просто женщины? Шершавые, с упругими шнурами вен, пока еще светлыми, но явно проступившими старческими пятнышками, неровно обстриженными ногтями с безнадежно заросшими лунками… Это руки бабы. Замотанной, навсегда испуганной и загнанной в пятый угол русской бабы, которой уже все равно. Фиалка увяла полностью, вот-вот упадет на землю ее сморщенный стебель – но весной не взойдет новый яркий цветок, потому что весны не будет. Скорей всего, ни для кого.
Она налила себе большую рюмку до краев, выдохнула, зажмурила глаза и опрокинула. Первая, как и должно, зашла «колом». Вета наугад нащупала чашку с остатками вчерашнего бледного чая и сделала большой глоток, промывая обожженное горло… Стало легче. Молодец ее беспутный сын Владик: забыл бутылку, когда переезжал к своей Василиске. Хоть есть за что сыночка похвалить.
С сыном Виолетта в одиночку не справилась: в девять лет оставшись без бабушкиного строгого и нежного догляда, слишком рано получил он неположенную по возрасту вольность. Вета работала на полторы ставки – сутки через двое, и потому буквально с младшей школы пришлось Владику научиться эти сутки проводить полностью самостоятельно: газ она перед уходом перекрывала, поэтому мальчишка бойко разогревал обед в микроволновке и нес к компьютеру, где до поздней ночи погружался в продвинутые игры, даже не думая делать уроки или (к великому счастью) выскакивать в кишащий педофилами двор. Судя по обилию фотографий пропавших без вести детей обоего пола, коими обклеены были очень многие окрестные парадные, столбы и даже деревья, обширные дворы округи действительно представляли собой нешуточную опасность для рискового ребенка, но вот за свое домашнее немногословное чадо Вета могла почти не волноваться, каждую свободную минуту звоня ему по скайпу и убеждаясь, что от игрового компьютера мальчик отходит только в туалет или на кухню за невинной вкусняшкой. Вне дома он оказался за все годы лишь несколько раз – но исправно отвечал со смартфона, озвучивая вескую причину отлучки, – например, севшие батарейки капризной «мыши» или день рожденья очкастого соседа по парте. Следующие два дня проводя дома, мать гоняла упрямого отпрыска от компьютера, угрозами усаживала за уроки, которые Влад неохотно, но быстро делал, не вынимая наушников. Голова его, видимо, варила неплохо, потому что, не прилагая для учения почти никакого серьезного труда, в школе он уверенно занимал твердую и ровную позицию хорошиста с редкими тройками, что вполне устраивало как отрока-пофигиста, так и его со всем смирившуюся мать. С легкой грустью думала она редкими спокойными ночами в сестринской, когда удавалось прилечь и подремать вполглаза на мягком дерматиновом диване, медленно и коварно поглощавшим куда-то в колеблющуюся глубину ненадолго прилегшего человека, что помедлила бы ее мама воссоединяться на Небесах с любимым супругом – и, пожалуй, удалось бы им вдвоем слепить из головастого и невредного Влада отличника-медалиста с гарантированным будущим. Но одна Виолетта не потянула… К одиннадцатому классу у нее вырос рыхловатый юноша-тюфячок с неясными перспективами, смутными планами, равнодушно послушный, с лучшим другом-компьютером… Поэтому великой тайной, так никогда и не раскрытой, стала для Веты внезапная бурная любовь сына к однокласснице Леночке, тоненькой богемистой девушке, носившей по серебряному колечку на каждом пальчике, что странным образом выглядело не безвкусно, а загадочно. Леночка готовилась поступать в театральный, даже успела несколько раз сняться в эпизодах популярного детективного сериала, затащила туда в групповку покорного, как телок, Влада – и вот уже, вернувшись с ночных съемок в здании городского суда, он, возбужденно жестикулируя, чего за ним с рожденья не водилось, рассказывал на кухне как раз пришедшей с тяжелых «суток» матери, измученно припавшей головой к холодильнику:
– Слушай, а это круто, оказывается! Нас там было человек пятнадцать в групповке. Пока артисты снимались в зале суда – а Леночка-то секретаршу, между прочим, играла – маленькая роль, но даже со словами! – мы сидели за столом в холле – и каждому, прикинь, положен бесплатный горячий обед их трех блюд на выбор: там, типа, походный буфет поставлен. А чай-кофе-выпечка – вообще по принципу шведского стола – подходи, наливай, бери, что понравилось… Ну, мы, конечно, сразу все перезнакомились: есть люди, которые постоянно на съемках тусуются, надеются, что в эпизод пригласят. И, знаешь, случается! Одна красотка, черненькая такая, характерная – так ее прямо в «Войну и мир» раз пригласили. Там ее из горящей Москвы не то Пьер Безухов, не то Андрей Болконский спасал… Да, так вот, у кого-то с собой, конечно, «было»… Короче, всю ночь тусили классно – периодически только вызывали нас в зал, чтобы, это, публику изображать. Десять минут поизображаем – и опять за стол. А в зале артисты очередные дубли записывают… Наконец, приходит помреж и говорит: групповка свободна. Мы, такие, вещички свои похватали – и всей тусой на выход, светало уже. И вдруг слышим: «Куда? А деньги кто получать будет? Паспорта давайте!». А мы: «Так за это еще и деньги платят?!». И, прикинь, по две косых каждому выдали без всяких. Наличными. Тут я понял, почему некоторые чуть не каждый день снимаются, – чтоб я так жил!
Неожиданная мечта об актерстве завладела Владом прочно, почти так же, как и Леночка, только та, обросшая знакомствами и сама соответствующего роду-племени, с первого раза легко поступила в институт на Моховой, а Влад с грохотом провалился прямо на первом туре. По наущению Лены, он немедленно записался на какие-то ненадежные полупрофессиональные курсы актерского мастерства, где, внаглую подхалтуривая, преподавали почти все те же мастера своего дела, что и в государственном институте. Надо отдать Владу должное: с самого начала он платил за учебу лично, навострившись что-то ловко писать и продавать в Интернете, – сия наука была его матери непостижима, но она особо и не вдавалась в таинственные подробности… Сын и его девушка поселились в съемной квартирке неподалеку – и тут выяснилось, что Лена беременна. Едва вышедшие из детства полуподростки проявили дурацкую ответственность: тайно сходили в Загс, дабы обеспечить будущему дитяте рождение в законном браке, – и зажили было, как умели, весело – молодые, здоровые, полные любви и надежд… Виолетта не осуждала и не отговаривала: она помнила себя в их доверчивом возрасте, веру в чудо и сама не утеряла вопреки всему, от невестки подвоха не ждала, про сына знала точно, что не подлец. Все могло и сложиться…
Трагедия вошла к ним запросто: так нежданный гость, не потрудившись предупредить, бесцеремонно звонит в дверь нацелившимся на уютный вечер в кругу семьи, по-домашнему одетым хозяевам – жена без косметики и в бигуди, муж в растянутых трениках гол до пояса… Кто-то из «бывалых» убедил ребят решиться на модные домашние роды: Лена носила легко, играла на сцене до шестого месяца, не поворачиваясь в профиль к зрителям; акушерка, рекомендованная надежными друзьями, знала свое дело на ять… Здоровый трехкилограммовый мальчик родился быстро – в ванне – вынырнул красненьким, науке неизвестным дельфиненком на поверхность и, подхваченный умелыми руками, голосисто возвестил о своем прибытии в предапокалиптический, уже бурно лихорадящий мир. А у его матери не отходила плацента, требовалось ручное отделение под наркозом. Умелая акушерка лицензии на домашние роды не имела и «скорую помощь» все медлила и медлила вызывать, надеясь обойтись своими силами. Вколов кровоточащей Лене обезболивающее, она уверенно приступила к делу – и вдруг кровь хлынула неостановимо, как из крана. Юный отец, неловко державший первенца на вытянутых руках, не понимал в медицине ровно ничего – а Вету даже в известность о родах не поставили: ведь стоит детям достигнуть совершеннолетия – и решения прекрасно принимаются безо всяких там мам с устаревшими взглядами… С кровотечением акушерка не справилась, принуждена была позвонить в «скорую» – и немедленно скрылась с места преступления, испугавшись грозной ответственности и бросив умирающую родильницу без помощи. Машина приехала простая, не реанимационная, потому что, делая вызов, акушерка побоялась рассказывать диспетчеру подробности, упомянув лишь домашние роды… И до больницы Лену уже не довезли.
А дальше пошло как по писаному. Молодому отцу новорожденный младенец оказался пугающей помехой – и немедленно был сдан с рук на руки бабушке Вете, которая по счастливому стечению обстоятельство как раз вышла в очередной отпуск и сразу смогла наладить правильное взращивание и вскармливание; она же и стала крестной рабу Божьему Иоанну. Предполагалось передать его через некоторое время второй безутешной бабушке: той не было и сорока, так что Ваня мог стать ей фактически новым сыном-утешителем. Однако вскоре выяснилось, что молодая бабушка и сама давно уже ждет ребенка от некоего женатого друга, и второе дитя ей сейчас не по зубам. Вот и остался сиротка-Ванечка у Виолетты, самовольно переименовав ее в пожизненную «Ба» – а отец его, огражденный от армии врожденным, но никак не ощущавшимся плоскостопием, так по-настоящему домой и не вернулся. Заскакивал, правда, пару раз в неделю, сосредоточенно катал кроватку, от чего сынишка заходился неостановимым ревом, навязчиво тряс над ребенком огромной нелепой погремушкой, вызывавшей у того ступор, добросовестно жал на кнопки стиральной машины, забитой пеленками, даже памперсы несколько раз приносил – правда, однажды по ошибке купил девичьи…
Через год он заявил матери, давно оформившей опекунство над внуком, что ребенка мало крестить, а нужно причащать ежевоскресно: он-де теперь, наученный смертью юной жены, усердно «воцерковляется» и намерен вырастить сына в вере. К тому времени его увлечение лицедейством исчезло, как не было, он по очереди начинал и бросал какие-то смутные интернетные проекты, окончил несколько разнородных курсов, потом прибился к одному из храмов в качестве «на все руки мастера» – и стены белил как умел, и алтарничал в старом стихаре до щиколотки, и купол золотил – показали и перенял, и сайт вел согласно одному из дипломчиков, и на клиросе подвывал… За все был очень уважаем и получал копейки… А вообще стал типичным «перекати-полем» – видели они с Ванечкой в Крыму этот странный сорняк без руля, ветрил и корней… Упустила она сына. Упустила.
Влад действительно стал прибегать каждое воскресенье, хватал уже чин по чину снаряженную коляску с ребенком и торжественно катил в церковь – не ближайшую, а «свою», особенную, где властвовал кроткий и милостивый отец Петр. Собственно, этим отцовское воспитание и ограничивалось: объяснять подросшему Ванечке, зачем и к Кому таскают его утром выходного дня в церковь, не давая выспаться, пришлось именно терпеливой бабушке… А на неделе, хнычущего и надутого от недосыпа, наспех одетая Ба снова и снова волокла его в недалекий и нелюбимый «садик», полный злых теть и жестоких деток. Поспать вволю позволялось только в субботу – и это Ванечку категорически не устраивало…
* * *
Вторая пролетела «соколом» – Виолетта ее даже на запивала: чай в чашке кончился, а встать за новым после пережитого не было сил. Не раз приходилось, отоваривая карточки в бывшем супермаркете за углом, почти искренне рассуждать в очереди с товаркой по несчастью о том, что «…если действительно долбанет, то прятаться все равно бесполезно, только хуже будет – уж лучше пусть сразу…» – а когда дошло до дела, неперебиваемый инстинкт самосохранения заработал автономно, не позволяя жертве не то что думать о высоком, но и просто делать лишние, к спасению не относящиеся движения.
При первом же проблеске подлинного понимания, что тревога не учебная, а взаправдашняя, Виолетту подбросило с дивана – а внутри мгновенно включился точный до миллионной доли секунды обратный отсчет. Он не позволил ей сменить трикотажную пижаму на любую приемлемую одежду, но заставил влезть ногами в кроссовки, и одновременно забросить на спину уже много месяцев ожидавший в прихожей своей минуты славы «тревожный рюкзачок», собранный по настойчивым советам держать наготове чемоданчик с запасами всего необходимого «из расчета на трое суток». Последние полгода подобные призывы неслись отовсюду – даже с уличных баннеров, где олимпийски спокойная перед концом света молодая семейная пара навеки покидала благоустроенную квартиру, имея каждый в одной руке по чемоданчику, а в другой – по умытому и причесанному ребенку; озадаченная голубоглазая хаски оставлялась на погибель и для полной убедительности была перечеркнута красным крест-накрест. Впрочем, и хозяевам оставалось максимум три дня – или на сколько хватит чемоданчиков…
Следующий шаг Виолетта сделала в комнату внука, которого, сонного, теплого, сладко бормочущего, одним движением сгребла в охапку вместе с одеялом, – и, зачем-то схватив с тумбочки ключи (что предстояло открывать ими по уцелении и возвращении после нескольких ядерных взрывов?!), бросилась в таком виде на лестницу, сотрясавшуюся от топота многочисленных вниз устремленных ног – и именно в этот момент по каким-то непреложным правилам безопасности отключили свет. Да – случись их бегство зимой – и пришлось бы нестись в полной темноте, но нарождавшаяся белая ночь обеспечила какую-никакую видимость в подъезде – где Вета сразу узнала одутловатое лицо соседки с третьего этажа: глаза ее показались настолько круглыми, что некстати вспомнилась базедова болезнь и, закономерно, – Надежда Константиновна Крупская, чей образ так и мелькал перед мысленным взором Виолетты, пока она не вырвалась с ребенком на руках в серую, без единого цветного проблеска ночь. Их подъезд был крайним у здания, оставалось пробежать метров пятьдесят мимо бывшего торгового центра до одного из восьми входов в подземный переход к метро – и туда, казалось, устремился весь город! Из всех несомых и волокомых детей, молчал, наверное, один лишь Ванечка – случайно глянув ему в лицо, Виолетта увидела открытые, наполненные странным пониманием и почти принятием, совершенно взрослые глаза – и сразу горячо плеснуло в сердце – где сейчас Влад?! – есть ли там метро поблизости?! Остальные человеческие детеныши животно кричали и выли, некоторые упирались, подкашивая ноги, как, впрочем, и женщины определенного типа. Одну такую, извивающуюся и визжащую, из последних сил тащил на руках здоровенный мужик с голым торсом и бритым черепом, по логике обязанный изрыгать страшные ругательства, но на деле, проскакивая мимо, Виолетта ухватила его уютное, будто младенцу в колыбели предназначенное бормотание: «А кто это тут у нас так пла-ачет горько…». Она так и не узнала, удалось ли женщине вырваться и создать ему еще больше проблем: он, конечно, не бросил бы свою жалкую дуру на произвол судьбы, погнался бы за ней – и испарился на бегу, успев или не успев увидеть, как она испаряется тоже. Еще через одну минуту – и, по внутреннему счетчику, за две до герметизации дверей – Виолетта с внуком были у ступеней – но там предсказуемо образовалась галдящая, матерящаяся, рыдающая, проклинающая, готовая затоптать и уже, вероятно, топчущая кого-то пробка. Люди поднимали вверх самое дорогое: большинство – детей, но кое-кто – и битком набитые чемоданы; и – да, плыли над головами две-три кошачьи переноски: даже среди бушующего вокруг апокалипсиса некоторые кошатники не изменили сердцу… Виолетту стиснуло со всех сторон, одна нога стояла еще на асфальте, но вторая уже зависла над бездной лестницы, сзади кто-то всей тяжестью навалился на рюкзак – надо поднять ребенка! Все еще замотанного Ванечку стало тянуть вниз из ее рук, потому что под ноги толпе попал конец его одеяла; бабушка отчаянно рванула внука под мышки и, к счастью, выдернула вверх, удобно перехватив под попу… А мальчик все молчал, прижавшись к щеке своей Ба, – «Закрой глаза, закрой!» – зашептала она, охваченная смутным желанием выдать все это за сон, а, когда кончится, объявить ночным кошмаром… «Они сожгут нас здесь!!! – вдруг истерически выкрикнула женщина по соседству. – Сами-то сидят сейчас в своих бункерах! С бассейнами и проститутками!». И надо же, и тут нашелся неутомимый шутник, из тех, что и перед казнью ухитряются рассмешить и товарищей с завязанными глазами, и расстрельную команду. Он немедленно прореагировал: «Что, уже, походу, не против была бы их там ублажать?» – и действительно, из ближайшего окружения донеслось несколько судорожных хмыков… Но тотчас раздался истошный вопль: «Закрывают! Закрывают!! Не успели!! Даже в переход не успели!!!». Толпа взревела – «Сейчас гореть будем!!!» – и поднаперла. «Не смотри… Не смотри…» – как заклинание повторяла Виолетта, смертельно боясь, что атомная вспышка ослепит Ваню навсегда, – но не представляя, как они сейчас за миг превратятся в пепел! И надо всем, не прекращаясь ни на миг, неслось прямо с неба, давило и парализовало волю самое страшное: один длинный – два коротких, один длинный – два коротких…
Это, наверное, уже трубили ангелы.
* * *
А остальные мелькнули мелкими пташечками – Виолетта опрокидывала рюмки одна за другой, не замечая ни быстрых ожогов, ни сивушной отдачи, – и дождалась целебного действия: хлынули теплые освобождающие слезы, словно прорвало какой-то давний нарыв, мешавший жить и дышать… Благодать слез была давно уж отнята у нее – не в эти последние месяцы запредельного напряжения – гораздо раньше: еще когда почти без выходных разносила лекарства, вела электронный журнал, разрывалась между капельницами, грохотала каталками по длинному обшарпанному коридору, ночами возила грязной тряпкой по сбитым плиткам, носилась со шприцами из палаты в палату, отругивалась от провонявших мочой и потом бесхозных стариков, а в половине седьмого утра, после рваного и короткого, как простыня в бесплатной палате, полусна, разносила электронные градусники… Вначале она еще молилась про себя, и тогда набегала легкая слеза саможаления, а потом уж и на это недоставало сил. Так слезы и кончились на долгие годы, но, конечно, копились внутри, иногда прорываясь наружу в виде вспышек ярости на пустом месте или внезапных странных болезней… Сейчас горькая соленая вода текла по лицу неостановимо, и вспомнилось вдруг, как больше тридцати лет назад, еще под занавес прошлого тысячелетия, долго зрел на верхней губе багровый, с жемчужной головкой фурункул, и опухоль перекинулась на нос и щеку, и больно было даже моргать, а еду в виде жиденькой кашки мама аккуратно засовывала Вете за здоровую щеку чайной ложкой – и каждый глоток причинял страдание; лекарства и мази не помогали, оперировать в носогубном треугольнике врачи не решались, но однажды фурункул лопнул сам, ночью, залив желто-зеленым гноем всю больничную подушку и оставив по себе алую дыру, в которую легко помещался кончик мизинца, – и зарастала она больше года… Только с оргазмом можно было сравнить то незабываемое облегчение и блаженство – и вот, что-то подобное испытывала Виолетта теперь.
Она уже плохо помнила сумятицу, наступившую после того, как ангелы вдруг перестали трубить, словно споткнулись, и донесся ясный, пусть и записанный когда-то заранее, но человеческий голос: «Внимание! Граждане! Отбой воздушной тревоги! Внимание, граждане! Отбой…». Наступила тишина – на малое время… Потом, из-под земли стал вырастать разноголосый гомон, выкрики, даже смех, толпа нерешительно качнулась в обратном направлении, замерла, дрогнула – и начала распадаться, как раковая опухоль под прицельным огнем облучателя… Ванечка заговорил только, когда надежная Ба отперла дверь все-таки пригодившимся ключом и уложила внука в свою собственную постель, укутала одеялом… Он деловито спросил: «А что, мое, с верблюдиком, та тетя так и унесла, да?». Оказалось, он заметил, что его одеяло упало на какую-то женщину, зажатую перед ними на ступеньках, – и так на ней и осталось. «А у нас еще одно точно такое же есть!!!» – изо всех сил выражая бурную радость, отозвалась Ба, и это было сущей правдой: им действительно случайно разные люди подарили на Новый год два одинаковых детских одеяльца. «Только ты сегодня, пожалуйста, у меня поспи: ведь мой плед такой мягонький, с мишками, он тебе тоже нравится, я знаю…». С обычно несвойственным ему детски-счастливым выражением Ваня завернулся в мохнатое покрывало, с преувеличенной готовностью закрыл глаза и даже ручки под щечки сложил, как пай-мальчик. Виолетта внутренне ахнула: да ведь он понял, что грозило нечто самое страшное, и бабушке пережить это было трудней, чем ему! И теперь, чтоб стало ей легче, Ваня ловко играет роль невинного малыша, который ничего не понял про ночную пробежку, воспринял ее как необычное развлечение, совершенно счастлив, вернувшись домой и получив разрешение поспать на бабушкином диване… «Ах ты, милый… – только и смогла выдавить Виолетта сквозь сухой ком в горле. – Маленький, а уже такой… большой».
* * *
Мысли путались, оглушающая нервозность, сопровождавшая последние месяцы каждый шаг, постепенно отступала… Как медик, Виолетта заученно кляла в мужских палатах водку – врага номер один семьи и здоровья – но сегодня вынуждена была испытать на себе всю пользу народного напитка. На дежурство не надо, в «садик» она Ванечку сегодня не поведет – да и вообще, после сегодняшнего ночного приключения, кажется, не поведет никогда! На несколько секунд она представила себя воспитательницей их старшей группы, двадцатидевятилетней Светланой Викторовной, у которой есть сын-первоклассник… Под детским садом имеется бомбоубежище, о чем гласит полуметровая надпись со стрелкой на стене здания, – говорят, чистое и с запасами, но мелкое, то есть, будущая братская могила. По инструкции Светлана Викторовна должна при первых звуках тревоги немедленно отвести группу в убежище и оставаться там с детьми до отбоя – если таковой последует; а если нет – то умереть там вместе с воспитанниками, как Януш Корчак в газовой камере[3 - Польский педагог и врач еврейского происхождения (настоящее имя Эрш Хе?нрик Го?льдшмит), в годы Второй мировой войны добровольно оставшийся со своими учениками, обреченными на смерть в газовой камере концентрационного лагеря Треблинка, несмотря на то, что фашисты предложили ему свободу.]. Только тут все, наверное, произойдет быстрее… А может, рванет далеко, и ребятки с воспитательницей выживут… Только вот представить себе, что молодая женщина-мать кинется спасать два десятка чужих детей, плюнув на спасение одного – своего собственного, который в тот момент окажется неизвестно где и с кем… Вряд ли. Виолетта, например, покинула бы их всех на произвол судьбы при первом же звуке сирены – и бросилась спасать внука или погибнуть с ним. Чудовище она или нет – пусть судит тот, кто поступит иначе… И после того, как поступит. Вот на работе, например, дежурным сестрам и санитаркам вменено в обязанность в случае тревоги обеспечить отправку всех больных отделения в бомбоубежище – и что? Они действительно кинутся это делать? Но даже младшая уборщица с дебильным лицом и вечно приоткрытым ртом понимает, что ходячие никакой помощи ждать не будут, сами рысью помчатся в направлении, указуемом грозными стрелками, а лежачие… Ночью, например, двум сестрам и санитарке втроем никакими силами не успеть перевалить всех на каталки и за семь-четырнадцать минут не спустить по лестнице в укрепленный подвал, да еще без лифта, который вместе с электричеством будет сразу же отключен… Никак. Делать этого никто не станет. А после, даже если кто-то уцелеет, спрашивать будет бесполезно – и, скорей всего, некому и не с кого… За совершенные в те минуты предательства никогда не взыщется, а за героизм – не воздастся. Во всяком случае, на земле. Ну, а там… Там войдут в положение. Потому что знают, что грехопадший человек – дрянь…
Виолетта перевернула бутылку вертикально верх дном, поймала рюмкой последнюю тонкую струйку, постучала по донышку – и аккуратно переместила пустую тару под стол – по старой памяти: так делали с незапамятных времен, чтобы пустая бутылка не коснулась стола, что грозило хозяевам дома обнищать до того, что никогда больше не выставить на стол полную! Так делали, но это не помогло: по карточкам на человека полагается в месяц килограмм таинственных «мясопродуктов», десяток яиц, по килограмму крупы, муки и сахару, двести грамм масла сливочного, литр растительного и бутылка водки на взрослого, а детям вместо этого последнего – три литра молока. Это считается гарантированным – но только если ты трудишься на государственной службе, являешься пенсионером или ребенком. Частные работодатели обеспечивают работников по своему усмотрению, всем остальным не положено ничего: крутился до этого – выкрутишься и сейчас… Все, в карточки не заложенное, нужно «ловить»: любые овощи, хлеб-булку, мыло, кур, чай, спички, свечи… Да мало ли еще что! «Поймав» что-то некарточное, берут столько, сколько дают в одни руки, или сколько удается унести; на площадях у бывших торговых центров, заранее превратившихся в пугающие памятники погибшей цивилизации – темные сооружения из ржавой арматуры и битого стекла, ежедневно бойко работают спонтанные обменные базары, где счастливчик, разжившийся десятью кусками мыла, может обменять их на десять же коробков спичек или столько же хозяйственных свечей – и уже деловито скользят в толпе мародеры, выискивая желающих пока еще тайно обменять золотые украшения на лекарства – ибо даже аспирин, чтобы сбить температуру ребенку, теперь продается только по рецепту в киосках при медучреждениях, а чем торгуют аптеки, не знает никто… Лично Виолетта беззастенчиво ворует оставшиеся лекарства у себя в клинике – и совесть ее не мучает…
Последнюю рюмку она выпила уже как воду – в половине шестого утра, упорно силясь вспомнить, выстроить события в правильный ряд: как могло все произойти так быстро? В какой последовательности подтягивались предварительные беды, чтобы где-то в оговоренном месте слиться в одно огромное, все затмевающее горе, и нагрянуть без предупреждения? Ведь еще минувшей осенью, да-да, осенью, когда был ее последний отпуск, они с Ванечкой преспокойно (ну, положим, не так уж спокойно, волновалась она, конечно, – как да что, но решилась же!) летали в Судак на бархатный сезон, объедались пьяным, густо-янтарным виноградом, и ягоды, казалось, были налиты сладким вином сами по себе, от солнца, и Ваня выбирал из легкого прибоя только зеленую гальку, про которую какая-то девочка наврала ему, что это дорогой нефрит, и он поверил, что они с Ба вот-вот разбогатеют… Перед Новым годом вдруг начался Великий Исход петербуржцев из родного города: ощущение близящейся катастрофы, растворенное в воздухе, гнало вон тех, кто имел загородные дома: люди стремились отправить хотя бы семьи подальше от мегаполиса-мишени. Виолетта могла только с завистью слушать разговоры удачливых коллег, имевших дальнюю недвижимость, где подвалы уставлены домашними заготовками: ее-то собственная купленная по случаю за бесценок щелястая избушка, топтавшая курьими ножками болотистый участок в районе Мги, благополучно сгорела еще позапрошлым летом – сама, без хозяев; то есть, подожгли, конечно, соседи, желавшие расширить свой участок, – но Виолетте предложили такие унизительные копейки, что она из принципа оставила бесполезную землю за собой, хотя возвести там новый домик не имела ни сил, ни средств. «Может, Влад соберется когда-нибудь, – утешала она себя. – Женится, другие детки пойдут, а тут тебе земля готовая, бери да стройся…».
Зависть к коллегам кончилась в тот день, с которого стало по-настоящему страшно – навсегда. Это случилось в феврале, когда в понедельник на работу неожиданно не вышла старшая медсестра Катерина, еще в Рождество отправившая маленькую дочь с бабушкой в хорошее обжитое село под Новгородом, где был у них лет пятнадцать как куплен, перестроен и оборудован надежный бревенчатый пятистенок, служивший в качестве дачи уже второму поколению… Старшая не позвонила сообщить о том, что заболела, ее домашний и мобильный молчали, доживавшие свое социальные сети сообщили, что она уже двое суток не выходила в интернет… Вечером операционная сестра, со старшей приятельствовавшая, по собственной инициативе отправилась к ней, боясь, что мог произойти несчастный случай, – упал, например, человек в ванной, лежит без сознания… И один нюанс имелся, деликатный: у нее были ключи от квартиры пропавшей, выданные недавно подругой для тайных встреч с женатым любовником.
Утром операционная сестра растеклась по дивану в сестринской, опухшая от слез до неузнаваемости: войдя накануне в чужую квартиру, она увидела Катерину в петле, уже окоченевшую…
На шум, производимый на лестнице всеми скорбными службами по очереди, от медицинской до ритуальной, следовавшими одна за другой, вышла и без того заплаканная соседка и, узнав в чем дело, пуще разрыдалась прямо перед полицейскими. Позавчера она встретила Катеньку на лестнице: та поднималась в свою квартиру, шатаясь и цепляясь за стену. Соседка удивилась: такая положительная женщина – и вдруг пьяна, как бомжиха. Нет, Катя оказалась трезвой. Она ездила на выходных навестить семью под Новгород. Приехала – а в доме уже опергруппа и следователь. Обеих – и пожилую мать ее, и маленькую дочь зверски изнасиловали и зарезали. Дом оказался разграблен дочиста, ни крошки съестного, ни одного сколько-нибудь ценного предмета в нем не осталось. Опера посочувствовали, сказали, что случаи такие в районе только за последнюю неделю исчисляются десятками, и, по мере бегства людей из больших городов, это явление вскоре станет рутинным и повсеместным. А противостоять ему не сможет никто. Беззащитные деревенские и просто дачные дома станут легкой добычей с каждым днем все более и более разнузданных отморозков. Даже двое мужчин с оружием в руках не смогут оборонить семью от банды вооруженных, пьяных, обкуренных или ширнутых нелюдей… И лучше мгновенно сгореть при атомном взрыве в Петербурге или Москве, чем попасть в лапы шныряющих по тылам и деревням озверевших от безнаказанности выродков… Коротко рассказав все это соседке, Катя сомнамбулически прошла мимо нее и заперлась в своей квартире… Больше никто не видел ее живой.
Снежный ком сорвался и покатился. На той же неделе «временно» пропал интернет, мобильная связь была ограничена домашним регионом; еще через месяц ввели продуктовые карточки, а на телевидении остались два канала – центральный и местный; включать оба было страшно, потому что там либо шли нелепейшие из комедий, либо в радужных красках, как обязательно победоносная, описывалась ожидавшаяся со дня на день большая война…
Большой Песец шел на мягких плюшевых лапах, давя зазевавшихся, стелился набитым добычей брюхом по застывшей в ожидании крови и пепла земле, воровато мел по сторонам огромным пыльным хвостом, разметая с пути людей, или вдруг останавливался, оскаливал острозубую пасть и остервенело выкусывал их из лоснящейся шкуры, как нерасторопных блох… БП. Эта аббревиатура еще означала – Без Просвета. Не для всех – для тех, кто не только понимал, но и чувствовал.
Виолетта Алектор была как раз из таких.
На пустом столе перед ней коротко пропел смартфон – пришла смс-ка. После исчезновения интернета они, почти исчезнувшие было из обихода, востребованные только теми, кто перешагнул семидесятилетний рубеж и отчаянно цеплялся за прошлое, вновь, как лет тридцать назад, стали популярным средством связи меж близкими и дальними – правда, только в пределах родного региона. Виолетта пододвинула, его, провела пальцем по экрану – и на крупной аватарке высветилось лицо ее блудного сына. «Мама я уехал в псковскую область, когда вернусь не знаю связи не будет сама знаешь обо мне не беспокойся благослови береги ваньку приеду заскочу», – гласило послание. Виолетта была рада уже тому, что Влад вообще написал ей о том, что уезжает куда-то, – обычно он просто пропадал на неопределенное время, становясь по телефону «недоступным», потом вдруг выныривал из серой пропасти под названием «ниоткуда», а на материнское волнение реагировал резонным: «А чего обо мне волноваться-то?». Теперь же, уезжая зачем-то в Псковскую область в такие неспокойные времена, он вдруг счел нужным даже попросить материнское благословение! Не будь его мать в этот момент так безбожно пьяна, она испугалась бы до печенок: ведь это означало, что сын ждет особой, личной, а не только одной на всех людей опасности от своего путешествия! Но сейчас Виолетта чувствовала простую чистую и сентиментальную радость, какая охватывает любую мать при получении даже краткой весточки от сына. «Благословляю тебя, сынок… – прошептала она, глядя на аватарку, откуда смотрели яркие глаза ее сына. – Дай тебе Бог удачи во всех твоих делах…». И Виолетта перекрестила экран смартфона.
2. Адресаты
Иногда Владислав просто поражался, насколько ложное представление родная мать может иметь о собственном ребенке. Его мама словно прочитала в интернете лженаучную статейку какой-нибудь феминистки-неудачницы, где каждому мужчине любого возраста полагалось быть отнесенным по нехитрым критериям в одну из немногочисленных психологических групп с говорящими названиями: «альфонс», «тюфяк», «раздолбай», «ботаник», «маменькин сынок», «подлец», «манипулятор» – и подобными, причем положительных заголовков, вроде «романтик», «защитник», «искатель», «воин», «отец» – не предусматривалось вовсе. Влад однозначно причислялся матерью к презренным «раздолбаям» – потому что не имел должного прилежания к постижению общеобразовательных наук (а она хоть раз слышала о школьнике, одержимом учебой?! Или, может, имела случай лицезреть такое чудо – в музее, под стеклянным колпаком?!). Переживала, что Влад «с его способностями» – не отличник с блестящим будущим, но сама не умела представить это радужное грядущее, а уж, тем более, путей к нему не знала (кроме приевшегося постулата: «Твоя обязанность – учиться!») и направить по ним сына не могла. По-настоящему мать беспокоила только его физическая безопасность; ее, по-видимому, преследовали по ночам кошмары с маньяками, поэтому, работая сутками, она постоянно желала убедиться в том, что сын ее дома, в относительной безопасности. Газовый кран перед дежурствами машинально закручивала, даже когда ее Владик уже готовился жениться. Беспрерывно проверяла наличие своего растущего чада дома за компьютером, вбив себе в голову, что оно занято игрой (это было положено по умолчанию: недоумки-отпрыски ее коллег ничего интереснее в компьютере не находили, кроме, разве что, порнографии). Влад же с тринадцати лет вел собственный продвинутый канал, через пару лет имевший несколько тысяч подписчиков: вроде, ничего необычного, просто высказывал свое мнение по разным вопросам и снабжал их эксклюзивными авторскими фотографиями; только мнения его, выходит, все-таки оказывались особенными, а фотографии – небанальными. За тем же компьютером или в смартфоне он запоем читал онлайн, читал не серийные страшилки про незадачливых попаданцев[4 - Жаргонное обозначение литературных героев, попавших в прошлое или будущее, параллельные миры, на другие планеты, в чрезвычайные, но в реальной жизни невозможные обстоятельства.] или жесткий постапокалипсис, а редкие в последнее время серьезные и жуткие произведения, наводившие на неожиданные мысли, заставлявшие пересматривать мнения, начинать жизнь сначала; читал даже презренных классиков девятнадцатого века, навязываемых школьной программой и вызывавших душевные и кишечные спазмы у большинства одноклассников, – и понял, насколько сложны и глубоки их произведения: ровно настолько, что читать их в подростковом возрасте – преступно рано. Достоевского, Толстого, Булгакова, позднего Гоголя – и даже прозу вечно молодого Лермонтова он отложил на потом, интуитивно постигнув, что может возненавидеть их сейчас – от недопонимания, – ну, а сочинения по ним скатал готовые, с легкостью перефразировав. Зато Пушкина принял, понял и полюбил всего сразу – без оговорок, с детской доверчивостью его недостижимому, на полтысячелетия обогнавшему свое время гению…
Объяснять все это маме? Несчастной маме, носящейся со шприцами и таблетками по ненавистным палатам, годами не слышащей ни от кого ни единого ласкового слова, – и от сына в том числе, но от него – по великой стыдливости и смущенности. Мама была уверена в своем тотальном контроле над ребенком, звоня ему, как ей казалось, постоянно, а на самом деле в быстро вычисленное мальчиком время. Неоднократно по разным поводам побывав у мамы на работе, со всем познакомившись и всему последовательно ужаснувшись (например, свежему покойнику, ожидавшему на каталке у служебного лифта, пока его отвезут в морг, принятому поначалу за тугой продолговатый узел с бельем), Влад прекрасно представлял, когда именно может выпасть свободная минутка в плотном графике медсестры, – и старался соответствовать, оказываясь дома перед честным оком компьютерной камеры, на фоне вечного бабушкиного постера с парижскими горгульями… Только несколько раз, нечаянно позвонив по скайпу не вовремя, мать заставала его вне дома – но отрок всегда знал, как умело отговориться. А когда ему было десять, однажды позвонила прямо в подвал чужого дома, где как раз… Но он ухитрился очень спокойным голосом соврать, что бежит в магазин за батарейками для издохшей «мыши»… На этом месте воспоминаний Влад зажмуривался, тряс головой и «менял тему».
Мама, ставшая бабушкой в сорок лет, бабушкой и выглядела вполне – обрюзгшая, в вечных широких и удобных черных брюках, кроссовках и бесформенных куртках, с густой проседью в давно не стриженных, в кукиш собранных волосах; его теще было тридцать девять – но к ней на улице обращались «девушка» и, случалось, приставали тридцатилетние самцы…
Вроде, дураком не считал себя, а женился в восемнадцать. Знать бы тогда, что этим навсегда перекрывает себе теперь единственный, осмысленный и желанный путь – в священство, ибо вторично женатых не рукополагают. Первая любовь, подкрепленная первым же – и удачным – сексом, казалась «вечной», как и всем от века кажется. Да, но только ведь они с Леной – не «все»! У них не могло случиться пошлой тривиальности, раскидывающей в стороны незрелых подростков, случайно спарившихся на высокой волне гормонального всплеска! У них была любовь двух сильных и зрелых личностей, любовь, неподвластная статистике и животным инстинктам… Ага, сейчас! И ведь буквально за месяц до Лениной беременности – представьте себе, не случайной, от неумения, как все снисходительно считали, а вдохновенно спланированной! – Провидение нарочно свело его за одним столом в случайной компании со случайным парнем, только что пришедшим из армии.
– Слушай, как я бате своему благодарен! – наваливаясь на Влада пьяным плечом, жарко дышал ему в ухо водкой свежеиспеченный, едва форму снявший дембель. – Иди, говорит, и служи, как мужику, б…, положено. Раньше два года трубили, н-на… А ты один год в Подмосковье на паркете[5 - Привилегированные должности во время прохождения срочной службы, когда военнослужащий избавлен от обычных солдатских тягот (различные канцелярские, медицинские, оформительские и другие узкопрофессиональные).] каблуками отбарабанить не хочешь… В новой форме от Зайцева… Я головой мотаю, а сам думаю: вдруг она не дождется? Красавица ведь – кобели вокруг так и скачут… Но батя ни в какую. Не будет тебе отмазки, говорит, и все тут. Короче, идти пришлось. Ты б только слышал, как мы на проводах в любви объяснялись, какие страшные, б…, клятвы друг другу давали…
– И все равно не дождалась?! – горько посочувствовал временному знакомцу Влад.
Тот налил себе еще одну, чокнулся с пустой рюмкой Влада, опрокинул, занюхал острым перчиком и признался:
– Не-а. Не она. Я не дождался. Первые полгода еще туда-сюда, каждый вечер в час свободного времени смартфоны разрешались – так и по скайпу трепались, когда получалось уединиться, и письма ей строчил чуть не в стихах… А потом как-то надоедать стало. Раз пропустил, другой, соврал, что дневалил вне очереди – и, вроде, уже как-то не очень надо стало… Отвык. Потом несколько ее писем перечитал зачем-то – а там все одно и то же, в одних и тех же словах… «А ты, милая моя, глуповата, оказывается», – думаю… Ну, а еще через пару месяцев девчонка одна, прапорщица из канцелярии, на глаза попалась… Красивая, стервоза, как супермодель. По сравнению с ней моя – просто крокодила зеленая… И так погано мне стало: скоро приеду – и жениться придется. А уже не волокло, н-на… Короче, моя сама мне помогла: раз – и на стену к себе пост выкладывает с фотографией, где они с подружкой у другой на дне рожденья явно пьяные сидят, рожи корчат… Ну, я и отписал ей сразу в комментариях: раз ты такая, мля, самостоятельная, что без своего мужика по гостям шляешься и водку жрешь, то, типа, прости-прощай: откуда мне знать, кто фотоаппарат держит, и чем вы там вообще занимаетесь, пока я армейскую лямку тяну. И заблокировал ее – сама, мол, виновата! – парень налил себе еще, задумчиво выпил и выдал расхожий трюизм: – Прежде чем жениться, нагуляться надо. Иначе огребешь.
«А вы, сударь, подлец… – думал нетрезвый Владислав Алектор по дороге домой. – Девушку обнадежил, потом она ему разонравилась – так на нее же и свалил! Хорош, нечего сказать… Да, впрочем, чего от него и ожидать-то было? Быдло быдлом, да и «невеста», небось, из того же теста, ха-ха… Какая вообще любовь у таких могла быть? Одно только спаривание и воспроизводство… У кого это я прочитал: чтобы любить и страдать по-настоящему, нужно иметь душу воспитанную? Неважно… Но это точно. Это как раз про нас с Леной».
На что способны их воспитанные души, он понял уже через полгода жизни бок о бок с возлюбленной. Во сне, с вечно чуть отвалившейся челюстью, Лена была убийственно похожа на какую-то забытую дачную крольчиху из его детства, утром у нее ужасно воняло изо рта, причем, она упрямо лезла к мужу с поцелуями, а по мере развития беременности, стала и сама кисло пованивать хлевом сквозь все свои духи и помады; когда она с красивыми паузами и придыханиями читала перед мужем выученный в качестве домашнего задания монолог, он все сильнее убеждался, что ее актерский талант – не более чем скучный миф, а в институт ее вульгарно «толкнули»; жена спокойно оставляла повсюду, вплоть до обеденного стола, мерзкие предметы, вроде использованных ушных палочек, расчесок с пучками выдранных волос, пяточных терок, ватных дисков с пятнами смытого грима, нестиранных кружевных носочков – а еще считается, что это именно мужики разбрасывают по квартире вонючие носки! Разговаривая по телефону с товарками, Лена несла такую запредельную чушь («А он что? А ты ему? А она? И что? Вот сучка!»), что ему хотелось выматериться, вырвать у нее из рук айфон и швырнуть об стену; довольно быстро с ней стало не о чем говорить, потому что круг интересов любимой оказался драматически заужен предвкушаемым успехом на подмостках, ничего больше знать она не желала, отмахиваясь от любых отвлеченных рассуждений и просто серьезных тем. Чувствуя постепенное охлаждение мужа, Леночка ничуть не изменяла своим милым привычкам – но начинала вдруг навязчиво, как метящая территорию кошка трется о ноги хозяина, ластиться к нему, источая такую нестерпимую пошлость, что Влад еле удерживался, чтобы попросту не стряхнуть ее руки со своих плеч и не выскочить, хлопнув дверью. Нет, на этой девушке он не женился! Он женился на ухоженной, веселой, умной, опрятной! На какой-то другой, с которой и случилась та вечная любовь, о какой все мечтают! Когда она сделала первый шаг к этой подмене? Как он мог его не заметить?! Почему в тот же миг не усовестил, не остановил, не открыл ей глаза?! Было поздно. Лене вот-вот предстояло стать матерью их общего ребенка, и любые претензии молодого мужа к беременной жене автоматически превращали его в чудовище. В глазах всех, и самого себя – тоже. Он со всем соглашался: домашние роды в воде – пожалуйста…
В роковой день все потекло быстро и необратимо. Сначала он слышал редкие болезненные стоны из-за запертой двери ванной, негромкие приказы акушерки: роды, казалось, шли очень легко – во всяком случае, во всех фильмах, где их показывали, роженицы испускали дикие и неприличные вопли, а Лена так ни разу по-настоящему и не крикнула; он, например, гораздо громче вел себя в кабинете травматолога год назад, когда сверзился с велосипеда, и ему вправляли вывихнутое плечо… И таинственный хрупкий сынок, которого скоро с победоносным видом вынесла к юному отцу акушерка, тоже голосил прямо по-мужски – Влад принял его, неожиданно красненького и головастого, в свои трясущиеся руки. Прошло несколько полностью позабытых минут – их поглотило трепетное осознание важности свершившегося таинства, после которого жизнь не может идти по-прежнему…
Но эти минуты быстро кончились, и настали другие, навеки незабываемые: темные лужи на линолеуме, окровавленные тряпки по всему полу; на хозяйском диване, наспех застеленном куском полиэтилена, накрытая светлым плюшевым пледом, на котором тоже быстро проступают багровые пятна, крупной дрожью трясется и что-то бормочет родильница – уже отходящая, уже равнодушная даже к новорожденному сыну, в спешке положенному акушеркой голеньким прямо на стол, горько зовущему мать из-под наскоро накинутой пеленки с бабочками… Неустойчивый взгляд Лены на какой-то миг ловит искаженное лицо растерянного мужа – а у него нет сил и жалости даже взять ее ледяные руки в свои, прошептать нежное, подбадривающее, потому что нежности не осталось, потому что любовь ушла, потому что ее и вовсе не было; с великим облегчением кидается он на дверной звонок – это приехала уже бесполезная «скорая»…
* * *
И не общались в церкви запросто, и приходили-уходили не вместе – а вот поди ж ты: отец Петр прекрасно знал, про кого, опустив глаза, мямлят они на исповеди – живу-де невенчанно… И говорил каждому отдельно: «Кайся в этом на исповеди, молись, чтоб Господь управил», – и ничего более. Потому как знал природу человечью… Ну, что – сказать им теперь: либо женитесь, либо расходитесь, либо к Чаше не приближайтесь? А по Номоканону – так и вовсе за это на семь лет отлучать положено. Только уже лет сто пятьдесят, как ни одним вменяемым отцом не применяется. А он, отец Петр, и вообще не знает – не утратил ли сам право «вязать и решить» – с той проклятой ночи, до которой попадья его, Валентина, к счастью, не дожила… Как убивался он, тогда тридцатилетний безумец, узнав, что бездетность ее – неспроста, а из-за рака четвертой стадии, которую никто никогда не заметил, – да и где, кому заметить было? Загнали обоих после семинарии (в один год окончили; она – регентское) в полуживую деревню на краю области, где из медицины – только медсестра-пенсионерка на пункте, два раза в неделю с девяти до часу; ничего не болит – значит, здоров, заболело – анальгин прими или чаю с малиной выпей. А у Вали и не болело. По первости несколько лет, пока церковь достраивали, да трухлявый священнический дом до ума доводили, да прихожан себе отыскивали, – только радовались, прости Господи, что Он детей пока не посылает. Когда заволновались, еще пару лет недосуг было провериться – и вот собрались, наконец, в родной Питер, да и там не сразу руки дошли. А когда дошли – врач у Вали на яичнике огромную кисту обнаружил, удалили – а это рак; метастазы уже и в мозг выстрелили – то-то жена на головокружения недавно жаловаться стала… Думали, что от тревог и многозаботливости, а оказалось…
А оказалось, что радоваться надо было, потому что до той страшной новогодней ночи, что очень скоро разделила его жизнь на роковые «до» и «после», попадья не дожила буквально неделю… И вот уже тридцать один с лишком год он твердо знает: не служи за него невидимо ангелы, как за нерадивых или пьяных попов, – и вино с хлебом у него бы в Плоть и Кровь не претворялись. Только прихожане-то, умильно складывающие руки перед Чашей, не виноваты – вот и вышла ангелам лишняя работа. А то другой им мало. Особенно теперь, во времена, которые, вполне может статься, последние. А раз так – то все эти испуганные полухристиане, теперь валом повалившие в храмы, в том числе и Владислав с Василисой, в жизни будущего века могут оказаться выше первомучеников… Кто он такой, чтобы им указывать, как заповеди соблюдать, да еще и жизни их об коленку переламывать, если сам…
Владик ему нравился – среднего роста русоволосый парень с красивой бирюзовинкой в непростом, проницательном взгляде; а главное, по-хорошему, по-доброму веселый парень – не из лукавых смехачей и смехотворцев, а от глубинной доброты и вечной детскости, что прямой дорогой в рай ведет… Действительно жаль, что вдовый, – не то давно бы с Василисой обвенчал его, да и отправил в семинарию. Она-то замужем не была, ну, а про физиологические подробности ныне особо не вспоминают… Толковый бы получился священник со временем, к людям чуткий и характером легкий – да что уж теперь. А с Василисой точно любовь у них зреет, большая, тут не обманешься. Она – слева, у поминального ящика, даже в платочке темненьком – хотя сейчас в городах уж такое редко встречается. Со стороны посмотришь – никогда не скажешь, что бизнес у нее там какой-то крутой и успешный, что выйдет из храма – да и уедет на молодом «мерине». Владик же спустится с клироса – и полезет на леса тонкие золотые листы по куполу разглаживать; а к вечерне, когда останется в храме один псаломщик, по совместительству алтарник, – тут опять Влад тут как тут: и на чтении его подменит, и кадило раздует, и Евангелие на нужной странице раскроет – и все ловко, споро, без суеты ненужной… А живут-то с Василисой, скорей всего, вместе… Только в воскресенье часто стоит Влад с малым сынишкой (раньше на руках всю службу держал его, теперь чинно – за руку и иногда, склонясь, по-отцовски увещевает – смотреть умилительно) – и никто его утруждать на службе не думает: без матери ребенка растит, только с бабушкой – шутка ли! Нет, не пойдет за него богатая Василиса… Или пойдет? Есть в ней что-то надломленное… Стихи пишет, искренние и неумелые, что-то про «дикирий[6 - Двухсвечник для архиерейского богослужения; две свечи символизируют два естества Иисуса Христа.] стойкий» и «царевен-мучениц», книжку свою издала и подарила ему – прочитал и прослезился: видно, что много человечек пережил, но внутри – как хрусталь, ничего не пристало… Как такое бывает? Красивая женщина, чистого русского типа, под платком тяжелый узел русых волос угадывается, лицо светлое и умное, глаза ясные, сама не худосочная, лет под тридцать, на пальце кольцо с большим сверкающим бриллиантом. Ну и что? Заработала. Когда церковную кружку вскрывают, отец Петр почти наверняка знает, что большая часть крупных купюр – ее. Так что ж – молодухе колечком себя не побаловать? Стоит, никого не трогает, ни с кем не разговаривает – а словно невидимая нить между ней и Владом натянута; нет, не нить – провод. Электрический. Он читает и поет – для нее (должен бы для Бога, конечно, да разве ж усовестишь), а она и в храм – не совсем к Богу, и тоже ничего не скажешь… Да еще сейчас, когда того и гляди жахнет.
Последнее время после службы он домой редко ездил – пусто, холодно, и сирень под окнами ироды вырубили – ночевал прямо в храме, на кушетке в своем настоятельском кабинетике. Вот и в ту ночь правило отбубнил с полузакрытыми глазами – и, у раковины наскоро ополоснувшись, навзничь лег, на лампаду глядя; задумываться не хотел, тогда бы точно сон долой, а уж сколько толком не спал… Да и о чем задумываться? Грех свой он так никому и не исповедал – язык не повернулся, только в общих чертах, запутанно промямлил что-то, когда заезжий священник одну литургию сослужал с ним, – так тот и не понял ничего – короче, не считается… Поэтому лежал почти без мыслей, радио потрескивало тишиной, язычок пламени в оранжевом стекле лампадки мерцал еле-еле… И все равно не спалось, хоть ты что делай, – как заноза внутри гноилась, даже злость какая-то подниматься стала – на Бога, именно на Него, не как-нибудь! Поднялась – и выплеснулась. В глухом раздражении подлетел со своего тощего одра, подумал в подрясник влезть – да не стал из принципа, только брюки натянул и свитер, в мирском в храм выскочил, свет включил… В алтарь, правда, не решился в таком виде – но прямиком к нерукотворному Спасу, лоб перекрестил – и безо всяких там предначертательных[7 - Молитвы (как правило, с «Трисвятого» по «Отче наш») с определенными тропарями, читающиеся перед основным молитвенным правилом или прошением.] бухнул Ему в очи: «Ну, дай мне шанс! Я ведь тоже тварь Твоя, хоть и гнусная! Немощь мою и Сам знаешь – так помоги же, наконец, как-нибудь! Тридцать один год, пять месяцев и четыре дня терзаюсь – освободи! Ну, не могу я так больше мучиться! Один шанс дай! Один! Ну, а коли не оправдаю – прибей тогда, как пса смердящего, и труп выкини! Во тьму внешнюю…».
Другой бы испугался собственной дерзости, ужаснулся – а отец Петр, иссякнув на полуслове, стоял перед Спасом молча. И вдруг понял, что услышан. И что там сейчас именно о нем держат совет Трое… Постоял немного в растерянности: неужели так просто? Что это было сейчас с его стороны – дерзость или… дерзновение? Лучше не думать… Он перекрестился и тихо пошел к себе.
Утром его разбудил стук в окно – значит, пришел кто-то из своих, знавших о привычке настоятеля иногда оставаться в запертом храме на ночь. Светящийся циферблат показывал половину седьмого утра – то есть, службу он, по крайней мере, не проспал, зато кто-то, верно, при смерти, и сейчас повезут исповедовать. Он откинул зеленую штору и увидел близко за стеклом словно росой умытое лицо Владислава, чуть поодаль, за оградой, – пыльный Василисин «мерседес» и ее саму у раскрытой задней дверцы. «Надо же, не скрываются. Точно случилось что-то… Не приведи Бог, с ребенком…» – со сна тупо предположил отец Петр. «Дверь откройте, батюшка! Занести надо!» – кричал за окном Владик. «Гроб с покойником? В такую рань? И не позвонили?» – лихорадочно соображал священник, наскоро одеваясь.
Когда он, наконец, распахнул двери на паперть, молодые люди сияли; Василиса держала на весу перед собой что-то, похожее на маленькую столешницу, заботливо обмотанное тюлевой тканью и перевязанное.
– Скорей, отец Петр! – нетерпеливо бормотала Василиса, шагая внутрь. – Помогли бы даме… – она тоже улыбалась.
Донесла до широкой лавки, положила плашмя, и только тогда отец Петр додумался:
– Икона! Храмовая!
– «Нечаянная радость», – гордо сказал Владислав. – Только к вам. Больше не к кому.
Он не мог знать, что отец Петр в первый миг не понял, что ему просто сообщили название привезенной иконы, зато вспомнил свой ночной демарш к строгому Спасу, дерзкую молитву, понимание, что ее услышали и решают его участь, сопоставил одно с другим… Потому Влад и переглянулся с Василисой совершенно непонимающе, видя, как вдруг зашатался на месте их только что вполне бодрый духовник, как дико взглянул на них, перевел глаза на Нерукотворного Спаса…
– Батюшка… Все хорошо? – решилась женщина. – Может, мы что-то не так сделали?
Он кивал, постепенно обретая дар речи, сердце замедляло бег… Решение, значит, принято положительное. Теперь следует ожидать последний шанс.
Икону перенесли в кабинет, аккуратно положили на стол, со всею почтительностью распаковали… Это действительно оказалась она, «Нечаянная радость» с коленопреклоненным грешником; на вид – конца девятнадцатого века, с очень грязными, в потеках и разводах ликами, в дешевом и довольно грубом латунном окладе, во многих местах утерявшем гвоздики, которыми был прибит. Под ним могло скрываться все, что угодно: драгоценная икона, писанная в стиле классицизма или, например, безыскусно напечатанные лики и дурно отесанная доска. В любом случае, это была старинная святыня возрастом около полутора сотен лет…
– Батюшка, гвозди на окладе еле держатся, может, снимем его осторожненько? – угадал его мысли Влад. – И вообще интересно, что там под ним…
– Конечно, снимем, все равно мыть-чистить ее надо, – согласился священник, сам немало заинтригованный. – Где взяли-то?
– Да так… – замялся Влад при потупленном взгляде Василисы. – В деревне одной дом брошенный – кто только там перед нами не побывал! Мы так просто зашли, из любопытства… И вот…
Отец Петр энергично кивнул, не желая вводить ребят в смущение, – что, дескать, за деревня, как там оказались вдвоем, да не ночевали ли случайно в одной комнате, – и все немедленно в шесть рук приступили к делу.
Оклад сходил легко. Дребезжащий, хрупкий, во многих местах истончившийся почти до прозрачности, с будто мышами обгрызенными венцами у Богоматери и Младенца, заросший вековой пылью, грязью и паутиной, выбрасывающий из-под себя россыпи засохших мух и пауков, видевших этот свет быть может, в позапрошлом веке…
Уже было понятно, что это не штамповка – а полноценно написанная заказная икона, прекрасно сохранившаяся, только очень грязная, буквально исторгавшая из-под оклада комья свалявшейся пыли и мусора – и вдруг Василиса коротко взвизгнула:
– Ай! Крыса сушеная! – когда вывалилось что-то серое и продолговатое, глухо шмякнувшись об пол.
С полминуты поколебавшись, Влад подобрал это, пробормотав про себя: «Не могла она упасть с таким стуком…», – и выпрямился, отряхивая от векового праха неизвестный предмет:
– Да это сверток, господа… Обернут какой-то очень твердой материей, – («Парусина», – подсказала Василиса), – и перевязан… Ага, веревка сгнила давно…
Бросив свое дело, все они сгрудились над таинственной находкой и принялись осторожно разворачивать ее на краешке стола.