скачать книгу бесплатно
– Становитесь, барышня, в свою очередь. А твое вот где место. Ее отец хороший человек.
Болгары щурились и молча смотрели в стороны. Толстая болгарка не так уж уверенно возразила:
– А мы нешто плохие?
– Вы не хорошие и не плохие. Он за народное дело в тюрьме сидел, бедных даром лечит, а к вашему порогу подойдет бедный, – «доченька, погляди, там под крыльцом корочка горелая валялась, собака ее не хочет есть, – подай убогому человеку!» Ваше название – «файдасыз»[3 - Великолепное татарское слово, значит оно: «человек, полезный только для самого себя». Так в Крыму татары называют болгар. (Прим. В. Вересаева.)]!.. Дай, большевики придут, они вам ваши подушки порастрясут!
Катя получила полтора пуда муки и волоком вытащила мешок наружу.
По шоссе в порожних телегах ехали мужики. Катя подбежала и стала просить подвезти ее с мешком за плату к поселку, за версту. Первый мужик оглядел ее, ничего не ответил и проехал мимо. Второй засмеялся, сказал: «двести рублей!» (В то время сто рублей брали до города, за двадцать верст.)
Из потребиловки мужик, с рыжеватой бородой и красными, обтянутыми скулами, вынес свои покупки и стал укладывать в телегу. Катя быстро спросила:
– Вы по шоссе поедете, мимо поселка?
Мужик, не оглядываясь, пробурчал:
– Нечего мне с тобой. Проходи!
Деревенские, сидевшие на скамеечке у потребиловки, засмеялись. Парень Левченко, с одутловатым, в прыщах, лицом, в солдатской шинели, сказал:
– Тащи-ка на своем хребте. Ноне на это чужих хребтов не полагается.
Катя вспыхнула.
– Знаете, что? Когда на почте неграмотный человек просит меня написать ему адрес на письме, – я не смеюсь над ним, потому что знаю: он не умеет писать, а я умею. А мешок поднять у меня нет силы. Не хотите помочь – ваше дело. Но как же вам не стыдно смеяться?
Сидевшие на скамейке молчали. Левченко улыбался нехорошею улыбкою. Мужик в телеге удивленно взглянул на Катю и вдруг сказал:
– Садитесь.
И сам положил ее мешок в телегу.
Они затряслись по шоссе. Катя усаживалась на своем мешке и радостно говорила:
– Ну, вот, видите: все-таки, все-таки люди добрее и лучше, чем кажутся! Ведь вот стало же вам совестно! Но скажите, – почему все теперь стали такие жестокие?
Мужик улыбнулся хорошею мужицкою улыбкою.
– Верно. Осатанел народ.
– Но почему же?
Он подумал, но не нашел ответа. Пошевелил плечами и стегнул кнутом лошадь.
Легкий ветерок дул с залитых солнцем гор, пахло фиалками. Мужик разговорился. Он был из соседней степной деревни. Рассказал он, как после ограбления экономии Бреверна к ним в деревню поставили постоем казаков.
– Корми их, пои. Всё берут, на что ни взглянут – полушубок, валенки. Сколько кабанчиков порезали, гусей, курей, что вина выпили. Девок за груди хватают, и не моги им ничего сказать, – сейчас за шашку. А мы чем виноваты? «К вам, – говорят, – след от колес ведет из экономии». Может, и из наших кто. Мало ли с войны солдат воротилось. Да ведь он оказываться не станет; если что своровал, схоронит. А к ответу всех поставили. Нашего брата, как хочешь, обижай. У зятя моего в Бараколе кадеты стали лошадь отымать, он не дает. «Я, говорит, через нее хлеб кушаю». – «Ну, вот покушай!» И из ливарвера ему в лоб. Бросили в канаву и уехали. Старики в город пошли жаловаться, все расписали, как было. Те опять приехали: «Вы, говорят, жаловались?» – «Мы». Отхлестали нагайками и – ходу!
Катя в беспомощном негодовании оглядывала сверкавшие солнцем дали.
– Да это и большевики не хуже!
– Кто их знает. Нам все одно. Царь ли, Ленин ли, – только бы порядок был и спокой. Совсем житья не стало.
Мужик слегка подхлестывал кнутом лошадь. Несло от него чем-то светлым, тихим и крепким, что всегда чуялось Кате в мужиках сквозь их жадность, жестокость и грубость.
Подъехали к калитке дачи. Мужик внес мешок и отказался взять деньги.
Керосиновая лампочка тускло освещала пыльные выступы камней в подвале. Отдушины были завешаны дерюгами. Ася месила лопатою известку, Агапов, в фартуке, клал поперечную стенку, Майя подавала камни. Из-за стенки выглядывали ящики, мешки с мукою, бочонки.
Говорили шепотом.
– А золото я вот в эту щель вмазываю. Запомните, девочки! Вот, зеленый камушек, на высоте моего роста.
Вывели стенку под самый свод. Завалили ее старыми ящиками, пустыми бочками. Затрусили пол сором. Выходили из подвала поодиночке, зорко вглядываясь в глухую темноту ночи.
У профессора пили чай. Он сегодня ездил в город читать свои лекции в народном университете, и Катя забежала узнать новости. Профессор был заметно взволнован. Наталья Сергеевна сидела за самоваром бледная, с застывшим от горя лицом.
– Добровольцы по всем дорогам уходят в Феодосию, а оттуда в Керчь. В городе полная анархия. Офицеры все забирают в магазинах, не платя, солдаты врываются в квартиры и грабят. Говорят, собираются устроить резню в тюрьмах. Рабочие уже выбрали тайный революционный комитет, чтобы взять власть в свои руки.
Наталья Сергеевна сказала:
– У нас сейчас стирает девушка с деревни, рассказывала: в Насыпкое заночевали два офицера, – их ночью убили, раздели догола, и трупы увезли куда-то.
С террасы вбежала девушка-прачка, хлопнула зазвеневшею стеклянною дверью, крикнула на бегу: «Кадеты идут!» и в ужасе пробежала в кухню.
Вышли на террасу. С горы по дороге спускался высокий молодой офицер с лентою патронов через плечо, в очень высоких сапогах со шпорами… В руке у него была винтовка, из-за пояса торчали две деревянные ручки ручных гранат. На горе, на оранжевом фоне заходившего солнца, чернела казенная двуколка и еще две фигуры с винтовками.
– Скажите, здесь живет профессор Дмитревский?
– Это я.
– Вам письмо от вашего сына.
– Очень вам благодарен, поручик… Не зайдете ли выпить стакан чаю?
– Благодарю вас, меня товарищи ждут.
– Так ведите и их.
Офицер конфузливо улыбнулся.
– Ну, спасибо. Сейчас приведу.
Двуколка, нагруженная большим бочонком, спустилась с горы. Высокий взошел на террасу еще с двумя офицерами. Их усадили пить чай. Профессор и Наталья Сергеевна жадно стали читать письмо.
– Вам записочка от Мити, – сказал профессор Кате.
Записка была написана наскоро, взволнованным почерком. Митя писал, что их полк экстренно двинули к Керчи, что навряд ли скоро придется увидеться. «Катя, милая моя девушка! Навряд ли и вообще уж когда-нибудь увидимся. Прощай, не поминай лихом!»
Профессор спросил офицеров:
– Как положение?
Офицер в гусарской фуражке, с рыжими, подстриженными снизу усами, ответил:
– Обычное маневрирование. Из стратегических соображений войска передвигаются к Керчи.
Высокий усмехнулся, поколебался и вдруг махнул рукою.
– Какие там стратегические соображения! Просто гонят нас большевики. Да и гнать-то, в сущности, некого. Армии больше не существует, расползлась по швам и без швов, как интендантские сапоги. И надеяться больше не на кого. Союзники от нас отступились, французы отдали большевикам Одессу…
Гусар сумрачно покосился на него.
– Вы не профессиональный военный, поэтому все вам и кажется так страшно. Во всякой войне бывают колебания в ту и другую сторону. Вот соберемся с силами, подойдут пополнения – и погоним красных, как стадо овец, вот увидите. Их только раз разбить, а дальше работа будет уж только нам, кавалерии.
Третий, очень молодой артиллерист-прапорщик, смуглый, с родинкою на щеке и с серьезными глазами, сдержанно возразил:
– С таким командным составом никого не разобьем.
Высокий с негодованием воскликнул:
– Ох, уж этот командный состав!.. Совсем, как при царе: бездарность на бездарности, штабы кишат франтами-бездельниками, которые и носа не кажут на фронт. Воровство грандиозное, наши солдаты сидят в окопах в рваных шинелишках, в худых сапогах, а в тылу идет распродажа обмундирования, все мужики в деревнях ходят в английских френчах и американских башмаках. В ресторанах шампанское потоками, миллионы летят, как рубли… А мы что делали на фронте? Вместо того, чтобы защищать перешеек – ведь сами говорят: Фермопилы – бросили нас далеко на север, три тысячи против пятнадцати тысяч красных, для того, видите ли, чтобы соединиться у Дебальцева с Деникиным. Ну, конечно, разбили нас и отбросили… А теперь транспорт наших крымцев пришел к Деникину, – он их не принял: вы, говорит, убежали от большевиков, вы мне не нужны.
Профессор встал.
– Извините, вы мне позволите написать письмецо сыну?
Он ушел с женою. Катя, без кажущейся связи с разговором, сказала:
– На днях я ехала с одним мужиком из соседней деревни, он мне рассказывал: добровольцы отобрали у его зятя лошадь, последнюю, а когда он стал противиться, его застрелили.
Гусар враждебно смотрел на нее.
– Да ведь это все сказки! Как вы им верите!
Высокий устало отозвался:
– Нет, так бывает.
– Да ведь это же хуже большевиков!
– Мы хуже и есть. Недавно перестреляли из пулеметов сто двадцать красно-зеленых в каменоломнях. Они сдались, побросали винтовки, выкинули белый флаг. А мы их пулеметами.
– Сдавшихся!
– А они не так?
– Ну, и как на душе у вас?
Высокий усмехнулся.
– Ничего. Привыкли. Умом, конечно, понимаю, что нехорошо.
Замолчали. Катя сказала:
– Или вот еще, тот же мужик рассказывал. У нас тут недавно ограбили помещика Бреверна, к ним поставили казаков, и они ограбили мужиков. Одежду отбирали, припасы, вино.
Гусар тяжелым взглядом посмотрел на Катю. Она почувствовала, что он уж ненавидит ее всеми силами души.
– А как с ними иначе? Мы раздеты, голодаем, а они сыты, в тепле; продавать ничего не хотят, набивают подушки керенками…
Катя весело всплеснула руками.
– Да большевики совсем так же рассуждают о буржуях! Вот потеха!
Гусар прикусил губу. Прапорщик-артиллерист с родинкой тихо сказал:
– Если двадцатого числа не получим жалованья, придется и нам жить разбоем.
Высокий усмехнулся.
– А теперь не разбоем живем? Вон бочку вина везем, – заплатили мы за него?
Гусар заговорил взволнованно:
– Вы говорите – в сдавшихся стреляли. С немцами, с австрийцами мы были рыцари. А против большевиков мне совесть моя разрешает все! Меня пьяные матросы били по щекам, плевали в лицо, сорвали с меня погоны, Владимира с мечами. На моих глазах расстреливали моих товарищей. В родовой нашей усадьбе хозяевами расхаживают мужики, рвут фамильные портреты, плюют на паркет, барабанят на рояли бездарный свой интернационал. Жена моя нищенствует в уездном городишке… Расстреливать буду, жечь, пытать, – все! И с восторгом! Развалили армию, отдали Россию жидам. Без рук, без ног останусь, – поползу, зубами буду стрелять!
Высокий задумчиво курил папиросу.
– У меня такой ненависти к большевикам нету. Но я человек деятельный, сидеть в такое время, сложа руки, не мог. А выбор только один: либо большевики, либо добровольцы. И я колебался. Но когда в Петрограде, за покушение на Ленина, расстреляли пятьсот ни в чем не повинных заложников, я почувствовал, что с этими людьми идти не могу. И я пошел к тем, кто говорил, что за свободу и учредительное собрание. Но у большинства оказалось не так, до народа им нет никакого дела. А народ ко всем нам враждебен, тому, что говорим, не верит, и всех нас ненавидит. Выходить можем только по нескольку человек вместе, вооруженными. Вон на днях где-то тут поблизости, на греческих хуторах, нашли голые трупы двух офицеров… Буржуазия на нас молится, но ни кровью своею, ни деньгами поддержать не хочет.
Катя воскликнула:
– Зачем же вы тогда остаетесь?!
Гусар быстро поднял голову.
– То есть как это?
Высокий безнадежно махнул рукою.
– Нет, уж не уйти. Да и куда? Буду тянуть до конца. А разобьют окончательно, – поеду в Америку ботинки чистить. Теперь ко всему привык. Он показал свои мозолистые руки. – У меня своего – вот только эти сапоги. Имущество не громоздкое.
Мальчик-артиллерист с родинкою сказал:
– Что окончательно разобьют, я не верю. Пройдет же этот угар, народ поймет, что Россия, которую он же с такими муками создавал, не пустой звук. Нужно только продержаться, пока народ не отрезвеет.