banner banner banner
Аритмия
Аритмия
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Аритмия

скачать книгу бесплатно


– Почти, – хохотнула Петровна, – только он Вадим Ильич, транспортный прокурор. Эта кошка небось пострашней будет.

Больше обнадёжили Танеева не слова Петровны, а тон, каким были они сказаны. Непонятно лишь было, почему берётся за это Петровна, а не влиятельный Рудаков. Разве что Ильич этот ей какой-нибудь кум, брат или сват, все они тут так или иначе повязаны, чужакам не протиснуться. Но когда уже возвращался он в общежитие, вновь заискрила идея одним ударом разрубить этот туго стягивавшийся узел – просто-напросто сбежать отсюда. Чёрт, в конце концов, с трудовой книжкой, новой обзаведётся, диплом и паспорт у него при себе, остальное не существенно. Подписки о невыезде он Басманову не давал. И блефует Басманов, ёжику ясно, что могут объявить всесоюзный розыск. Как же, больше дела нет у страны, как ловить какого-то никому не нужного Вовку Танеева.

Но не сбежал. Неожиданно оказалось, о чём и не подозревал прежде, что постепенно если не своей, то во всяком случае для чего-то нужной ему становилась эта далёкая непрестижная больница, первая больница в его врачебной жизни. По крайней мере не заслуживала она, чтобы поступить с нею так нечестно. Ещё, может, и потому, что запомнились слова Рудакова об умении держать удар. Принципиально, чтобы не торжествовал Басманов. Мужик он или не мужик, хоть и уязвимо это присловье? Не сбежал, но последующие три месяца были такими, что лучше не вспоминать.

Первым обломом было, что всесильный Ильич, непосредственный начальник Басманова, не захотел тем не менее с ним связываться. Почему – лишь догадываться оставалось. Вмешивалась и врачебно-санитарная служба, приезжал оттуда зам по кадрам, беседовал с Басмановым – и тоже уехал ни с чем. Подключался и Красноярск, защищали, права была Петровна, честь мундира своего главного специалиста – безрезультатно. Будто бы звонили в местную прокуратуру даже из Москвы, из Главсанупра. Танееву казалось порой, что это какой-то дурной сон. Все всё знали, говорили, что никакой вины на нём нет, что этот затеянный Басмановым судебный процесс попросту смехотворен, недоразумение какое-то, но ничего не менялось. Сергей Сергеевич по-прежнему вызывал его, не скрывал своего неприязненного отношения. Что ещё интересно, оказалось, что действительно такие сугубо медицинские, требующие недюжинных профильных знаний вопросы могут решать следственные органы. Верилось уже Танееву, что вцепился в него мёртвой хваткой Басманов не из-за Остапенков, – мстит за то, что назвал его некомпетентным, ничего другого в голову не приходило. Как бы ни относиться к Басманову, но не дурак же он, не маньяк, не может не понимать, что это в самом деле несчастный случай, и для Танеева смерть мальчика была и всегда будет жесточайшим ударом, пусть и не от него зависела. Свою версию выдвинул и Генка, вовсе причудливую: Басманов, явно сосланный сюда из Иркутска за какие-то грехи, хочет реабилитироваться, хватку свою показать, выслуживается. Сказала же Петровна, что не было тут ещё такого, чтобы врача засудили, и наверняка не только в этой больнице…

А потом был суд. Выездной, не здесь, в Ачинске. Почему там – тоже выяснить толком не удалось. Были для того у Басманова основания или без него по каким-то соображениям это решалось, даже Петровна не знала. Народу собралось немало. Остапенки со своей свитой, хмурые, набыченные, главный хирург из врачебной службы, начмед из Красноярска, от больницы главный врач, Рудаков, Петровна, ещё несколько человек, Танеев не запомнил. Он вообще плохо воспринимал всё происходящее.

Его защитник, тоже не случайный, деверь Петровны, был речист, напорист, тщательно, видать было, подготовился к процессу. Убедительно выступали и красноярский патологоанатом, и Рудаков, удалось последнее слово тоже хорошо подготовившемуся, сумевшему неплохо при всём при том держаться Танееву. Заметно было, что и судья, молодая симпатичная женщина, и народные заседатели, оба неожиданно затрапезного почему-то вида, всё правильно понимают, сочувствуют ему. Судья даже резковато осаживала обвинителя, нередко делавшегося чересчур агрессивным. Но конца-края, казалось, этому не будет. Пришёл, однако. Когда судьи удалились на совещание, защитник шепнул Танееву, что дело в шляпе, в полном успехе можно не сомневаться. И Танеев тоже в этом неожиданно уверился, вспомнились слова Петровны о том, что страшнее кошки зверя нет. Вскоре судья с заседателями появились, она объявила приговор. Когда произнесла слова «три года», у Танеева сердце оборвалось, но от последовавшего вслед за тем «условно» сразу же полегчало. Хорошо ещё, права врачевания не лишили. Это потом уже изводился он тем, как несправедливо с ним обошлись, покарали ни за что, ведь признали всё-таки виновным, такое клеймо на всю оставшуюся жизнь поставили, судимость припаяли, а в те минуты счастлив был, что худшим всё не завершилось. И даже сразу же раздавшиеся возмущенные крики Остапенко и угрозы так это дело не оставить, до генерального прокурора дойти мало затронули его…

Довелось побывать заседателем и ему. Узнал он об этом, распечатав извлечённый из домового почтового ящика конверт со штампом. Через без малого тридцать лет после того, как судили его самого. Танеева В.Е. на фирменном бланке приглашали поучаствовать в этой роли, в приписке сообщалось, что в этот недельный срок за ним сохраняется средняя заработная плата. Можно было не удивляться, почему выбрали именно его и чем там руководствовались – знал он, что никаких заслуг для этого не требуется, найден он методом компьютерного, наверное, тыка. И сразу же решил отказаться, телефон для такого сообщения был в письме приведен. Не только потому, что проблемно было на столь длительный срок оставить работу. Были у него и другие причины хоть каким-то боком не касаться всего, что связано с судом. И, опять же, не только потому, что ранее, уже после собственного печального опыта, доводилось ему принимать участие в таких процессах. Несколько раз в пассивной роли слушателя, была такая потребность, а однажды и непосредственно, свидетелем. Впечатления от этого остались далеко не самые приятные. К тому же с избытком хватало того, что доводилось ему слышать и читать. А та история, когда побывал он в суде свидетелем, буквально потрясла его. Тем более что там уж никак нельзя было говорить о каких-то местнических или корыстных мотивах – подозревать, что соседка по коммунальной квартире, пенсионерка, бывшая проводница, подкупила судью, было попросту нереально.

Давненько уже это было, но помнилось хорошо. К тому времени женившийся уже Танеев пятый год жил в Красноярске. Сын был тогда совсем ещё маленьким, обитали они в большой, старой добротной постройки квартире с двумя соседями, у каждого по комнате, с общей кухней, ванной и туалетом. Одним соседом, верней, соседкой, была молодая женщина, Люба, работавшая в каком-то НИИ, с полгода назад к ним подселившаяся. Другой – та самая бывшая проводница, Роза Петровна, на редкость противная склочная бабка. Танеевскую семью доставала она не очень, докторская всё-таки, остерегалась, разве что сына дёргала всё время, чтобы не шумел, не докучал. Зато бедную Любу буквально терроризировала. Готовила ли себе Люба на кухне, стирала ли в ванной или просто мимо проходила – обязательно цеплялась к ней, выражений причём не выбирая, всячески отравляя ей жизнь. Специально, похоже, её подкарауливала, чтобы сказануть какую-нибудь гадость. Впечатление было, что поставила себе целью выжить её.

Жила Люба замкнуто, гостей принимала редко. Потому ещё, возможно, что побаивалась прилюдных бабкиных выпадов. И было чего опасаться. Та могла пристроиться за дверью, подслушивать, кричала в замочную скважину что-нибудь похабное. Чуть ли не праздником для неё было, если кто-либо из гостей выходил в туалет. Был в её убогом лексиконе перл, слыша который даже Танеевы едва сдерживались. Орала, что сифилис они тут разбрасывают, санэпидстанцию придется потом вызывать. Танеев поражался Любиному терпению. Сам порой готов был собственными руками придушить поганую старуху. Впрочем, Роза Петровна только тогда казалась ему старухой – женщина немногим за шестьдесят, крепкая ещё и оборотистая. Люба же защищалась в основном тем, что старалась не попадаться ей на глаза, на общей кухне никогда не ела, при бабкином появлении быстро скрывалась в своей комнате. Не однажды и Танеев, и жена его не выдерживали, пробовали защитить Любу, вступали с Розой Петровной в перепалку, но лучше бы этого не делали, Любе потом только больше доставалось.

И никогда, Танеевы во всяком случае такого ни разу не видели, не приводила Люба к себе мужчин. Можно было не сомневаться, что тоже из-за Розы Петровны, не рисковала. Хотя, у Любы, молодой привлекательной женщины, какая-то личная жизнь, конечно же, была: видел он её, при полном параде выходившей и поздно возвращавшейся, встречался ему возле дома и Любин кавалер – невысокий очкастый парень с хорошим умным лицом потомственного интеллигента.

Но однажды, совпало так, встретил Танеев его в коридоре – Люба как раз открывала ему входную дверь. Не хватало только сейчас, чтобы бабка появилась, успел лишь подумать Танеев, как Роза Петровна, обладавшая сверхъестественным чутьём, тут же высунулась из своей комнаты. Люба, комната её к счастью была ближайшей ко входной двери, поспешно втянула гостя за свою дверь, не дав Розе Петровне проявить себя.

Но худшего, чего ожидал Танеев, не случилось. В коридоре было тихо, Роза Петровна Любину крепость не атаковала. Он даже подумал было, что не такая уж она законченная дрянь, какие-то клочки совести у неё всё-таки остались. Как же. Бенефис Розы Петровны был впереди. Пробил её звездный час, дождалась-таки она, когда Люба вышла проводить гостя. Слово «шлюха» в её страстном монологе было самым умеренным, а фраза о разбрасывании сифилиса самой безобидной. Парень наверняка знал о норове Любиной соседки, изумлён не был, только носом задышал часто и шумно. Люба же метнулась ко входной двери, на беду свою не смогла быстро справиться с капризным замком и с цепочкой, вытолкала парня наружу, захлопнула за ним дверь и бессильно прислонилась к ней спиной, закрыв лицо руками. Танеев, выходивший в это время из кухни, остолбенел при виде этой отвратительной сцены. Застыл на месте, боясь за себя, – что сейчас не выдержит, подбежит к этой старой ведьме и сотворит что-нибудь такое, о чём потом придется пожалеть.

Но успел лишь подумать об этом. Люба вдруг сорвалась с места, подбежала к Розе Петровне, затрясла перед её лицом кулачками, выплеснулась наконец, завопила. Та с на диво спокойным лицом её слушала, даже, казалось, удовольствие получала, что добилась-таки своего. Потом, с тем же невозмутимым выражением лица, матерно послала её по известному адресу. И взбешенная, зарёванная Люба налетела на неё, толкнула на стенку, неумело хлопнула по щеке. Тут уж Танеев бросился к ним. У миниатюрной Любы не было никаких шансов, если крупная, костистая, почти на голову возвышавшаяся над ней Роза Петровна полезет в драку. Схватил Любу за плечи, оттащил, уговаривая не связываться с этой мегерой, в её комнату. Там с Любой началась истерика, одним стаканом воды не обошлось, подоспела жена Танеева, долго не удавалось успокоить Любу. Бабка же больше не выступала, из логова своего не появлялась.

Последовавшие несколько дней в квартире было тихо. Роза Петровна, если встречалась ей Люба, демонстративно не обращала на неё внимания, ходила с загадочным лицом, бормоча что-то под нос. А потом Танеев получил повестку: его вызывали в районный суд в качестве свидетеля. По какому поводу, догадаться было нетрудно. Но, как выяснилось, это не Люба подала в суд на бабку за оскорбления, это Роза Петровна судилась с Любой за полученные от нее побои.

Этот процесс нисколько не походил на тот, когда судили самого Танеева, в небольшой комнате они сидели вчетвером: судья за столом, Роза Петровна у одной стены и Танеев с Любой у другой. Сходство заключалось лишь в том, что была судья такой же моложавой миловидной женщиной.

Танеев, когда пришёл его черёд, позаботился о том, чтобы сильно не заводиться, понимал, что надёжней будет, если говорить станет спокойно, веско. Но уж слов не пожалел, высказал всё, что накипело за годы совместного с Розой Петровной проживания. Рассказал, как издевается та над Любой, как оскорбляет, унижает её, о причине их стычки, официально заявлял, что он, врач, абсолютно уверен в психическом расстройстве её здоровья, что таким как она вообще нельзя проживать в одной квартире с нормальными людьми. Больше того, признался, что, если следовать поговорке о замахе, что хуже удара, его бы тоже следовало сейчас судить – сам он не раз испытывал неодолимое желание прикончить эту невыносимую женщину, еле сдерживал себя. А Люба, он тому свидетель, никаких побоев не наносила, лишь один раз не сильно хлопнула по щеке, не о чем говорить.

Неизвестно, с кем судья хотела после всего совещаться, но попросила их выйти из кабинета, подождать. Минут через десять – Роза Петровна в это время сидела в коридоре, повернувшись к ним спиной, – выглянула, позвала. Вердикт был таков: Розе Петровне двадцать пять рублей штрафа (по тем временам цена непритязательных женских туфелек), Любе – год условно.

– Да вы что?! – не обомлевшая Люба вскричала, а Танеев. – Это же нечестно! Зачем же вы ни за что ни про что калечите жизнь девушке?

– Умерьте тон,? ровным голосом ответила судья. – Ваше право обжаловать моё решение в вышестоящей инстанции. А сейчас освободите мой рабочий кабинет, у меня нет времени объясняться с вами.

Ликующая Роза Петровна с завидной для её возраста резвостью ускакала, Танеев успокаивал плачущую Любу.

Это долго потом не давало ему покоя. Почему всё-таки судья так несправедливо поступила, чем руководствовалась? Должны ведь быть какие-то мотивы, ею двигавшие. Ну, положим, не знаком он с соответствующими статьями уголовного катехизиса, но должна же быть какая-то логика, разумность в решениях. Ну да, да, не раз приходилось ему слышать о странных приговорах, о продажности судейской, сам, в конце концов, пострадал когда-то, но какая в том корысть была этой, например, судье, практически защитившей наглую, безобразную тётку и так жестоко покаравшей девушку? И что срок Люба получила условный, решающей роли не играло, срок есть срок, на собственной шкуре однажды испытал. Судимый человек уже скомпрометирован. Была в этом какая-то вселенская непостижимость, нечто даже потустороннее, мистическое…

Стоя внизу возле синей вереницы почтовых ящиков, Танеев припомнил все подробности той неприглядной истории. И вдруг надумал всё-таки пойти в народные заседатели, изнутри, если удастся, хоть одним глазком, поглядеть, как и что варится в котле таинственной судебной кухни. Для себя просто, никаких конкретных целей не преследуя. Любопытный такой расклад: побывав сначала подсудимым, затем свидетелем, теперь вдруг заседателем. И в назначенное время шёл уже по коридору, отыскивая на втором этаже нужный ему кабинет. Навстречу ему, оживлённо беседуя, шли четверо мужчин в судейском одеянии, все как-то неуловимо схожие, плечом к плечу, во всю ширину коридора. И хоть и не было ни в лицах их, ни в походке ничего зловещего, почудились они издалека Танееву четверкой чёрных всадников Апокалипсиса. И как-то неспокойно стало на душе, появилось даже нелепое желание пройти мимо них как-то незаметно, бочком, с самым, каким сумеет, невинным видом, чтобы ничего плохого вдруг не подумали. Сразу же устыдился этой трусливой, подлой мысли, разозлился на себя. И в дверь под нужным ему номером постучал нарочито громко, настойчиво, пусть не думают.

Там уже сидела его будущая коллега, высокая бледная женщина, бухгалтер с комбайнового завода, беседовала с судьей. Тот, средних лет дородный мужчина, с первых же минут, однако, расположил его к себе – и широким простонародным лицом, и негромким хрипловатым голосом. Вот разве что масличные глаза его, холодные и влажные, как нос у собаки, несколько ослабляли впечатление. Впрочем, холодными они были в первые секунды, когда вошел Танеев в комнату. Надо полагать, не понравился ему бесцеремонный танеевский стук. Потом они, когда узнал тот, кто и зачем пришел, потеплели, странно оставшись лишь сентиментально, по-девичьи влажными.

Судья ознакомил их с делом. Было оно столь же незамысловатым, сколь и не поддававшимся здравому смыслу. Два мужика, двадцати семи и сорока двух лет, с простецкими фамилиями Сидоров и Кузнецов, пришли в гости к не обладавшей, судя по всему, высокими моральными устоями женщине. Выпивали. И в это время по какой-то надобности зашёл знакомый её, живший рядом двадцатилетний парень, который тоже был приглашен к столу. Затем гости, в крепком уже подпитии, поссорились, вышли из квартиры разобраться. Драка началась на лестничный пролёт выше, у мусоропровода. Во время драки старший, Кузнецов, вытащил нож, парня зарезали. После чего Сидоров с Кузнецовым, затолкав его за трубу, вернулись к столу, продолжили банкет. Но вернулись не налегке – сняли с парня кожаную куртку.

Ведущий это дело судья, представившийся Анатолием Мироновичем, всё это не рассказывал им, а зачитывал. Долго, подробно. Танеев обратил внимание, как часто повторялось слово «куртка», порой даже создавалось впечатление, что снятие с мёртвого парня куртки чуть ли равноценно убийству. Полюбопытствовавшему Танееву Анатолий Миронович объяснил, что наряду с убийством имело место ещё и ограбление, отягощавшее преступление.

Чтения и разборы продолжались даже не каждый день, и занимали обычно не более двух-трёх часов, так что в свободном времени за те же деньги народные заседатели очевидно выигрывали. Пару раз Танеев заметил двух сидевших в коридоре возле их двери девушек. Совсем молоденькие, обе, как на подбор, красивые, ухоженные, стильно одетые. И всегда они говорили о чём-то смешном, потому что хихикали. Впервые увидев их, Танеев удивился, посчитав, что эти барышни имеют какое-то отношение к тем двум убийцам, – уж никак не вязалось. Выяснилось, что это адвокаты, защитники, выделяемые, как положено, подсудимым, которые сами таковых нанять не имеют возможности. Понятно было, что они недавние выпускницы юрфака или на стажировке тут, не доросшие ещё до настоящей работы, держат их на подхвате.

Наступил и судный день. В небольшой зал ввели подсудимых, засадили в охраняемую милиционером клетку. Анатолий Миронович облачился в строгую чёрную мантию, сразу заметно прибавив и в серьёзности, и в значительности, глаза утратили былую негу. Убийцы оказались низкорослыми неказистыми мужичками, одетыми в замызганные рабочие спецовки, с тёмными загрубевшими лицами. Танеев знал, что прежде трудились они подсобниками в магазине, но если бы даже не знал, сразу предположил бы это – какие-то очень уж характерные типажи. За отдельным столиком сидели две барышни-защитницы. Больше в зале никого не было, что удивило Танеева. Кто и какими ни были бы эти два потрёпанных жизнью мужичка, но должны ведь быть у них какие-то родственники, друзья, которым их судьба не безразлична.

Поймал вдруг себя Танеев на том, что сидит он справа от судьи излишне прямо, отражает на лице важность порученной ему миссии, расслабился. Было неинтересно. Анатолий Миронович скучно, зачастую не совсем внятно проборматывал тексты хранившихся в папке листков. Барышни откровенно нудились, слушали в пол-уха, перешёптывались. Мужички же – Танеев часто поглядывал на них – слушали с напряжёнными лицами, заметно было, как силятся они вникнуть в смысл судейских слов, как трудно им это даётся. Но более всего поразили его выступления защитниц. Что сидоровская, что кузнецовская отделались безликой фразой, что их подзащитные находились в состоянии сильного алкогольного опьянения, не ведали что творили, раскаиваются в содеянном и просят суд, учитывая это, смягчить наказание. Выступление каждой заняло вряд ли больше одной-двух минут, после чего они садились с чувством исполненного долга. Впечатление это произвело удручающее. Сказали своё последнее слово и мужички. Тяжко подбирая слова, оба доказывали, что «тот первым начал».

Потом высокий суд – Анатолий Миронович и народные заседатели – удалился в соседнюю комнату для совещания. Судья, перечислив несколько неведомых Танееву статей уголовного кодекса, постановил, что оба они приговариваются к девятнадцати с половиной годам лишения свободы с отбыванием наказания в местах заключения общего режима.

– Оба? – не понял Танеев.

– Оба, – подтвердил судья. – Вам что-то непонятно?

– Но ведь, – развёл Танеев руками, – нож был один, значит, и убивал кто-то один. Если даже владелец ножа Кузнецов передал потом нож Сидорову и тот тоже наносил удары, всё равно ведь вина их не одинакова. И кто первым предложил стащить с убитого парня куртку, тоже ведь не выяснено. По крайней мере, я не слышал этого в вашем обвинении.

Анатолий Миронович с неподдельным интересом, как воспитательница в детском саду на смышлёного пацанчика, поглядел на него, спросил:

– Вы полагаете, что это имеет принципиальное значение для хоть какого-то оправдания убийства и грабежа?

– Разумеется, – ответил Танеев.

– Вы тоже так считаете? – обратился он к молчаливой, за все дни и нескольких десятков слов не произнесшей женщине.

– Не знаю, – ответила та, – вместе же убивали, вместе раздевали, одна шайка-лейка. Поглядеть только на них! А парнишки теперь нет в живых, молоденький совсем. – Вдруг шумно, ненавистно выдохнула: – Ублюдки! Как таких земля только носит!

– Интересно девки пляшут, по четыре в ряд! – хмыкнул судья. – Ну что ж, пора делом заниматься. – И вышел из-за стола. Заседатели последовали за ним.

Анатолий Миронович встал, и будничным, невыразительным голосом объявил приговор. Оба подсудимых приговаривались к девятнадцати с половиной годам тюрьмы. Надсадно крякнул и выматерился старший, Кузнецов, у Сидорова сильно качнулась вниз голова, словно сзади кто-то сильно ударил его по шее.

Танеев не знал, как себя повести – не затевать же было диспут в присутствии приговорённых, барышни никак не отреагировали. Может быть потом, не здесь, постараться как-то повлиять на исход процесса, не всё ещё потеряно? Потребовать дополнительного расследования? Что там говорить, эти смолоду спившиеся туповатые мужички, годные лишь на бездумную подсобную работу, почтения к себе не вызывали. Но должна ведь быть какая-то справедливость, и закон, коль на то пошло, один для всех писан, как бы там ни рядить.

Они возвращались в судейский кабинет – Анатолий Миронович скорыми шагами впереди, заседатели поспешали за ним. Танеев размышлял об этом изящном полугоде, добавленном к девятнадцати годам. Поступил так судья, чтобы показать, насколько дотошно, детально изучил он все подробности дела? Просто сплюсовал все цифры из этих статей уголовного кодекса?

В кабинете Анатолий Миронович дал им подписать листки с вынесенным приговором.

– Я обязан подписывать если и не согласен? – спросил Танеев.

– Ну конечно, – сказал Анатолий Миронович. – Вы же участник судебного процесса, это ваша обязанность.

– Но я могу вписать свое особое мнение?

– Разумеется. Только, естественно, не здесь, вот, пожалуйста. – И вынул из папки чистый листок.

– Я пойду? – спросила женщина. – Мне тут в одно место ещё успеть надо.

– Да, пожалуйста, – ответил судья и поблагодарил её за работу.

Танеев, стараясь делать это по возможности кратко и конкретно, написал всё, о чём говорил недавно судье. Поставил дату, расписался и спросил:

– Я могу быть уверенным, что этой бумаге будет дан ход?

– Абсолютно, – заверил его Анатолий Миронович и дружески протянул руку для прощального рукопожатия.

Уже выходя на улицу, Танеев подумал, что не спросил у него, как узнает он, повлияло ли на приговор его особое мнение. Ужасно не хотелось снова входить в тот кабинет, объясняться с ним, но всё-таки заставил себя вернуться. Кабинет был закрыт. Огляделся. Судьи нигде не было видно. Пропади оно всё пропадом. Чертыхнулся и ушёл.

На улице возле входа курили барышни-защитницы. Досадуя больше на себя, чем на них, подошёл к ним, язвительно поинтересовался, спокойно ли они сегодня будут спать, зная, что пальцем даже не пошевелили, чтобы разобраться в существе дела, хоть как-то облегчить участь своих подопечных. Диалога не получилось. Барышни одарили его туманным взглядом, молча бросили в стоявшую рядом урну недокуренные сигареты и вошли в здание. Танеев постоял, поморщился, плюнул, махнул рукой и пошел в другую сторону.

Бессонница

Спится мне плохо. Просыпаюсь среди ночи, лежу, думаю о чём-то, вспоминаю. Порой такая дребедень в голову лезет – диву даёшься. Но всё чаще почему-то, годы, видать, подошли, вспоминаются неправедные, назову их осторожно так, поступки, мною когда-то содеянные. Хотя, если уж называть вещи своими именами, были это всё-таки подлости. Подлости большие, подлости маленькие, поправимые, непоправимые, вне зависимости от того, что творились они без умысла, но всё равно ведь подлости. А самое подлое (бездарная тавтология, но точней не скажешь) в них – что ничего уже изменить нельзя, ничего нельзя поправить. Забыть – тоже не получится, как бы ни старался, давно убедился в этом. И как дорого дал бы я сейчас, чтобы навсегда распроститься с ними, и без того ведь хватает мыслей невесёлых, гонящих сон…

Понять бы ещё, отчего таятся в памяти, возникают вдруг из небытия те давние истории, о которых я многие годы, если не десятки лет и не вспомнил ни разу. Какие непостижимые механизмы срабатывают во мне бессонными ночами? Совсем недавно, чтобы далеко не ходить, вспомнилось мне, как загубил я воробышка. Наш старый двухэтажный дом во Львове, где прошли мои детство и юность, венчался высоким и просторным чердаком, где жильцы сушили бельё. А детвора с наступлением тепла бегала туда, если ключ удавалось раздобыть, чтобы через люк выбраться на крышу, позагорать. В то летнее утро, было мне тогда лет десять, я, оказавшись на чердаке, услышал какое-то слабое попискиванье. Сначала подумал, не мыши ли это или, того хуже, крысы, насторожился. Пригляделся, высмотрел на брусе под крышей растрёпанное гнездышко, из которого выглядывали головки птенцов. Впервые увидел их так близко, подошёл. Три птенчика, крошечные, ещё голенькие, с непропорционально большими головками и разинутыми клювиками. Я бережно взял одного, чтобы разглядеть получше. Он трепыхнулся, я, сам не понял, как это случилось, выронил его. Он упал на бетонный чердачный пол. Я торопливо поднял его, испугался: тёмные бусинки глаз, только что бессмысленно таращившиеся на меня, затягивались мутной серой плёнкой. Вернул его в гнездо и убежал. Никому об этом не рассказал, весь день томился, уговаривал себя, что самого худшего не произошло, не решался вернуться, чтобы удостовериться в этом. Ближе к вечеру всё-таки поднялся на чердак. Один из трёх птенчиков был мёртв, не вызывало сомнений, что тот самый.

Счастливо детство тем, что способно быстро забывать обиды и печали. Да и не так уж велика была та печаль, чтобы долго ею мучиться, бывали напасти с этой несравнимые. И всё же время от времени всплывали в моей памяти подёрнутые мутной плёнкой глазки птенца, тонюсенькие скрюченные лапки, безжизненно прижатые к утлому серому тельцу. А потом, уж не помню через какой срок, но уж точно не очень долгий, напрочь забылось это, вплоть до недавней ночи. И почему-то вспомнилось вдруг со всей отчётливостью, словно вчера было. Постичь это невозможно…

Уже не с птенцом, а с котёнком связана ещё одна неприглядная история. Уже врачом был, работал хирургом в Иланской железнодорожной больнице, дальний Красноярский край. Жил я один, жена моя доучивалась в Красноярском университете. Появился у меня котёнок, совершенно очаровательный, пушистый, светло-серый, с белой манишкой и персидскими зелёными глазами. Очень милое и доброе существо, тёплое и ласковое. Возвращаюсь я однажды с работы – и вижу на кроватном покрывале, в самом центре, небольшую лужицу. Приучал я его к ящичку с песком, не всегда ещё получалось, но чтобы вот так, на кровати, чего никогда не бывало… Отругал его, носиком в лужицу потыкал и даже легонько шлёпнул для острастки, чтобы впредь неповадно было. На следующий день прихожу – та же лужица на прежнем месте. Словно бы отомстил мне, специально набезобразничал. Теперь ему похлеще досталось: и носом его потыкал сильней, и парочку шлепков повнушительней он заполучил. Всё повторилось в точности и на третий день. Тут уж я осерчал по-настоящему. В довершение ко всему день у меня тогда выдался нехороший, одно к одному. Схватил его за шиворот, ткнул бессовестным носом в преступную лужицу и, сопровождая экзекуцию самыми нелестными выражениями, наподдал ему под настроение разок, другой – и в это время что-то капнуло мне на шею. Поднял я голову, увидел на потолке мокрое пятнышко – у верхних соседей что-то там днём протекало…

Что было делать? Если бы понимал мой котёнок человеческие слова, если бы мог я ему всё объяснить, загладить свою вину… Отпустил его, он метнулся под шкаф, а я поспешил на кухню, налил ему в блюдце молоко. Вернулся в комнату, на коленях стоя, заглядывал под шкаф, просил прощения, упрашивал выйти, блюдце подсовывал. Но он лишь глубже забивался в дальний угол, страхом полнились округлившиеся зелёные глаза…

Господи, какой птенец, какой котёнок? Ни в какое сравнение не идущие с обломами, случавшимися в моей полувековой только врачебной жизни, иную уже не трогая. И по большому счёту вовсе не подлость это, а так, не более чем неприятные воспоминания? Что-то изменится, если назвать это другими словами? Поговорка есть такая, тоже сомнительная: у каждого, мол, врача имеется своё собственное маленькое кладбище. Из того ряда, что в каждой шутке есть доля шутки. Бытует она в основном во врачебной среде, для, так сказать, посвящённых. Сводится всё к тому, что пострадали эти люди только из-за оплошности – опять щадяще выражаюсь – лечивших их врачей. Речь тут, естественно, не идёт и не может идти о каком-то намеренном злодеянии. По неопытности, по незнанию, по заблуждению, по, наконец, неведомой причине, по несчастному случаю, да мало ли. Никто не застрахован, даже самый опытный, самый умелый и добросовестный лекарь. Не менее же естественно, что не стану я говорить, имеется ли у меня такой собственный печальный опыт. Да и оправдать себя всегда можно, сославшись на обстоятельства. Вот жил бы, например, тот мальчишка со всего лишь начинавшимся остеомиелитом лодыжки, если бы в той Иланской больнице в то дефицитное, чего ни коснись, время нашлась у рентгенолога плёнка, чтобы сделать снимок. Если бы не оторвался после операции сволочной тромб, не перекрыл артерию – причина, не от врача зависящая. Не было в том моей вины? Почему же вспоминается и вспоминается мне тот мальчишка почти полвека? Не мог же я требовать или выпрашивать у больничного рентгенолога плёнку, зная, что осталось их у него совсем мало, и придерживает он их для самых тяжелых случаев, травм черепа, к примеру, или тяжёлых переломов. Но ведь если бы требовал или выпросил, легко бы я с этим диагнозом разобрался, вылечить пацана большого труда не составило бы, никакая операция не потребовалась, тромб не оторвался бы… Обстоятельства такие были, обстоятельства…

И почему, как и этот мальчишка, не забывается крик девчонки в тот промозглый ноябрьский питерский вечер? Я стажировался в Ленинградской военно-медицинской академии, непривычно ходил в шинели, в сапогах. Выпала мне случайная удача познакомиться с Юрием Сенкевичем, вернувшимся после плаванья с Туром Хейердалом на камышовой лодке «Ра». Пригласил он меня в дом, где будет рассказывать приятелям о своём путешествии. Конечно же, я с радостью принял его приглашение. Закавыка была лишь в том, что порядки в казарме-общежитии, где жил я во время учёбы, были необъяснимо суровые, хоть и собрались там не какие-то стриженые солдатики, а врачи, все, согласно диплому своему, офицеры, многие уже в зрелом возрасте и с немалыми заслугами. Потому, может быть, что властвовал там хамоватый и малограмотный майор с запомнившейся мне чудной фамилией Скоробогатько, куражился. Появление там после десяти вечера, не получив на то всемилостивейшего разрешения майора Скоробогатько, неминуемо каралось. Мера наказания зависела от его настроения и расположения. Встреча с Сенкевичем затянулась, спешил я к метро, надеясь прибыть пораньше, хоть и понимал, что всё равно не успеваю. Торопливо шёл по скудно освещённому проулку, услышал истошные женские вопли. Именно истошные, другого слова не подобрать, так кричат в минуты самого жуткого, безысходного отчаяния. На другой стороне улицы два парня втаскивали девчонку в парадное. Она мотала головой, кричала. Она увидела меня. Возможно, я бы смог ей помочь. Как – не знаю, один против двоих молодых здоровых парней, на пустынной ночной улице. Возможно, помогло бы мне, что был я в военной форме, повлияло бы это как-то на них. Возможно, появился бы вдруг ещё кто-то, на моё и девчоночье везение, мне в помощь. Возможно, возможно… Я поспешил дальше, я опаздывал. Убеждал себя, что не струсил я, просто я опаздывал. Десятки лет прошли с того вечера, не однажды довелось мне побывать в передрягах не этой чета, но помнится, не забывается крик той девчонки, наваждение просто. К слову сказать, напрасно я спешил, всё равно влепил мне Скоробогатько, с первых же дней отчего-то невзлюбивший меня, пять суток гарнизонной тюрьмы, не отказал он себе в удовольствии. В ней, опять же к слову, встретил я своё тридцатилетие.

Как забыть о том, сколько раз, вольно или невольно, бывал я несправедлив и в поступках своих, и в помыслах? Замах ведь, не зря говорится, хуже удара. Не сравнить же того котёнка с хорошей подругой моей Зоей, главным врачом железнодорожной больницы в сочинском пригороде Лоо. Прелестная молодая женщина, красавица и умница, любительница и знаток поэзии, превосходный кардиолог. А ведь та же была напраслина, что и с котёнком.

Я тогда уже в Ростове жил, работал в медицине Северо-Кавказской железной дороги. Близился мой отпуск, позвонил я Зое, не пристроит ли она меня с женой и сыном в какой-нибудь путный и недорогой пансионат недалеко от моря. Зоя была человеком в тех краях очень известным, знакомства и, соответственно, возможности у неё были не абы какие. Через пару дней она мне позвонила, сказала, что договорилась с директором базы отдыха в Якорной Щели, условились мы, что она встретит нас на вокзале и отвезёт туда. Приехали мы в Лоо, сопроводила нас Зоя в Якорную Щель. Всё нам там понравилось, и база, и условия, и пляж, вот только директора на месте не оказалось. И, как узнали мы от женщины-завхоза, сегодня он уже не появится. У Зои мы остановиться не могли – приехал к ней младший брат, курсант, с ним куча его друзей, повернуться там было негде, спали вповалку. Порешили мы, что как-нибудь переночуем здесь, а завтра рано утром Зоя приедет и обо всем позаботится. Это «как-нибудь» оказалось подобием курятника, во всяком случае, для чего-либо другого оно мало было приспособлено: тесная, низкая, не выпрямиться мне, конура, помещался в ней только один топчан. Ничего другого эта женщина предложить нам не могла: лето, народу привалило тьма, ни один закуток не пустовал. Да и курятник этот свободен был лишь до утра, кому-то уже предназначен.

Мы не печалились – велика ли беда, одну ночь перекантоваться, какая-никакая, а крыша над головой имеется, у нас матрас надувной с собой, не пропадём. Теплынь, пальмы, море неподалёку плещется, истинный парадиз после недавней Сибири. Утром мы даже на море не пошли, сидели на чемоданах, чтобы не разминуться с Зоей. Час прошёл, другой – она не появлялась. Я сбегал, купил чего-нибудь нам поесть, прождали без толку ещё час. Я отыскал директора, назвался, сказал, что Зоя Михайловна с ним договаривалась. Тот, помятый и мутноглазый, наверняка вчера крепко бражничал, ответил, что ничего такого не припомнит, вот прибудет Зоя Михайловна, тогда и поговорим. Вернулся я обескураженный, раздражённый, время уже к двенадцати, жарища, сын и жена измаялись. Досада на Зою росла с каждой минутой, и слова, ей адресованные, рождались у меня далеко не лестные. Ну, накручивал я себя, пусть не смогла она по какой-либо причине приехать, разве трудно было позвонить директору? В конце концов, прислать кого-нибудь вместо себя, машина всегда под рукой, ехать-то минут пятнадцать-двадцать. Не удастся нам обосноваться здесь – отвезти пока к себе, хоть чемоданы оставить, не бросать нас тут на произвол судьбы, тем более с маленьким ребёнком. Хороша подружка, нечего сказать. Около часа дня я чётко понял, что ждать дальше бесполезно. Изнывая от жары, поплелись мы на вокзал, увидели хвост только что отбывшей электрички, следующая отправлялась через полтора часа. Я чертыхался, проклинал тот день, когда позвонил Зое.

Доехали мы в душном, переполненном вагоне до Лоо, дотащились до больницы. У больницы собралась толпа. Многие плакали. Зои больше не было. Вчера вечером погибла она в автомобильной аварии. Язык бы мне оторвать за те подлые мои слова и мысли. Когда была уже она мертва.

Подлость. Липкое, даже фонетически гадкое слово. Оттого, что можно при желании подыскать к нему менее жёсткий, щадящий синоним, ничего не изменится. Я, хоть и негоже самому о себе судить, подлецом себя всё-таки не считаю. В меру сил своих стараюсь никому не пакостить и всякой грязи сторониться. И назови меня кто-нибудь человеком бесчестным и бессовестным, сочту себя несправедливо оскорблённым. Но Бог ты мой, сколько раз за долгую свою жизнь смолчал я, когда нужно было сказать, говорил, когда нужно было молчать, оставался, когда нужно было уйти, хлопнув дверью, хлопал дверью, когда нужно было остаться, жал руку человеку, которого бы видеть в упор не следовало, и длить этот ряд, увы, можно было бы ещё долго. И самое во всём этом подлое, что всегда ведь можно поискать себе оправдание, почему вынужден был поступать так, а не иначе, и плавает в этой мутной водице скользкий, захватанный, латанный-перелатанный спасательный круг с лукавой надписью «обстоятельства» на нём…

Да только ли это? Хватило бы одного того, сколько раз, опять же вольно или невольно, несправедлив я был к жене, к сыновьям, к друзьям, характер выказывал, когда проще и даже выгодней было не выяснять отношения, вообще не обращать внимания на всякую ерунду, дурь какая-то. И хуже всего не то, что портил и себе, и другим настроение, а что зная порой о неправоте своей, признаваться в том не хотел, кочевряжился. А с мамой? Пусть и, ещё раз рискну о себе судить, был я не самым худшим сыном. Тоже ведь всякое у меня с ней бывало. Как быть с замечательной моей мамой, которой давно уже нет, и нельзя теперь ничего изменить, поправить, прощения попросить?..

Вот уже больше четверти века ношу я в себе неизбывный грех, на первый взгляд эфемерный, яйца выеденного не стоящий. И вспоминаю о той давней истории едва ли не чаще, чем о многом другом, куда существенней. И казню себя не меньше.

Того солдата и солдатом-то назвать было трудно. Разве что принимая во внимание, что военная форма на нём, сапоги, погоны. Но всё это больше походило на пародию или, не исключено, на провокацию. Будто намеренно злопыхатель или недоумок какой-то вздумал поиздеваться над «нашим доблестным защитником Родины», выставил его на обозрение в таком скоморошном виде. Низкорослый, щуплый юнец в донельзя заношенной, измятой, точно на помойке найденной гимнастерке, мешком висевшей на нём, в таких же замызганных обвисших штанах и пыльных, разваливавшихся сапогах. В довершение ко всему на его маленьком бледном лице красовался синяк под глазом. Увидев его, подивился я больше не тому, что не постыдился он появиться таким в городе, а что вообще выпустили его из части и не расправился с ним первый же встретившийся офицер или патруль. Знал я, конечно, что не лучшие времена переживает сейчас армия, но в любом случае можно было привести себя в более или менее пристойный вид – форму выстирать, погладить, сапоги почистить. Ещё и этот фонарь под глазом. Может, напился он или дряни какой-нибудь накурился? Поравнявшись со мной, он остановился и тихо, запинаясь, попросил у меня сигарету. Я хмуро буркнул, что не курю, и прошёл мимо…

Были это первые перестроечные годы, судорожные и безбашенные. Да, живя в это свихнутое время, сам наглотался под завязку, но и представления не имел об ужасах, творившихся в войсках, об издевательствах «дедов» над новобранцами – «духами», так они, кажется, называются, о жестоких побоях, изнасилованиях, об изуверской травле, доводивших ребят до самоубийства. Что отбирают у них деньги, еду, вещи, вынуждая ходить в обносках, превращают их в бесправных и безответных рабов. Не знал я, что вершится этот кошмар при полном безразличии, если даже не попустительстве офицеров, таких же униженных, опустившихся, спивавшихся, махнувших рукой на себя, на службу свою, на возможность что-либо изменить, а зачастую и побаивавшихся тех же «дедов». Привычно молчали об этом советские газеты, телевидение, не было ещё Интернета, а я к тому же далёк был от армейских дел, близко сталкиваться не доводилось. Как и не мог я знать, что этих загнанных, бесправных пацанов «деды» выгоняют в город за сигаретами, и если не принесут те требуемого количества, избивают. А я не дал сигареты, хотя почти полная пачка в кармане лежала, этому несчастному мальчику, солдатику. Да ещё такому маленькому, слабосильному. Подлость такую совершил…

Но вот эту подлость я целиком на себя не беру, делю её с нашим аршином общим неизмеряемым государством, со всеми его бывшими и нынешними властителями. И доля тут моя несравнимая. Нет и не будет им ни оправдания, ни прощения, как бы туго стране ни приходилось, какие бы беззакония ни творились, сколько бы ни врали, ни воровали, ни пропивали. Ни при каких обстоятельствах. Допустить, чтобы так калечили этих несчастных мальчишек! Чтобы калечили не только физически, но и, что, пожалуй, ещё страшней, духовно ребят, лишь начавших свой путь во взрослую жизнь. Не находить управы на мерзавцев, садистов, превращавших их казарменную жизнь в беспредельную лагерную зону, с её бандитскими, уголовными нравами! И ничего ведь тут по большому счёту не меняется, хоть и меняются времена, не одним уже зомбоящиком народ окучивается. Ну да, да, старается докричаться до людей хилое племя правозащитников, известными становятся какие-то вопиющие случаи казарменного беспредела, какие-то комитеты создаются, комиссии, даже уголовные дела заводятся. Толку-то. И оттого, что всё-таки не перевелись ещё нормальные люди, человеки с офицерскими погонами, на которых молятся отцы и матери призывников, существуют части, где ребята нормально служат, а не выживают, легче не делается. А эти «духи» сплошь и рядом превращаются в таких же «дедов», потом в «дембелей», потом возвращаются в повседневную нашу жизнь. И сколько их, изуродованных прежними унижениями, сначала в одном, затем в другом качестве, с извращёнными понятиями о долге, чести, достоинстве. О жалости, сострадании. Наши дети, наши внуки. Подлость в самом неприкрытом, самом совершенном виде. Это не говоря уже о том, какие из них будут защитники, кого и как будут они защищать. У моего товарища, эмигрировавшего в Израиль, внучка служит в армии. Хочет она вообще связать с нею свою дальнейшую жизнь. Боится, что не удастся – слишком большой там конкурс и строгий отбор, особенно в боевые войска. А сейчас она, приезжая домой на выходные, сразу же, едва переодевшись, заваливается спать, и проспать порой может чуть ли не сутки. До того устаёт, выматывается. Домашняя девчонка, смышлёная, смешливая…

Или вот ещё. Те три щенка, которых увидел я, проезжая мимо болотистой заводи лет тридцать тому назад. Три чёрных мохнатых головы, торчавших над водой. Близко друг к другу, швырнули их сюда одного за другим. Недалеко, метрах в трёх всего от берега. Причём не только родившихся, по виду наверняка не моложе трёхмесячных. Но всё равно, несмышлёные ещё, не плыли они к нему, беспомощно барахтались на одном месте. Неведомо сколько времени прошло, но в любом случае жить им оставалось недолго, погибать тяжёлой, мучительной смертью. Даже помыслить нельзя было о том, чтобы спасти их. И не по одной причине. Ну, допустим, разулся бы я, брючины закатал – кстати, ранней весной всё случилось, вода холодная, – подобрался бы к ним, вытащил. Куда бы их, мокрых, закоченевших, дел потом? К тому же ехал я по делу, встреча у меня была назначена, какие варианты? Немало, повторюсь, было у меня поводов жалеть о содеянном или не содеянном. Опять же сопоставляя с обломами, бывавшими в моей жизни, но почему-то именно эти три щенячьи головы над водой всё не забываются. Вспоминаются чаще всего, когда вижу такую собаку. Возможную. Чёрную. Мохнатую. Весёлую. А собак таких в городе…

Спится мне плохо. Просыпаюсь среди ночи, думается о чём-то, вспоминается…

Мобильник

Дежурство было трудным. Иногда одного больного в отделении бывает достаточно, чтобы ни разу за ночь не только не прилечь, но и не присесть. А в эту ночь таких было у меня трое. Порой, признаваться стыдно, даже злиться на них, докучливых, начинаешь. И жалеть, что выбрала для себя эту дёрганую, в довершение ко всему ещё и скудно оплачиваемую профессию медицинской сестры. Ещё и в хирургическом отделении, да когда сестёр не хватает. От одних этих ночных дежурств, изнуряюще копившихся месяцами, когда путаться начинает время суток, и жить перестаёшь нормальной человеческой жизнью, муторно делается. У меня эта жизнь длится уже второй год. Все – и девчонки, и давно уже не девчонки нашего отделения брюзжат об этом, никто, однако, в мою, по крайней мере, бытность, не уволился, не норовил пристроиться где-нибудь полегче и посытней. Я, кстати, тоже. Громких слов говорить не хочется, но тем не менее. Потому, наверно, что повезло мне, в хороший, путный коллектив угодила, а зав у нас вообще золотой мужик. Это я о себе, за других, конечно же, не ручаюсь.

Но это так, лирическое отступление. Просто к тому, что к утру сильно устала, вымоталась. Ноги гудели, и войдя в автобус, мечтая поскорей оказаться дома, посетовала я, что все сиденья заняты. Но всё же рефлекторно успела заметить, что сидевший с краю чуть поодаль парень довольно привлекателен, из тех, что обычно нравятся девушкам, – чернявый, поджарый, романтично длинноволосый, свитерок на нём стильный. Перехватила его почти такой же оценивающий взгляд, сразу же с безразличным видом отвернулась, только этих гляделок мне сейчас не хватало. А он удивил меня – встал, улыбнулся:

– Садитесь, пожалуйста.

Потому удивил, что не припомню я, когда в последний раз такое обхождение мне выпадало, уступали мне место. Голос у него был приятным и улыбка хорошая, впрочем, особого значения это не имело, сейчас не меньше была бы признательна, окажись он каким-либо другим. Тоже изобразила улыбку и с удовольствием плюхнулась на доставшееся мне сиденье. То ли поспешила я, то ли он не в лад со мной попал, но на какое-то мгновенье мы с ним соприкоснулись, чему я, впрочем, не придала никакого значения. И на него больше, пока не доехала до своей остановки, ни разу не взглянула.

Перед самым моим уходом из больницы позвонила мама, просила купить по дороге хлеб, молоко и ещё что-то, чего не смогла я вспомнить. Возле гастронома полезла в карман за телефоном, чтобы позвонить ей, спросить, но там его не оказалось. Ношу я его всегда в левом заднем кармане джинсов, искать где-либо в другом месте не имело смысла, но я на всякий случай проверила все остальные, неведомо на что ещё надеясь. Другие варианты исключались – сумки у меня с собой не было.

Расстроилась ужасно, даже всплакнула. Не потому только, что был это дорогой, ещё и памятный, подаренный мне родителями на восемнадцатилетие мобильник. Не представляла себе, как теперь обойдусь без него, лишившись всех в симке хранившихся номеров, словно бы частицу самой себя утратила. И не вызывало сомнений, что не забыла его где-нибудь, а потеряла. Потому что, выйдя уже из больницы, на автобусной остановке, звонила по нему Светке.

Мама, увидев меня, сразу поняла, что случилась какая-то беда, утешала меня, когда рассказала ей о пропаже, своим с детства мне памятным плацебо «пусть больше горя не будет», но легче мне от этого не делалось.

Завалилась я спать, проспала на удивление долго, на кухне встретила меня сияющая мама. Не хотела, сказала, меня будить, дала отдохнуть, есть у неё для меня хорошая новость. Звонил ей какой-то мужчина, обрадовал, что нашёл мой мобильник. Отыскал он контактную запись «мама», созвонился с ней, сообщил об этом, оставил свой номер телефона, чтобы условиться, где и когда сможет он вернуть мне пропажу. Новость была не хорошая – замечательная. Я, ни секунды не медля, набрала записанный мамой номер моего спасителя, слово это сейчас не казалось мне выспренним.

Ответил мне спокойный, мягкий, я бы даже сказала, вальяжный голос. Я, конечно же, сразу зачастила о том, как безмерно благодарна ему, как выручил он меня. Спросила его, где и когда удобно ему со мной встретиться, он сказал, что это на моё усмотрение, его любой вариант устроит, вообще сразив меня своей любезностью. Спросила я, где он теперь, я бы могла, чтобы не затруднять его, туда подъехать. Он предложил, если это недалеко и устроит меня, встретиться возле памятника Пушкину, через час. Всё меня, конечно, устраивало, спросила, как я его узнаю. Он сказал, что будет на нём серый костюм, а в руках… Тут он помедлил, уверена я была, что скажет он, само собой это разумелось, «ваш телефон», но он вдруг почти беззвучно рассмеялся и, другим уже, ироничным тоном произнес:

– Три жёлтых цветка.

Такого оборота я уж никак не ожидала. Ну, Пушкин – это понятно, застолблённое место, но цветы, мне, случайному, незнакомому человеку? Это я, по идее, должна была дарить ему цветы. Верней даже, не цветы, мы с мамой потолковали об этом, а деньги. Ведь скорей всего вряд ли он настолько бескорыстен и великодушен, чтобы тратить на какую-то раззяву время, беспокоиться, загружать себя, оно ему надо? Хороший ведь мобильник – запросто мог бы он если не себе его взять, то продать, скупочные машины да лавочки повсюду натыканы. А то и, кто понаглей и хабалистей, элементарно самому же хозяину и загнать, наслышаны мы о подобных историях. Тогда проблема лишь в том, о какой сумме заведёт он речь, решили мы, что я на этот случай возьму с собой три тысячи, больше просто денег в доме не было. И вдруг – цветы. От него – мне. В голове не укладывалось.

– Почему цветы? – нескладно спросила я.

– Ну как же, – в голосе его по-прежнему таилась улыбка, – встречать женщину без цветов непростительно.

Чем ещё больше смутил меня. Подыграла вдруг ему:

– А если я стара и некрасива?

Он в ответ:

– Старых и некрасивых женщин не бывает. А уж недостойных цветов тем более.

?Тогда ещё раз спасибо, – того нелепей пробормотала я. Глянула на часы. – Сейчас почти пять. Буду в шесть. Хорошо?

Он сказал, что хорошо.

Мне добираться до памятника Пушкину минут двадцать. Время подпирало. Я наскоро поела и поспешила к зеркалу наводить на себя красоту. Хотела ему для чего-то понравиться? Это что-то меняло бы? Заинтриговал он меня этими своими цветами? Или всего лишь потому, что предстояло встретиться с мужчиной, который так необычно, достойно отнёсся ко мне? Попыталась по одному только голосу вообразить, как он выглядит. Голос, правда, ни о чём ещё не говорит, разве что нередко явного дурака распознать по нему всё-таки можно. У Чехова в «Степи», правда, – не по голосу, а по смеху. Ближе всего, что не молод он, парни сейчас редко в костюмах ходят, к тому же такого скучного цвета. Хотя, если он где-нибудь в офисе трудится или в чиновниках, – вполне возможно.

Размышляла об этом, когда шла к нему. Имело для меня сейчас какое-то значение кто он и что? Казалось, имело. Но что звонивший, если б не эта история с пропажей телефона, даром мне не нужен, кем и каким бы он ни был, это уж точно. Все особи мужского пола, кроме Павлика моего, вот уже более полугода для меня вообще не существовали. А денег, конечно, жалко было. Кстати о деньгах: а что если потребует он больше трех тысяч? Сколько мой мобильник стоил, я не знала, но что далеко не из дешёвых он, была уверена. К тому же и Светка подтвердила, а она в этом разбирается.

Увидела его издалека. В сером костюме и с тремя желтыми тюльпанами. Тут же возникло смутное ощущение, что где-то я его раньше видела, память на лица у меня хорошая. Ближе подошла – и вспомнила: тот длинноволосый парень, что уступил мне утром место. Никакое не странное совпадение – мобильник ведь наверняка вывалился у меня из кармана в автобусе, а он, рядом стоявший, потом заметил его, удивляться тут было нечему. Зато у него, когда я подошла к нему, брови на лоб полезли:

– Это, оказывается, вы? Вот уж приятный сюрприз!

Я усмехнулась, сказала ему, что вряд ли сюрприз, потому что на сиденье, когда я встала, мог остаться только мой, выпавший из кармана телефон.

– Вовсе нет, – возразил он, – я нашёл его на полу, наступил на него. Повезло, что не раздавил, исправный он, я проверял. – Улыбнулся своей обаятельной улыбкой. – И вам повезло, и мне.

Это его «и мне» тут же вернуло меня к действительности. Речь, значит, пойдёт сейчас о выкупе. Улыбки – бесплатное приложение.