banner banner banner
Степь
Степь
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Степь

скачать книгу бесплатно


В маленьких съемных квартирах, в которых жил отец, не было личных границ. Защелки на дверях в ванной комнате не работают, потому что двери разбухают от влаги и не закрываются до конца. Нужно иметь специальную тряпку, повязанную на ручку двери, чтобы запирать дверь, заходя помыться или сходить в туалет. В таких квартирах все живут вперемежку. Чужие друг другу люди сходятся в таких домах, чтобы жить совместную вынужденную жизнь. Мой отец так сошелся с одной женщиной: не от любви, а для удобства и от безнадеги. У каждого мужика должна была быть женщина, которая ждет, готовит и стирает, а еще удовлетворяет половую потребность. Вместе они сняли однокомнатную квартиру и жили там, когда он приезжал из рейса. На некоторое время там поселилась и я. А когда приехала Лиза, то место нашлось и ей тоже. Мы жили вчетвером: незнакомые друг другу люди и трехцветная худая кошка.

Я сказала Лизе, что отец проснулся, и попросила ее отодвинуться от меня, чтобы он не видел нашей близости. Лиза ответила, что можно еще немного полежать так, ведь он смотрит там телевизор. Но отец уже вошел в кухню. Сквозь вопли телевизора мы не слышали, как он встал с дивана и быстро прошагал по нарезанному кусками и сложенному в виде дорожки паласу.

Отец остановился в дверном проеме и смотрел на наш краткий поцелуй. Он смотрел как бы сквозь него. Как будто за нашими головами, губами, носами, волосами было нечто, притягивающее его взгляд. Я видела его блестящие глаза под нависшими веками. Одна бровь была опущена, как и неподвижный уголок рта. Я отодвинулась от Лизы и улыбнулась ему. Отец сказал, чтобы я сварила ему яйца и заварила кофе.

Я поднялась, надела лежавшие на покрытом вязаным чехлом табурете шорты. Все вокруг было холодным, и не было возможности дышать. Взглядом я показал Лизе, чтобы она собрала нашу постель. Но Лиза не понимала моего взгляда. Она лежала и снизу-вверх игриво смотрела на меня своими серыми холодными глазами. Отец ей не нравился. Отцу она была безразлична. Она просто была еще одним ртом, который хотел есть то, что мы покупали на заработанные им деньги.

Иногда отец что-то спрашивал у Лизы. О том, почему она обрилась налысо, и о том, на что живут художники. Она отвечала без охоты. Для нее он был работягой и дураком. Когда Лиза рисовала, он заглядывал в ее работу и, щелкнув языком, говорил, что у нее похоже получается. Отец просил нарисовать его Братана, но Лиза не рисовала на заказ. Она занималась искусством.

Мне было стыдно за Лизу перед отцом. За ее невнимательность. За то, что она не хотела приложить усилий и быть удобной и понятной взрослому человеку. Мне было стыдно за отца перед Лизой. Стыдно за его прямоту и косность, за неотесанность. Он был похож на старого, изъеденного болезнями и клещами енота. Он плохо умел рассказать, что чувствует.

Мне всегда было стыдно за отца.

4

Когда я говорю «чужие люди», я ведь совсем не обманываю тебя. Отец был мне совершенно чужим человеком, чужим по-настоящему. Он был один, как валун на дороге. Ты можешь валун увидеть. Можешь его погладить. Но сказать ему ничего не можешь, а если скажешь, он тебя услышит, но не ответит.

Мир кругом безответен, я к этому привыкла. Мир – это каменный сад. Отдельность отца разочаровала меня. Он меня разочаровал. Но при этом очаровал своей отдельностью.

Это было тяжелое лето 2010 года. Он встретил меня на вокзальной площади во Владимире. Я его сразу узнала. Последний раз я видела его в 2000 году на вокзале в Астрахани. Он пришел за минуту до отправления нашего поезда, хотя обещал отвезти нас с матерью на вокзал. Мать нервно курила у вагона, когда он шел к ней. Я видела его из окна поезда. Светило едкое астраханское солнце: оно прижимало к земле все живое, а мертвое оно делало еще более мертвым. Мать стояла в этом солнце. Ее кожа золотилась от загара. Отец подошел на полусогнутых ногах, блаженно улыбаясь. Он принес сверток каких-то нелепых сластей и вязанку сушеной воблы.

Он был весь разрушен. Его тело жило своей медленной жизнью, и лицо как будто спало и одновременно проснулось в другом, невидимом нам мире. То лето было его не первым героиновым летом. Я не знаю, когда он совсем перестал колоться, с того дня не видела его десять лет. Возможно, он перестал принимать героин, когда его дворовый друг, с которым он его покупал и ставил, умер страшной смертью. Никто мне не говорил, от чего он умер. Просто умер, вот и все.

Отец принимал наркотики всегда. Когда матери не было дома, он закрывал дверь на полотенце, чтобы четырехлетняя я не чувствовала запах химки – вываренной на растворителе травы конопли. Но я все равно его чувствовала, я смотрела кассеты на ворованном видике. У меня была кассета про двух псов и сиамскую кошку, которые говорили человеческими голосами. Обкуренного отца и его друзей это смешило. Это смешило и меня, я хотела угодить взрослым своей проницательностью.

Ранним мутным утром отец стоял на площади Владимирского вокзала. Все кругом было серое. Горели леса, густой тяжелый дым стоял в безветрии. Отец стоял в полурасстегнутой рубашке с коротким рукавом, хлопковых шароварах и черных шлепках на босу ногу. В руке он держал завязанный узлом небольшой пластиковый пакет. Его темный лоб бликовал на еле пробивающемся сквозь дым солнце.

Я должна рассказать о теле отца, я не забываю, просто еще не время.

Я подошла к нему, он обнял меня скупыми руками. Он посмотрел на меня так, как смотрят на своих взрослых детей родители, которые не знали и не видели их, пока те росли. Он двумя руками взял меня за плечи и, постаравшись быть приветливым, удивился тому, какая я большая. Мне было двадцать лет. Я не была большой, я была взрослой.

Он спросил меня, голодна ли я. Мы пошли в привокзальное кафе и заказали яичницу с жидким желтком, помидорный салат и два стаканчика кофе. Коричневые жирные гранулы растворимого кофе налипли на стенку пластикового стаканчика, и я все никак не могла отскрести их нелепой белой палочкой. Это было поводом для молчания. Я не знала, что сказать отцу, и он молча дул на кофе, чтобы остудить его. Он всегда остужал горячие напитки, чтобы пить их еле теплыми. Я узнала в этом себя саму.

Наша схожесть с ним была очевидна. Я была неуклюжей, немного косолапой двадцатилетней девушкой. Его походка была такой же комковатой. Я смотрела в его глаза, и он смотрел на меня моими постаревшими и выжженными временем глазами. Его рот был как мой, только без зубов. Он не перестал быть моим отцом за эти десять лет, что мы не видели друг друга. Он имел свое отдельное бытие долго, но материал, из которого он состоял, был идентичен моему. Сегодня утром я посмотрела на себя в зеркало и увидела, как мои веки постепенно стали опускаться. Они похожи на натруженную парусину. Мои впалые глаза стали еще ближе к тем глазам, что я увидела тогда в привокзальном кафе во Владимире.

Когда мы допили кофе, я спросила, где его машина, и он по-стариковски скуксился, сказав, что большие машины не пускают в город. Братан стоит на специальной дальнобойной стоянке за объездной дорогой. Он сказал, что нам нужно купить фотоаппарат. Все кругом было затянуто сухим дымом. Центральная Россия истлевала и отдавала воздуху некрасивую удушливую завесу.

Мы вышли из кафе и закурили. Я не понимала, зачем нам фотоаппарат, но мне было неудобно спросить. Отец поймал тачку, и мы поехали в «Эльдорадо». Странное дело, я все время об этом думаю и все не могу об этом надуматься. В мире есть много мест, и они всегда там, где мы их оставляем. Там может все измениться, сломаться, но я тебе точно говорю – место остается. Когда мы оттуда уходим, оно остается, а когда приходим, оно все еще там. Все может измениться так, что ты не сможешь попасть в это место – например, им кто-то завладеет и огородит. Но еще страшнее то, что ты не сможешь в это место вернуться, потому что умрешь. А смерть, ты же знаешь, – это когда все остается, кроме тебя. И оно длится в будущее без боли. С великим безразличием места.

Супермаркет электротехники «Эльдорадо» до сих пор там, где он был. Он такой, ну ты знаешь, немного тусклый супермаркет дешевых вещей. О том, что он по-прежнему там, я узнала, когда весной мы с моей женой были во Владимире и ждали, пока откроется пиццерия. Было мартовское утро и капель. На припеке было жарко, а в тени еще холодно. Я смотрела, как на асфальте ширится черная мокрая лужа от тающего снега. Все сверкало, была весна. Я подняла голову, чтобы осмотреться, и увидела этот жухлый супермаркет. Тот самый супермаркет, где мы с отцом купили маленький черный Olimpus за две тысячи пятьсот рублей и карту памяти к нему. Меня тогда удивило, что карта памяти стоит как половина самого фотоаппарата.

Отец молча отдал мне пакет с фотоаппаратом и посмотрел на мою одежду. Я стояла в плотных джинсах и кроссовках. Так не пойдет, сказал отец, на улице жара, а чем ближе к Астрахани, тем сильнее палит солнце. Он снова поймал тачку, и мы поехали на рынок.

Я приехала к отцу, потому что мне нужно было его увидеть. Мать говорила, что отец распиздяй, и попрекала меня тем, что я на него похожа. Я всегда думала, что отец больше похож не на отца, а на брата. Но отец был чужим мужчиной, с которым я должна была сесть на фуру и поехать: не потому, что я так хотела, а потому, что он так решил. Теперь я все делала так, как он решил: я должна была вставить в фотоаппарат карту памяти и сфотографировать его у памятника Андрею Рублеву. После этого я сама должна была встать у памятника Рублеву и улыбаться, пока отец делал снимок.

На этой фотографии я стою в коротких белых шортах с зеленым гавайским принтом. Эти шорты купил мне отец на владимирском рынке. Он долго шел вдоль прилавков, заваленных дешевым, ядовито пахнущим трикотажем, пока наконец не остановился напротив одного из киосков. Я остановилась рядом с ним, к нам тут же подошла жилистая продавщица в розовой кепке с мелкими блеклыми стразами, она по велению отца взяла деревянную палку с крюком и достала сверху пачку разноцветных шортов. Все шорты казались мне пошлыми, но отец настоял на том, чтобы я обязательно выбрала какие-нибудь из предложенных. На фоне розовых, фиолетовых и сине-оранжевых расцветок бело-зеленые показались мне более сдержанными, и я выбрала их. Отец достал из нагрудного кармана пачку мягких от пота купюр и заплатил двести пятьдесят рублей.

Я тут же должна была снять плотные джинсы и надеть свои новые шорты. Отец настаивал, и я сделала это за деревянным прилавком, заваленным футболками с Путиным и наивными приколами про пиво и русский характер. Отец увидел футболку с небрежно нанесенным принтом, на котором Путин оседлал медведя и с винтовкой наперевес двигался прямо на нас по бурелому. Футболка позабавила отца. Он ткнул в нее своим крепким пальцем, и я увидела, что каждый его ноготь оторочен темной линией въевшегося мазута. Весь его кожный рельеф был забит мазутом. Его одежда пахла соляркой, а на рубахе и шортах виднелись белые шершавые разводы. Это была соль от пота. Тело отца было как тусклый солончак: тугое, покрытое шрамами, солью и мазутом. Оно состарилось преждевременно. Отец захохотал от прочитанной им шутки на одной из футболок – и я увидела, как у впалых глаз образовались глубокие рытвины морщин. Рот его был темный, у отца практически не было зубов.

Стоя на истоптанной картонке, я увидела, что отец необратимо старый. Он не был похож на сорокатрехлетнего мужчину, он был похож на семидесятилетнего старика. В нем все было тяжелое. Он был похож на убитое молнией старое дерево, лежащее поперек дороги. Мой взгляд тянулся к нему и одновременно старался его избежать.

В узком проходе между рыночным прилавком и пластиковым стулом я чувствовала, как от жары и дыма все тело отекло и стало липким. Надев шорты, я почувствовала себя неприлично голой среди синтетических гор дешевого тряпья. Отец смеялся, он велел мне идти за ним, и я пошла, положив в пакет из «Эльдорадо» свои джинсы и чувствуя, как влажные ляжки трутся друг об друга.

5

Помню тусклую бесконечную степь, a eще влажную дельту Волги и мутный желтый Бахтемир. Вода Бахтемира знаешь какая была? Она была плотная, как ткань от взбитого со дна ила. Паромы шли, лодки шли. Рыба шла и била по дну. Тихий, желтый Бахтемир шел в Каспийское море.

Я вошла в реку у пирса, зажала нос пальцами, закрыла глаза и легла на эту желтую воду. Знаешь, что я услышала? Я услышала, как по илистому дну вода идет. Вода была больше, чем все, и скрежетала, как старая неистовая цепь. Мне стало страшно. Я встала, осколок черной ракушки царапнул мне ступню. От воды, попавшей в глаза, все стало мутным, как перламутровое нутро мидии. Солнце билось в воду, но вода забирала весь свет и тепло. Дно было холодным. На выцветшие волоски на руках налипли бежевые песчинки и темные речные травки, откуда-то повеяло тухлыми водорослями.

Я больше не знаю ничего о тех краях. Знаю только, что они плодородны. Черная медведка губит куст «бычьего сердца». Ночью в прохладной росе лопается сладкий абрикос от собственного избытка. Все набухает в этой влаге. Ранка от ракушки долго заживала и гноилась. Волосы нужно было туго заплетать в косу, чтобы они не зацепились за корягу и в них не запутались водоросли.

Однажды дед сетью притянул куст чилимов и дал мне коричневых колючих орехов. Мы их не ели, дед приносил их, как маленькие сувениры с рыбалки. Влажный чилим блестел, как голова дикого жука, а подсыхая, становился как плотная кожа. Тоскливо пах илом и кололся. Ракушки были ломкие. После схода воды берег оголился, и весь он был в белых, сереньких и голубых глазочках мертвых раковин. Я шла по песку и собирала их – конусовидные и гребешки – в один плотный целлофановый пакет. Собрав, зацепила за пояс свой мешок, села к деду на мотоцикл, обняла его за талию и услышала, как мои ракушки хрустят между нами. Вернулись домой, высыпали осколки моих ракушек на пол курятника, чтобы рыжие и белые несушки поклевали их. Осколки были голубые и нежные, как тонкий лунный камень, но их голубизна быстро утонула в густом птичьем помете.

Больше я и не помню ничего. Написала своему знакомому из книжного магазина «Фаланстер», чтобы он посмотрел, что у них там есть про Астрахань. Он для меня нашел справочник «Устная речь астраханцев: лексика, обороты речи, пословицы, тексты». Она настолько старая, что продавцы на корешок наклеили бумажный скотч и синей ручкой написали заголовок книги, a когда мне продавали, извинились за такой вид. Но мне главное буквы.

Отец тоже говорил, что ему главное, чтобы буквы были перед глазами. Каждое утро он тормозил фуру у газетного киоска и покупал себе свежие газеты: «Аргументы и факты», «Экспресс-газету» и обязательно местную газету, например «Волгоградскую правду».

Газеты он читал после обеда, лежа в спальнике и пожевывая замусоленную спичку. Он читал их во время обеда, раскрыв на руле, изучая страницу за страницей. Я не знаю, что он там понимал, ведь во время чтения он одновременно ел и слушал радио или кассету с песнями Михаила Круга. За время работы дальнобойщиком он практически потерял слух на левом ухе, поэтому радио он слушал на полной мощности, чтобы расслышать каждое слово и чтобы усмехнуться каждой остроте радиоведущих.

Я рассматривала отца, совершенно чужого для меня человека. Смотрела, как он ел и спал, пыталась вместить в себя его образ, чтобы понять, кто он и как так вышло, что он мой отец. Но у меня ничего не получалось, отец не вмещался, от него становилось тяжело и непонятно внутри.

Как бывший потребитель героина, отец устраивал себе каникулы. В такие дни он обычно никуда не ходил, а просто закрывался в квартире или садился в компании других дальнобойщиков и быстро напивался. Те знали его привычку и привозили его домой на его же серой «девятке», заносили в квартиру втроем. В эти моменты его маленькое крепкое тело становилось тяжелым, и три здоровых мужика с горем пополам поднимали отца с топчана, грузили на заднее сиденье и караваном из трех машин везли домой. У подъезда они выгружали его и втроем вносили на пятый этаж. Дома немного протрезвевший отец бродил по квартире, как медведь-шатун. Иногда он падал, спотыкаясь о ковер, громко матерился и вставал. Набродившись, отец засыпал и всю ночь кричал во сне. Я не знаю, что ему снилось, он вскрикивал и скулил, как старая измученная собака.

Наутро он просыпался абсолютно свежим. Как будто внутри него была черная пасть, которая вчера получила то, что ей было нужно, и закрывалась, не оставив ни шва. Утром отец спокойно шел за пивом, и весь день проводил лежа на диване у телевизора. На обед он ел жирный суп, запивая его кислым кефиром. На диване он дремал, одной рукой покручивая волосы у пупка, а другой охраняя пульт от телевизора. Телевизор все время орал, и я несколько раз, когда отец начинал храпеть, пыталась подкрутить громкость. Как только громкость снижалась, он открывал глаза и, повернувшись здоровым ухом, просил меня не выключать телик.

Вечером, когда перегар от водки и утреннего опохмела рассасывался, отец садился на маленькую машину, так он называл свою «девятку», и ехал провожать день на набережную Волги. Он шел сквозь разодетую толпу так, как будто был рыбой, плывущей в камышах. Толпа была неживой и непонятной ему, но он знал, как ее преодолеть. Подойдя к поющим фонтанам, он долго смотрел на фиолетовую подсветку и, кряхтя, пританцовывал в такт пластиковой музыке. Фонтан его не удивлял, но радовал своей веселостью.

Я все думала, для кого администрация города ставит эти бутафорские украшения: скудные музыкальные фонтаны и небольшие скульптуры дам с собачками и толстяков на скамейках с вытертыми до блеска животами. В Нижнем Новгороде на Покровке стоит скульптура козы-дерезы, ее отшлифованная спина светится на солнце. Каждый норовит посадить на нее ребенка или забраться сам. Фонтан по кругу воспроизводил аранжировку песни «It’s a beautiful life» Ace Of Base, но в шуме падающей воды и разговорах был слышен только писк высоких нот. Фонтан был создан для развлечения и, хотя был несуразным, он одним своим наличием обязывал чувствовать радость. И отец веселился. Люди кругом веселились и фотографировали поющий фонтан на смартфоны.

Отец спросил меня, взяла ли я фотоаппарат, и я ответила, что не взяла. Эх, ну ты даешь, разочарованно вздохнул отец. Так бы сфотографировали фонтан. Я достала из кармана небольшую кнопочную Nokia с фотоаппаратом и сказала, что могу сфотографировать его на телефон, а потом перенести снимок в компьютер или напечатать, если нужно. Отец обрадовался и тут же встал у фонтана. Я открыла камеру в телефоне и посмотрела на экран. В черной синеве астраханской ночи сияло фиолетовое пятно. Сбоку от фиолетовой вспышки можно было разглядеть очертание отцовской серой рубашки и силуэт его круглой коричневой головы. Блик от диодных фонарей на его лбу тоже было видно. Но сам снимок не получался, в нем не было радости. Я зафиксировала картинку и подошла к отцу. Ничего не получается, сказала я, слишком темно, и камера в телефоне очень слабая. Отец посмотрел на снимок и тут же рассмеялся от его нелепости. В его смехе я услышала разочарование от упущенной возможности. Ну ничего, сказал отец, в следующий раз не забудь, будем фотографироваться у фонтана.

У палатки для стрельбы он заплатил мальчишке стольник и взял у него винтовку. Покряхтев, он прицелился и выбил три банки из пяти. Тупые металлические пульки стукнули о бока пустых банок, и отец с ликованием поднял кулаки к небу и, потрясая ими, завопил. Мальчишка у тира оценил отцовскую стрельбу и выдал ему маленький брелок с Микки-Маусом. Отец покрутил брелок в руках и отдал его мне. Я со стыдом и жалостью приняла его трофей. Он не умел обращаться со мной как со взрослой, в его понимании я была маленькой девочкой. В палатке с мороженым он купил мне пломбир в вафельном стаканчике и две бутылки пива – себе и мне. Я смотрела на него и пыталась понять, как он – тот, кто он есть, – чувствует мое присутствие рядом. Волга шла медленно, под вечер она стала эмалевая и глухая. Я прицепила брелок к ключам, и из него тут же полез поролон. Мне стало еще тяжелее. Все, что делал отец, все, что он говорил и добывал, было как этот жалкий синтетический брелок. Мы молча допили пиво, и отец позвонил своему другу Коляну, чтобы тот увез нас домой на «девятке».

Отец любил рассказывать, как в самом начале его дальнобойной работы он несколько раз ездил на Питер. Там он успел съездить в Петергоф и сфотографироваться с актрисой, изображавшей придворную даму, и высоким актером с искусственными усами как у Петра I. На этой фотографии он стоит на фоне фонтана и одной рукой касается кончика белоснежной атласной перчатки на руке дамы, а другой – придерживает рукоять трости Петра Великого. На отце чистая выглаженная футболка песочного цвета и свежие льняные брюки, из нагрудного кармана на замочке выглядывает пачка красного BOND, по фактуре кармана понятно, что вместе с сигаретами отец хранит скрученную пачку денег. Это все, что у него есть: чужая фура на стоянке у объездного шоссе и пачка денег на рейс. Видно, как одежда хранит следы заломов. Он вез этот комплект в шкафчике под спальником из Астрахани в Петербург, чтобы надеть его в выходной и посмотреть нарядный дворец. Для фото он улыбается, и я вижу на его лице гордость. Все вокруг него драгоценное и торжественное. Отцовское тело, врезанное в этот контекст, выглядит скорее как поломка. Он – работник сцены, скоро занавес поднимут и напудренная дама со своим спутником будут жить жизнью придворной элиты, чтобы другие смотрели на красоту и чувствовали гордость за причастность к этой роскоши. Отец сказал, что заплатил сто рублей, чтобы получить это фото, и накинул полтинник сверху, чтобы получить дубликат. Обе фотографии он подарил своей матери, моей бабке, на память.

Отец сказал, что раньше имел привычку устраивать каникулы во время долгих простоев в степи. Такие бывали и при мне. За трубой под Капустиным Яром мы стояли почти неделю, а на Рыбинском водохранилище остались на три дня. Отец рассказывал, что ходит в рейсы один, чтобы сберечь больше денег. На партнера нужно тратить – кормить его, платить ему, а толку от него только то, что он может охранять фуру, пока спишь.

Лет пять назад отец напился до полусмерти, пока стоял в очереди на догрузку под Волгоградом. Напился и проснулся на обочине. Ни фуры, ни документов. В одних шортах и полиуретановых тапках. Фура никогда не была его, и, чтобы ее выкупить, нужно было пятьсот тысяч, а где их взять, если тягач одной солярки жрет на пятнадцать тысяч в одну сторону. А на волгоградской дороге вечно теряешь подвеску.

Он пошел на стоянку. Там поговорил с мужиками. Они подбросили его до соседней стоянки. Фура – не иголка в стоге сена, если фуру украли, ты найдешь ее при любых обстоятельствах. Фура большая, медленная, и дорог, по которым ее можно вести, не так много. К полудню отец нашел стоянку, на которой стоял его МАЗ. Груз был на месте, все было на месте, только отец пока всем этим не владел. Он нашел людей, которые украли его машину, и поговорил с ними. Что-то помогло отцу вернуть машину и груз. Наверное, блатное прошлое, язык которого он помнил хорошо. Больше он не пил в дороге, если шел один, только дома и после выгрузки.

6

Разве знает земля письмена зерен, которые бросает в нее пахарь?

    Велимир Хлебников

И когда у дома полисмен,

Скот мрет, молоко киснет…

    «Каспийский груз»

Отец любил песни Михаила Круга. Он любил их, как некоторые женщины любят аферистов. Раздетая до нитки женщина из последних сил будет отрицать, что ее обманули. Она будет верить в подаренный ей миф и надеяться на счастливый исход. Отец жил по принципам, предложенным Кругом, еще и потому, что они полностью совпадали с его представлениями о том, как устроен мир.

Хлебников писал: «Говорят, что творцами песен труда могут быть лишь люди, работающие у станка. Так ли это? Не есть ли природа песни в уходе от себя, от своей бытовой оси? Песня ни есть ли бегство от себя?.. Без бегства от себя не будет пространства для бегу. Вдохновение всегда изменяло происхождению певца. Средневековые рыцари воспевают диких пастухов, лорд Байрон – морских разбойников, сын царя Будда прославляет нищету. Напротив, судившийся за кражу Шекспир говорит языком королей, так же как и сын скромного мещанина Гете, и их творчество посвящено придворной жизни. Никогда не знавшие войны тундры Печорского края хранят былины о Владимире и его богатырях, давно забытые на Днепре». Продолжая его мысль, скажу: Михаил Круг, Владимир Высоцкий и Александр Розенбаум не сидели в тюрьме, Шило из «Кровостока» не был головорезом и киллером, а парни из группы «Каспийский груз» не убивали людей и не торговали наркотиками.

Природа времени такова, что оно заканчивается, а люди остаются жить сами по себе, заброшенные в будущее. Так жила моя мать после увольнения. Oна двадцать пять лет проработала на заводе и, переехав в другой город, оказалась беспомощной и ненужной этому времени и месту. Завод отработал как материал и ее, и ее молодость, не научив жить в будущем, и она сама, будучи завороженной своей молодостью и силой, как бы осталась там, в прошлом, ненужная сама себе.

Приведу другой пример. Помнишь картину Франциско Гойи «Сатурн, пожирающий своего сына»? Ее часто сравнивают с одноименной картиной Рубенса, но Сатурн Рубенса спокоен, он вдумчиво впивается в живот младенца. Так едят пожилые люди, неторопливо и сосредоточенно. Сатурн Гойи безумен, видишь, какие у него глаза? Они блестят в темноте. Он начинает с головы, и мы видим, как в его руке повисло обезглавленное тело. Это и есть историческая эпоха. Она ест тебя с головы, потому что по лицу можно узнать человека. Сатурн глотает голову, чтобы все индивидуальные черты стерлись. Время стирает различия. Даже половые, на картине Гойи его сын болтается к нам спиной, мы видим белое полнокровное тело, но не знаем, принадлежит оно мужчине или женщине. А Сатурн, долговязый обезумевший старик, больше похож на лешего или демона, он выступает из темноты. Когда я смотрю на эту картину, я слышу хруст костей и звук рвущегося мяса. Еще я слышу страшный вой. Сатурн издает звук, он стенает, как привидение из старого замка, и скулит как больной пес, он рычит и чавкает. Когда я смотрю на эту картину, он выступает на меня, и его живописное тело становится реальным и ощутимым. Я знаю, что это я болтаюсь в его жилистых исковерканных руках.

В школе на уроке биологии мы играли в мультфильм. На уголке тетрадного листа я рисовала схематичную фигуру человека, на следующей странице человек менял позу. Можно было закрутить угол листа на карандаш и двигать им, меняя позы своего героя. Те, кто лучше умели рисовать, изображали не две и не три позиции, а целый меняющийся мир. В этом мире бежала собака, рос цветок, человек ложился спать, разбивалась бутылка. Движение, развитие и разрушение зависели от скорости перелистывания, иногда страницы прилипали одна к другой и фазы пропадали, и это уже было похоже на эффект монтажа. Можно было медленно растить цветок, причем такое замедление соответствовало идее цветка: никто не может видеть, как растет цветок, он растет незаметно. Будучи пионером, отец высадил аллею тополей за нашим домом. Саженцы выросли в высокие деревья и по утрам давали много тени. Но я никогда не понимала, как растет дерево, если никто не может заметить его рост. Может быть, рост незаметен оттого, что дерево на ветру, солнце и жаре все время шевелит ветками и листьями, отвлекая человеческий глаз от собственного роста? В жизни мы видим, как все, что падает, падает быстро, а разрушается еще незаметнее. В этой игре можно было замедлить то, что происходит слишком быстро: упавшая бутылка могла медленно распадаться на осколки. В этой игре в мультфильм можно было сделать доступным и обратимым любой процесс.

Но я хочу сказать тебе вот о чем. Рука, которая управляет скоростью смены фаз, двигается быстро, и с каждым разом она ускоряется. Так работает время. В восьмидесятых годах зревшая в советских лагерях система понятий и иерархий выплеснулась за ее пределы и стала выполнять роль ослабевшей власти. Когда что-то происходит и ты в этом происходящем занимаешь не самое последнее место, кажется, что это навсегда. Так устроен человек, у которого есть хоть немного власти. Не важно, каким путем эта власть досталась. Но время несется, и, похоже, оно ускоряется с каждым своим шагом. Блатные царили недолго. На их место пришли новые преступники. Пасть времени замкнулась, кто-то остался лежать в нарядных гробах на кладбищах. Кто-то выпрыгнул и начал жить в будущем. Мой отец выскочил. Он уехал из Усть-Илимска в 1999 году, потому что на него хотели повесить уголовное дело. Я не знаю, правда ли это, но мать так сказала: он уснул в какой-то квартире во время пьянки, а проснулся в участке, где его пытали. Из той квартиры вынесли все, что можно было вынести, и он с одним пакетом, в котором лежала зубная щетка и сменное белье, сбежал в Астрахань. О том, как отец попал в Усть-Илимск, я тебе расскажу, как подвернется повод.

Но сейчас про блатных.

В бандитской иерархии он занимал место мужика. Таких, как он, было много: таксисты, работяги, те, кто сидел недолго и не мыслил блатной образ жизни как основной сценарий. У отца была машина, она его кормила и была смыслом жизни. Водить его учил дед, в Трудфронте он посадил отца за руль трактора и показал, как он заводится. Лет в двенадцать на каникулах отец угнал у деда трактор и его выпороли кожаным ремнем со звездой. В армии отец служил в Монголии, там он водил самосвал и ездил через пустыню по триста километров, чтобы добыть самогон во время сухого закона. За это отца ценили. Он был человеком коллектива, во всем коллективу угождал, и доставка самогона не была исключением. Он умел договариваться и умел выживать. Мать говорила, что в Усть-Илимске его знает каждая собака. Это так, нас знали все: с нами здоровались на улице, а в очередях замолкали, когда мать приходила стоять за дефицитными неваляшками. Помнишь неваляшек? У меня было две, маленькая и большая, алая и голубая, когда они качались, издавали странный металлический звук. Такой звук должен был забавлять и веселить.

Отец был мужиком в блатной иерархии, по крайней мере так принято было считать. Но я уже сама не верю в это. После освобождения из тюрьмы он вернулся домой, но дома не ночевал. Мать говорила, что под утро он приходил, чтобы оставить деньги и вещи. На балконе и в прихожей нашей квартиры хранились ящики с водкой и сигаретами. На трельяже он оставлял пачки денег, правда, тратить их было особенно не на что: за всем нужно было стоять в очередях. Когда в город стали завозить видеомагнитофоны и импортные телевизоры, отец принес в старом покрывале цветной телевизор LG. Потом появился видик и приставка Dendy.

У меня была игрушечная коляска для куклы и красивая миниатюрная дубленка. Соседские девочки не любили меня за это и называли богачкой. А мне было стыдно за то, что у меня что-то есть, а у других нет. Их злость, возможно, была не только их злостью. Это была злость их родителей на то, кем был мой отец. Их родители были честными врачами и заводчанами. Мой отец был преступником, в нашем праздном доме не переводились деньги, и это было несправедливо. Соседские девочки подошли ко мне на улице и попросили заглянуть в мою коляску. В ней лежала нарядная кукла. Они переглянулись и ласково попросили покатать куклу Машу, а я, рассчитывая на их дружбу, передала поручень коляски одной из них. Тогда девочки, хохоча как малолетние фурии, покатили коляску вниз по дороге. На выбоинах в асфальте белые каучуковые колеса подпрыгивали, и было слышно, как кукла Маша скачет внутри. Они бежали в тихом светлом дне по дороге вниз и хохотали. Ощутив разочарование, я села на скамью под тополем, мне не было жалко для них своих игрушек. Мне было жалко куклу Машу, пострадавшую от их ненависти.

Зимой 1994 года мать пришла за мной в сад. Она не торопила меня и не была встревоженна, все делала, как и прежде, спокойно и строго. Подала мне колготки и рейтузы, оправила задравшуюся фланелевую юбку, повязала косынку и туго затянула шапку из кроличьего пуха перед тем, как мы вышли в мороз. У ворот детского сада нас ждал милицейский «бобик». Мать сказала, чтобы я ничего не говорила ментам, потому что они хотят посадить отца. Из «бобика» вышел толстый мент, он подхватил меня и посадил в багажник, туда же забралась и мать. В перегородке между салоном и арестантским отсеком была небольшая решетка, через которую толстый мент подмигнул мне и спросил, не боюсь ли я его. Не боюсь, ответила я. Мать усадила меня на скамеечку, обитую кожзамом, и мы поехали домой. Сквозь решетку в двери я видела верхушки покрытых инеем тополей. Они сверкали, как драгоценные камни в черной ночи. Все вокруг было казенное, и на фоне белоснежных сугробов скупость этой казенщины выделялась и жгла глаза.

У подъезда нас уже ждали, чтобы провести обыск. Мать говорила потом, что искали они наркотики, деньги и золото. Техника их мало интересовала, она тогда у всех была ворованная и без документов. Меня усадили на кресло у журнального столика, и мать сказала, чтобы я сама сняла шубу и рейтузы. Она же ходила по пятам за толстым ментом и комментировала его действия. Мать не боялась и не тревожилась. Может быть, ей не было страшно, потому что она знала, что отец обязательно выкрутится. Она выглядела спокойной еще и оттого, что злилась на отца за то, что он не додумался проверить подкладку ворованной шапки, которую приметила на рынке бывшая владелица.

Красивая новая формовка из норки очень шла матери. Она носила ее с блестящим люрексовым шарфиком. Но в тот день, выбирая у прилавка говяжий язык, она почувствовала какую-то суету за спиной. Обернувшись, она увидела растрепанную женщину в дорогой шубе, которая одной рукой держала за рукав толстого милиционера, а другой тыкала указательным пальцем в материну шапку. Продавщица мясного отдела обтерла о сухую тряпку нож и передала ее милиционеру. Милиционер попросил шапку, аккуратно зацепил кончиком ножа шелковую подкладку, и под ней вскрылась надпись на коже: номер телефона, адрес и имя владелицы. Тут же у подкладки заметили две прорехи по бокам: когда-то к шапке была пришита резинка на случай, если шапку будут снимать на бегу. Ее и сняли на бегу, когда владелица шла вечером с дня рождения. За шапку пришлось потягаться, и вор пнул женщину, она схватилась за живот, а вор убежал. Мать носила шапку без резинки, потому что знала, что ее не снимут. Все воры знали мать в лицо, и никто не смел на нее покушаться.

Она была зла на отца за его недальновидность. Злило ее и то, что менты ходили в обуви по свежевымытому полу: талая вода с их ботинок натекла вперемежку с песком и уличным сором. Мать ходила за толстым ментом и ногой подгоняла половую тряпку, чтобы грязь не разносилась дальше. Толстый мент по-хозяйски залез в шкаф с моими игрушками и вытряхнул короб с кубиками на палас. Он провел рукой из глубины шкафа, выдвинув неваляшек и пластиковую пирамидку. Из соседнего ящика он вытряхнул чистое выглаженное постельное белье и бросил его на диван. В туалете он поднял крышку бачка и, ничего там не обнаружив, со злостью швырнул ее обратно, по фаянсовой крышке побежала трещина, и мать собрала тонкие осколки, похожие на раковины маленьких речных моллюсков.

С самого раннего детства меня учили не разговаривать с милиционерами. Отец учил их ненавидеть, но в лицо мусорами не называть, а мать учила презирать. Принято считать, что, когда полицейский кричит на улице «Эй!» и тебе хочется обернуться, это значит, что ты живешь в полицейском государстве. В моем случае все было немного иначе. Я их боялась, потому что была дочерью своего отца, oни вытряхивали мои игрушки и вели себя как хозяева в нашей квартире. Конечно, их действия не были беспочвенными, таким образом они восстанавливали порядок. Но язык, на котором восстанавливался порядок, мало отличался от языка, который использовали преступники. Думаю, ты и без меня это знаешь, здесь я тебе ничего нового не расскажу. Когда я вижу полицейского в метро или на улице, внутри меня до сих пор все холодеет. Это старый холод, и я себя без него не представляю. Он разливается, когда звонят в мою дверь или я слышу, как кто-то разговаривает на лестничной клетке. Мне все время кажется, что за мной придут.

В тот день меня могли и не забрать из сада. Мать с утра отвела меня и легла поспать еще пару часов. Потом она вымыла полы, протерла пыль и почистила унитаз. Накрасила губы коричневой помадой, нанесла жирную ленинградскую тушь из картонной коробочки и присыпала веки перламутровыми тенями. Перед выходом она обулась и села на кухне, чтобы покурить. Брелок от молнии на сапоге сломался, скрепки или булавки под рукой не оказалось, и она тут же, с сигаретой во рту, достала из выдвижного ящика вилку и зубчиком подцепила бегунок, чтобы застегнуть высокий кожаный сапог.

Мать вытряхнула пепельницу и посмотрела на часы, мусорщик приедет в шесть. До его приезда она успеет сбегать на рынок и в ЖЭК. Она надела свою дубленку в пол, нарядный шарфик и новую шапку. Проверила почтовый ящик, в котором нашла извещение, что из Трудфронта пришла посылка. Дед присылал нам воблу, сухофрукты и острый южный чеснок в сшитом из старой простыни мешочке. Положила извещение в кошелек и вышла из подъезда.

Был крепкий декабрь, все вокруг было белое, из-за Ангары и черной линии леса серым столбом поднимался дым лесоперерабатывающего завода. Это был материн завод, и это был ее выходной день, который она тратила на хозяйственные дела. Мать любила хозяйничать с деловым высокомерием, мне нравилось наблюдать за тем, как она внимательно вымывает грязь из желобов в плинтусах, а потом чистым сухим запястьем вытирает пот со лба. Был канун Нового года, и кроме обычных продуктов нужно было купить мандарины, кости на холодец и язык для заливного. Еще с вечера она составила список продуктов и записала его жирной синей ручкой на внутренней стороне картонки от красного LM.