banner banner banner
Пришвин
Пришвин
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Пришвин

скачать книгу бесплатно

«Было мне очень неладно: борьба такая душевная между животным и духовным, хотелось брака святого с женщиной единственной, вечного брака, соединиться с миром, и в то же время… мне был один путь – в монахи, потому что я воображал женщину, ее не было на земле и та, за которую я принимал ее, пугалась моего идеала, отказывалась. Мне хотелось уйти куда-нибудь от людей в мир, наполненный цветами и птичьим пением, но как это сделать, я не знал, я ходил по лесам, по полям, встречал удивительные, никогда не виденные цветы, слышал чудесных птиц, все изумлялся, но не знал, как мне заключить с ними вечный союз. Однажды в таком состоянии духа я встретил женщину молодую с красивыми глазами, грустными. Я узнал от нее, что мужа она бросила – муж ее негодяй, ребенок остался у матери, а она уехала, стирает белье, жнет на полях и так кормится. Мне она очень понравилась, через несколько дней мы были с ней близки, и я с изумлением спрашивал себя: откуда у меня взялось такое мнение, что это (жизнь с женщиной) вне того единственного брака отвратительна и невозможна»[164 - Пришвин М. М. Дневник. Т. 1. С. 203.].

В 1925 году Пришвин сделал, в скобках, рассуждая о своем становлении как писателя, изумительное добавление к истории знакомства с Ефросиньей Павловной, быть может, лучше всего объясняющее, что же тогда с ними произошло и как возникла эта странная семейная пара: «Когда мы совокупились, то решили купить ко-ро-ву! вот ведь какие соки-то пошли».

В разное время он по-разному писал об этой женщине и об истории их связи. Для Пришвина это вообще характерно, пишет ли он о Розанове, философских понятиях, декадентстве, политике или христианстве, и, быть может, этой переменчивости, шаткости, а если угодно, диалектики и сложности не могли простить иные из его современников и более поздних интерпретаторов.

Еще в восемнадцатом году, во время чрезвычайно путаного, противоречивого и, по мнению биографов писателя, единственного пришвинского адюльтера, которому посвящено немало страниц в богатом событиями Дневнике за восемнадцатый год, Пришвин записал: «Соня (любовница Пришвина. – А. В.) плохо поняла мой союз с Ефросиньей Павловной: она говорит, что мы с ней неподходящая пара; но в том-то и дело, что я свою тоску по настоящей любви не мог заменить, как она, браком по расчету на счастье; я взял себе Ефросинью Павловну как бы в издевательство "над счастьем"»[165 - Пришвин М. М. Дневник. Т. 2. С. 266.].

Но не все было столь просто:

«В. и Ф. Не будь Ф., я бы погиб (Маруха): одиночество духа невоплощенного. Не будь В., я бы стал обывателем…»[166 - Пришвин М. М. Дневник. Т. 1. С. 51.]

Вот так: Сцилла и Харибда. С одной стороны – бездна духа, с другой – рутина и обывательская жизнь. Как быть, как уцелеть? Каждый решает этот вопрос для себя сам – Пришвин весьма радикальным образом: в тридцать лет он фактически женился на своей первой женщине (редкие проститутки не в счет) и очень в этом позднее раскаивался.

«Вина основная во мне, что я эгоист и заварил брак в похоти, в состоянии двойственности, в грубейшем действии соединить уже во мне разъединенное: плоть и дух, в самообмане, в присоединении к естественному чувству (которое и надо было удовлетворять, как все?) идеологии брака»[167 - Пришвин М. М. Дневник. Т. 3. С. 248.].

Сюжет любви интеллигента к простолюдинке какой-то бунинский, что-то вроде «Митиной любви» (недаром так потряс Пришвина этот рассказ земляка)[168 - «До неприятности все близкое (елецкое) и так хорошо написано, будто не читаешь, а ликер пьешь» (Пришвин М. М. Собр. соч.: В 8 т. Т. 8. С. 176).] или «Темных аллей», которые он вряд ли читал, но если бы прочел, наверняка оценил бы не менее высоко. Но есть и разница. Для бунинских героев, дворян, студентов, барчуков – а точнее, для одного общего героя, перемещающегося из рассказа в рассказ – естественно было сойтись с крестьянкой или горничной, даже полюбить ее – и совершенно немыслимо на ней жениться, ибо Бунин сословных предрассудков всегда придерживался; пришвинская же судьба и некий, поначалу противоположный бунинским разрывам и расставаниям исход его любви, женитьба на дикарке, рождение детей, строительство дома и будущие очень сложные отношения с простонародной супругой, так или иначе все равно приходящие к разрыву через много лет («конечно это была не семья, а прицепка к жизни»), словно дают ответ на вопрос, что бы было, если б Николай Алексеевич из давшего название всей бунинской книге рассказа женился на крестьянке Надежде.

Мучительное переживание разрыва плоти и духа сближало елецких юношей ничуть не меньше, чем ужас революции семнадцатого года двух соседей-помещиков (так что связь между революцией и полом, конечно, есть, хотя педалирование этой темы в духе работ А. М. Эткинда кажется мне вряд ли оправданным).

Пришвин боялся кошмара чисто физиологического соития, сколько мог, избегал, сдерживал себя изо всех сил, сходил с ума, страдал, бросался то в марксизм, то в идеализм (для него это было одно и то же: «В своем кружке мы постоянно говорили, что бытие определяет сознание, но жили обратно: наше сознание идеальной и разумной действительности поглощало все наше бытие»), пока не понял, что плотское – это зверь, которому надо дать насытиться, а если оставить его голодным – то прямой путь к хлыстам.

«Во всех попытках жить для всех бессознательно управляет человеком его самость, но встречаясь в сознании с альтруизмом, она превращает жизнь человека в гримасу; единственный способ освободиться от этого зверя, всегда голодного, это насытить его, следить за ним, ухаживать, и вот, когда успокоенный зверь уснет, можно позволять себе отлучки в другую сторону (altera): это хозяйство со своим зверем и есть самость, без которой нельзя помочь другим людям»[169 - Пришвин М. М. Дневник. Т. 4. С. 20.].

Любопытные мысли по этому поводу есть у Б. Пастернака в «Охранной грамоте»: «Всякая литература о поле, как и самое слово «пол», отдают несносной пошлостью, и в этом их назначенье. Именно только в этой омерзительности пригодны они природе, потому что как раз на страхе пошлости построен ее контакт с нами, и ничто не пошлое ее контрольных средств не пополняло бы. (…)

Движение, приводящее к зачатью, есть самое чистое из всего, что знает вселенная. И одной этой чистоты, столько раз побеждавшей в веках, было бы достаточно, чтобы по контрасту все то, что не есть оно, отдавало бездонной грязью».

Предвосхищая пастернаковские строчки, Пришвин написал в 1925-м, за шесть лет до «Охранной грамоты», со схожим по стилю зачином и совершенно иной мыслью: «Есть такие отношения к женщине – «святые», для этих отношений до конца оскорбительна и невозможна попытка к совокуплению (иногда это равновесие дружбы нарушается похотливой попыткой с той или другой стороны). Отсюда и происходит у нас омерзение к акту. И еще, нельзя же чувствовать постоянно себя в состоянии полового напряжения: работа, дело, умственная жизнь и мало ли чего… День отодвигает это во мрак ночи, в тайну ночной личности. Появление днем ночных чувств – иногда омерзительно…

Но это я не к тому, а вот к дружбе или к какому-то особенному чувству к женщине как к нежному товарищу: я это чувство имею и, если замечаю самым отдаленным образом в таком товарище движение пола, – он меня отталкивает. Налет культурности в женщине, образ жизни ее – с книгами… отталкивает мое половое чувство: я могу совокупиться только с женщиной-самкой, лучше всего, если это будет простая баба»[170 - Пришвин М. М. Дневник. Т. 4. С. 336.].

Последнее связано было не столько с заочной полемикой с Пастернаком, сколько с обстоятельствами собственной личной жизни и диалогически обращено прежде всего к Бунину. Не случайно, размышляя над любовными страницами автобиографического романа, который Пришвин писал как раз в те годы, когда прочитал «Митину любовь», бросая земляку своеобразный вызов и с ним споря, Михаил Михайлович настаивал на своем решении проклятого вопроса: «Я же дерзну свою повесть так закончить, чтоб соитие стало священным узлом жизни, освобождающим любовь к жизни актом. Для этого Митя (имеется в виду пришвинский Митя, то есть Алпатов. – А. В.) сделает Аленку своей женой и за шкурой Аленки познает истинное лицо женщины, скрытое…»[171 - Архив В. Д. Пришвиной. Дневник М. М. Пришвина. 21.12.1926.]

Между тем Аленка пришвинская, из-за которой весь сыр-бор разгорелся, о браке с которой сожалел Пришвин многие лета своего супружества, о которой оставил много резких строк и глубокомысленных рассуждений, была по-своему удивительная и замечательная женщина, личность, и лучше нее самой никто о ней не расскажет.

«Родилась я в деревне Следово Смоленской губернии, Дорогобужского уезда, в семье Бадыкиных. Жили бедно: отец рано умер, мать одна маялась с детьми – кроме меня было еще четверо.

Все было так убого в нашей жизни, так нищенски, что и рассказывать-то стыдно. Вся жизнь проходила в тяжелой работе. Я все умела: и жать, и косить, и скотину обихаживать, да что говорить, ни одна крестьянская работа мимо моих рук не проходила.

Но бывали все же и праздники. Редко, правда, а все же были дни, которые вспоминать радостно. В праздник не работали, это даже за грех считалось. Такого праздника ждешь, бывало, как красного солнышка. Особенно любимый был праздник Троица, а за ней Духов день. Этот праздник – летний. В этот день мы уходили в рощу, хороводы водили, песни пели – я и плясать, и петь одна из первых была.

Недолго длилась моя девичья жизнь. Вскоре просватали меня за Филиппа Смогалева. Просватали против моей воли, потому что Смогалевых двор считался богатым: у них лошадь была. Мне тогда было шестнадцать лет, ему двадцать два. Жених не нравился мне, я плакала. А мать уговаривала:

– Ты там сыта будешь, и соседство близкое: будет ребенок – я присмотрю.

Когда под венцом стояла, хотела крикнуть, что, мол, не согласна, меня неволей отдают. Но пока с духом собиралась – ведь на это все же смелость нужна, – венчанье шло своим чередом. Вот уж и вокруг аналоя повели – все, повенчали.

Муж был пьяница и безобразник. Ни доброго слова, ни ласки я от него ни разу не слышала, не видела. Он бил меня без вины, жизнь была – сплошная мука.

Земский начальник знал о моей тяжелой жизни и распорядился выдать мне на три месяца паспорт – как ушедшей в город на заработки. Я мешок с пожитками собрала. Яшу у матери оставила – и уехала. Хотела прямо в Москву. Да меня отговорили – ты, говорят, там пропадешь. Лучше в какой-нибудь небольшой городок. Вот так и очутилась я в Клину.

Поступила на работу в прачечную. Работала, пока срок паспорта вышел. А дальше что делать? Видно, хочешь не хочешь – приходится к мужу возвращаться. Я бы, кажется, лучше под поезд легла, да ведь у меня Яшенька. Делать нечего, собрала я мешок в дорогу. И тут приходит знакомая моя, хорошая женщина, Акулина, и говорит, что живут тут поблизости два холостяка – Михаил Михайлович Пришвин да Петр Карлович (фамилии не помню). Им прислуга нужна. Только я это услышала, мешок в сторону и, не раздумывая, прямо к ним пошла. Думаю, будь что будет, хуже не станет.

Михаил Михайлович посмотрел на меня и засомневался:

– Женщина красивая, молодая, как бы не стали к ней солдаты ходить!

Однако же взял меня. Солдаты не ходили, а мы с Михаилом Михайловичем скоро друг друга полюбили и сошлись как муж с женой»[172 - Воспоминания о Пришвине. С. 32–33.].

По-моему, рассказ замечательный и в человеческом, и в литературном отношении и, если так можно выразиться, достойный и пришвинского таланта, и личности писателя.

Но мужа и жену никому рассудить не дано и, чем гадать, лучше просто прислушаться к их голосам, тем более что никакой тайны из своей личной жизни Пришвин не делал и наряду с размышлениями о политике, о философии, литературе, наблюдениями над природой и записками охотника много писал и о всех перипетиях семейной жизни. Валерия Дмитриевна по понятным причинам не касалась в своих книгах пришвинской семейной драмы, но если говорить о личности Пришвина всерьез, избежать этой темы невозможно.

Пришвин не женился, а именно сошелся с Ефросиньей Павловной. Жениться он и не мог – она ведь была замужем (и поразительно: опять как бы слепок с розановской судьбы, только там – Розанов не мог жениться, ибо законная жена, Суслиха, как он ее звал, не давала ему развода), и официально брак свой они оформили только после революции.

Он не относился к этой связи очень серьезно и в любой момент был готов с крестьянкой расстаться.

«Наш союз был совсем свободный, и я про себя думал так, что если она задумает к другому уйти, я уступлю ее другому без боя. А о себе думал, что если придет другая, настоящая, то я уйду к настоящей… но никуда мы не ушли от себя…»[173 - Путь к слову. С. 104.]

Для родных Пришвина, и особенно для матери, брак с простолюдинкой был такой же нелепой фантазией, как побег в Азию, как сидение в тюрьме за идею или туманная любовь к Прекрасной Даме. Женщина практическая и властная (домашнее прозвище ее было Маркиза), она не захотела поначалу признавать невестку. Как писал Пришвин про свою матушку в «Журавлиной родине», «она сама была из купцов, училась на медные деньги и в глубине души своей каждую деревенскую женщину считала хамкой гораздо больше и решительней, чем люди белой кости, дворяне». К тому же на примете у Марии Ивановны была какая-то учительница (о ней в Дневнике говорится очень глухо, мельком), на которой она хотела женить сына, но некоторое время спустя, если верить Ефросинье Павловне, Маркиза переменила мнение.

«Когда мать Михаила Михайловича узнала, что ее сын женился на «простой бабе», она, конечно, была очень недовольна. Приехала к нам посмотреть как и что. Мария Ивановна гордая была очень, сблизиться с ней было трудно. Но все же сказала сыну, а он мне передал:

– Ты, Миша, держись этой женщины, не обижай ее, она дельная и добрая»[174 - Воспоминания о Пришвине. С. 34.].

Он «держался» ее до середины тридцатых – дальше не сложилось.

«Ефросинья Павловна вначале была для меня как бы женщина из рая до грехопадения: до того она была доверчива и роскошно одарена естественными богатствами. Я эту девственность ее души любил, как Руссо это же в людях любил, обобщая все человеческое в «природу». Портиться она начала по мере того, как стала различать»[175 - Путь к слову. С. 103.].

На беду свою она действительно была очень умной и незаурядной женщиной, что в несколько парадоксальной, розановской манере подтверждал и ее второй муж:

«Ефросинья Павловна была настолько умна и необразованна, что вовсе и не касалась моего духовного мира».

Ими было прожито вместе почти тридцать лет, Ефросинья Павловна родила Пришвину троих сыновей (один из них рано умер) и закончила свои воспоминания лаконично и хлестко:

«Муж мой не простой человек – писатель, значит, я должна ему служить. И служила всю жизнь как могла».

(Не могу не привести любопытную цитату из книги В. Н. Муромцевой-Буниной, касающуюся доли писательских жен: «За столом Марья Федоровна (Андреева, неофициальная жена А. М. Горького. – А. В.), сидевшая рядом с ним, не позволяла ему буквально ничего делать, даже чистила для него грушу, что мне не понравилось, и я дала себе слово, что у нас в доме ничего подобного не будет, тем более, что она делала это не просто, а показывая, что ему, великому писателю, нужно служить. Раз она спросила меня:

– Сколько лет вы служите Ивану Алексеевичу?

Меня это так удивило и даже рассердило, что я ничего не ответила»[176 - Муромцева-Бунина В. Н. Жизнь Бунина. М., 1989. С. 443.].)

Ефросинья Павловна сыграла в жизни Пришвина роль чрезвычайно важную: «Через деревенскую женщину я входил в природу, в народ, в русский родной язык, в слово».

Он хорошо понимал ее преданность («Для меня Фрося может оставить своих детей: только бы жизнь ее возле меня… Другая из-за ребенка мужа забывает»[177 - Пришвин М. М. Дневник. Т. 1. С. 49.]), но все же свой брак считал трагической ошибкой и брал всю вину за него на себя: «Вина моя в том, что я с нею сошелся и не бросил ее до появления детей, вообще поставил ее на положение жены, познакомил с родными, ввел в круг высший и дал почувствовать свой низ. Вина моя в легкомыслии к браку и в эгоизме, не внешнем, а глубоком: иметь тихий угол, уединяться, творить, печатать, все это мое, а не ее. (…) Для нее я, собственно для нее не мог ничего сделать, потому что всю жизнь желал другую, и это желанное отдавал в печать: ее я обманывал. Но это очень тонкий обман, и я не думал, что когда-нибудь и за это придется отвечать»[178 - Пришвин М. М. Дневник. Т. 3. С. 248.].

А отвечать за брак с Фросей пришлось довольно скоро, тем более что в богатом и насыщенном характере самобытной смолянки, похоже, напрочь отсутствовали такие несомненные женские добродетели, как терпение и кротость. Вот характерная жанровая сценка, живописующая отношения между супругами.

Семья собирается переехать на дачу. Михаил Михайлович торопится, он весь в нетерпении, у него мамин характер стремительный («стремительная торопливость, главная его черта, спех – взять атакой»), а в Ефросинье Павловне его раздражает «медленность сборов, отсутствие плана, цели, безвременное теряние главного из-за веревки, из-за шпильки – женское». Она ему – как гири на ногах.

Наконец собрались, едут. В поезде Пришвин начинает цепляться к сыну, щекочет ему за ухом, Левушка разворачивается и бьет папашу кулаком по лицу. Это у них в порядке вещей, семейный стиль общения, и Ефросинья Павловна не обращает на мальчика никакого внимания, да и сам Михаил Михайлович тотчас же обо всем забывает. Зато публика в негодовании. Какая-то мещанка, затем сельский священник – все начинают выговаривать Леве и делать ему внушение, а Ефросинья Павловна громко кричит на мужа:

– Ты сам виноват! Так тебе и нужно, ты избаловал ребенка.

Пришвин приходит в бешенство («В такие минуты колеблется земля, как будто я в чем-то попался, неминуемое отвратительное, неизбежное родовое – все восстало: как будто все время я притворялся и скрывал тайну, говорил всем: смотрите, как мы хорошо живем, мы хорошие люди, и вдруг все обнаружилось»), и размолвка оканчивается словами Ефросиньи Павловны:

– А ты думаешь, я дура, не понимаю, что мы не пара, да поздно, поздно…

И очень характерная ремарка – в ней весь Пришвин: «А какой день-то пропал!»

Вот этого он боялся, пожалуй, больше всего на свете – пропавших дней.

А вот свидетельство биолога К. Н. Давыдова, который сошелся с Пришвиным на почве охоты и оставил, быть может, лучшие из всех существующих о Михаиле Михайловиче воспоминания.

«Не преувеличивая скажу, что самым близким существом для него была не жена, не дети, а его легавая собака. Добавлю, что Пришвин никогда не говорил о своей семейной жизни. Как-то раз я выразил ему свое удивление, почему он никогда не приглашает меня к себе.

– Уж не боишься ли ты, – сказал я шутливо, – что я начну ухаживать за твоей женой?

– Нет, – совершенно серьезно ответил Пришвин, – тут дело не в жене, а в собаке.

Как всполошился я, ошарашенный этим ответом.

– Да, – пояснил мой собеседник, – тебя к себе оттого не приглашаю, что боюсь, мой Спорт может открыть в тебе что-нибудь настолько близкое его душе, что может свои симпатии перенести на тебя…»[179 - Воспоминания о Пришвине. С. 39–40.]

Шли годы. Пришвин писал книги, путешествовал, участвовал в литературной жизни, потом началась Первая мировая война, и писатель с горечью отметил, что в своей семье он на обочине, а предположение, будто бы Ефросинья Павловна готова ради него пожертвовать детьми, оказалось свидетельством полного непонимания ее характера. В 1915 году он написал совершенно пророчески, словно предугадывая семейную драму тридцатых годов и свой будущий открытый конфликт с женой и детьми:

«Как она укрепляется детьми. При такой ее близости к детям будущее почти несомненно: она и три ее защитника. Как смешно сострадание к ней было бы: она в сравнении со мной богатейший, неистребимый человек».

Но буквально через несколько дней вдруг записал, пытаясь определить свое отношение к тому, как переменилась за двенадцать лет жена:

«Когда Фрося превратилась, по-видимому, окончательно в злейшую Ксантиппу, то теперь только и вырисовывается то милое существо, которое я так любил: сарафан, платочек, весла на реке, лес, грибы и такая со всеми ласковость и простые слова. А теперь это вечно надутое ворчливое существо, всех отталкивающее от моего дома, с глупыми требованиями».

И Пришвин это понимал, но есть последнее и высшее соображение, которое не позволяло ему жалеть о своем выборе и идти по тому пути, на который он встал.

В 1915 году, год спустя после смерти Маркизы осиротевший сорокадвухлетний человек пишет «письмо к покойной матери» и в этом удивительно нежном исповедальном послании по ту сторону земного бытия есть строки, касающиеся и его семейной жизни:

«Недавно я в связи со снами и домашними сценами вспоминал, как ты чуть не женила меня на учительнице и как я, вопреки твоему желанию, пошел своим путем, диким. Мне так отчетливо представились все выгоды того брака для нынешней моей жизни: не говоря о воспитании детей, большей общительности и т. п., я еще учитывал собственный личный рост; ведь наше личное богатство удесятеряется от сообщества с таким человеком. Все это хорошо, но она мне снится в образе старухи, и я всегда в ней чувствовал что-то старушечье. Ты не могла понять, что твой выбор был серединой между моими двумя крайностями и для этого надо было быть серединой. Но какая мать не пожелает для сына среднего пути, сохраняющего его земную жизнь… я не раскаиваюсь, но часто тоскую, эта тоска и гонит меня в литературу…»[180 - Продолжу цитату: «…в мечту, за мечту получаются деньги, на которые умелый человек мог бы устроить приличную среднюю жизнь. Получается что-то нелепое: тоска по среднему состоянию и коренное к нему презрение. Впрочем, твой завет бороться с претензиями я постоянно держу в уме». А в 1920-м Пришвин записал: «…из писем создалась литература (личное), а безличное ушло в пол (Ефр. Павл. и дети)».][181 - Пришвин М. М. Дневник. Т. 1. С. 67.]

Глава VII. Первая книга

Вот и прозвучало наконец это заветное слово – «литература» – и пришло время обратиться собственно к искусству слова. В самом деле, сколько же можно рассказывать о писателе, не касаясь его творчества, даже если главным предметом и фокусом этого творчества была его жизнь?

«Я отдал свою молодость смутным скитаниям по человеческим поручениям и только в тридцатилетнем возрасте стал писать и тем устраивать свой внутренний дом», – вспоминал Пришвин позднее, определяя этот важный рубеж, разделивший его жизнь.

Свою первую значительную художественную книгу очерков Выгорецкого края «В краю непуганых птиц» он написал в 1906 году. Уже два года Михаил Михайлович жил в Петербурге на Васильевском острове, куда переманил его елецкий товарищ Александр Михайлович Коноплянцев, который сам к тому времени окончил университет, работал в министерстве, вращался в столичных литературных кругах, увлекался философией и по части жизненных успехов давал своему земляку сто очков вперед.

Послужной список Пришвина был скромнее. Правда, за спиной у него осталась учеба в Германии, где он сумел получить образование и окончательно расплевался с марксизмом, но практическое применение этого образования на Богородских хуторах графа Бобринского в Тульской губернии, а затем в Клину (где он познакомился с Ефросиньей Павловной) и служба в Петровской сельскохозяйственной академии в Москве – его не устраивали. Все это чужое – и в том возрасте, когда людям свойственно делать карьеру и стремиться к благополучию, отделяя профессию от увлечений, уже на путь этого благополучия вставший и вполне способный добиться положения, которым пугал брат Николай Алешу Арсеньева из единственного бунинского романа: «… и ты куда-нибудь поступишь, когда подрастешь, будешь служить, женишься, заведешь детей, кое-что скопишь, купишь домик, – и я вдруг так живо почувствовал весь ужас и всю низость подобного будущего, что разрыдался…» – точно подслушав этот испуг родственного ему персонажа, Пришвин бросил агрономию и благодаря своему двоюродному брату Илье Николаевичу Игнатову получил возможность заняться журналистикой и печататься в «Русских ведомостях».

Однако работа в газете не приносила радости, он чувствовал, что способен на большее, а самое главное – опека кузена крайне утомляла – хотелось свободы, и тогда, не порывая с журналистикой и занимаясь ею до семнадцатого года, а потом вынужденно вернувшись к ней в советские времена, он написал свой первый вольный рассказ.

В «Журавлиной родине» Пришвин так объяснил причины, приведшие его к занятию литературным трудом: «Я выбрал писательство для того, чтобы не зависеть от начальников в казенной службе и как-нибудь прокормиться».

А в Дневнике 1922 года встретится запись: «Другие по своему воспитанию и образованию входят в литературную среду естественно, и им это, как дар свыше или как наследство, для меня же переход от политической невежественной интеллигенции в среду людей культурных сопровождался как бы крещением и таким чувством свободы, что я до сих пор считаю свое дело святым делом, не имеющим ничего общего со всякими другими делами».

Вот для чего приехал он в Питер – для литературы!

Историю Михаила Пришвина можно было бы сравнить с историей тысяч молодых людей, приезжавших в Петербург с тем, чтобы сделать литературную или иную карьеру, можно было бы уподобить его бальзаковскому Растиньяку или мопассановскому «бель ами», герою гончаровской «Обыкновенной истории» и т. д. – с той только разницей, что Пришвину было уже за тридцать, он был обременен семьей, а менять жизнь в этом возрасте и в этих условиях очень нелегко.

Позднее в замечательном, хотя и несколько приглаженном очерке «Охота за счастьем» он вспоминал эти годы: «Я пробовал писать повести, которые мне возвращались редакциями. Я был один из множества русских начинающих литераторов, которые представляют себе, что написать хорошую вещь можно сразу (…) Самолюбие мое было такое болезненное, что я ни разу не позволил себе лично отнести свою вещь в редакцию».

А в Дневнике 1921 года то же самое ощущение выражено гораздо трагичнее: «Я почувствовал вдруг то жуткое одиночество, которое охватывает не в пустыне, – в пустыне Бог! а в большом городе, где-нибудь в Питере на Невском в первое время литературной карьеры, когда выходишь из ужасной газетной редакции, наполненной политическими спекулянтами, с отвергнутым рассказом – выходишь с физической точкой тоски у сердца…

Боже! как я не знал, просто не догадывался, что это черное пламя начинающейся тоски можно бы залить водкой, сын алкоголика, и я не знал, как пользоваться алкоголем! Вот бы тогда как радостно шел бы я через Невский – трын-трава! а тут иду через Невский, инстинкт самосохранения несет меня, как парус, через лавину экипажей, людей, вот когда я знал одиночество»[182 - Пришвин М. М. Дневник. Т. 3. С. 217.].

Петербург и в те времена, и раньше знал многих молодых людей, мечтавших о писательской славе. Были и те, кому действительно удавалось невозможное, но большинство либо успокаивалось и занималось обычной службой, как Коноплянцев, либо знало средство от тоски и спивалось, ломалось, гибло, и едва ли не самое замечательное произведение на эту тему – почти не известный большинству русских читателей роман прекрасного и Пришвину очень близкого писателя Д. Н. Мамина-Сибиряка «Черты из жизни Пепко», «где описывается «дурь» юности, и как она проходит, и как показывается дно жизни, похожее на мелкую городскую речку с ее разбитым чайником, дырявыми кастрюлями и всякой дрянью. И когда показывается дно, является оторопь от жизни, хочется вернуть себе «дурь». Делаются серьезные усилия, и дурь становится действующей силой, поэзией писательства (…) у Мамина блудный сын из богемы, больной, измученный, возвращается к отцу на родину и восстанавливает родственную связь со своим краем»[183 - Пришвин М. М. Собр. соч.: В 8 т. Т. 8. С. 364.].

Но прежде чем из богемы выпасть, надо было в нее попасть. А Мамин-Сибиряк сыграл в судьбе Михаила Михайловича роль удивительную. В 30-е годы Пришвин был одним из членов комиссии по литературному наследию автора «Приваловских миллионов» и чудесных детских рассказов про Серую Уточку, был хорошо знаком с его племянником Удинцевым, и именно Удинцев привел в дом Пришвина Валерию Дмитриевну – вторую жену писателя, воплотившуюся Марью Моревну, озарившую последние годы пришвинской жизни.

Но не будем забегать вперед. Все это было еще очень и очень далеко, Валерия Дмитриевна была пятилетним ребенком, дом в Лаврушинском переулке в Москве, где они потом жили, не был еще построен, а Пришвину было очень худо.

Снова, как в тюрьме, приходили мысли о самоубийстве, и в Дневнике Пришвин назвал эти годы «временем голодной озлобленности» и никогда позднее не вспоминал молодость как сладостное и приятное время. Но именно тогда он написал свой первый, не сохранившийся и нигде не напечатанный рассказ «Домик в тумане».

Первый рассказ писателя, особенно состоявшегося писателя, – это своеобразный камертон. Он определяет будущее своего создателя, и, читая «Бедных людей» и «Униженных и оскорбленных» Достоевского, представляешь, как родятся позднее «Братья Карамазовы» или «Преступление и наказание».

А «Домик в тумане» был, судя по всему, историей об обитателях невзрачного питерского домика, их каждодневных горестях и радостях, рассказ очень традиционный, а литературную судьбу, литературное счастье свое Пришвин нашел на иных, негородских путях.

Первое время в Петербурге он жил без жены, и эта жизнь казалась ему более привольной – но Ефросинья Павловна однажды, не зная даже пришвинского адреса и, следовательно, вопреки его воле, разыскала А. М. Коноплянцева, с женой которого на глазах у Ефросиньи Павловны и самого Александра Михайловича через полтора десятка лет вспыхнет у Пришвина роман, а тот привел ее к мужу. Так кончилось неудачей первое пришвинское бегство от своей Ксантиппы.

С ее приездом легче не стало. Их жизнь в Петербурге по-прежнему была очень жестокой. У Пришвиных родился и сразу же умер первый сын, маленький Сережа, в 1906-м родился Лев, и вот этот год, когда молодому литератору исполнилось тридцать три, оказался для Пришвина поворотным – то, к чему он так долго и мучительно шел, начало приносить первые плоды.

Произошло это благодаря событию на первый взгляд ничем не примечательному – на охтенских огородах он познакомился со своим соседом, бывшим фельдшером, а впоследствии этнографом Ончуковым и тот посоветовал молодому человеку отправиться на Север за сказками.

«Я выбрал себе медленный, какой-то тележный этнографический путь к литературе, смешной для блестящего таланта», – вспоминал позднее писатель.

Так Пришвин собрался в свое первое путешествие – потом их будет очень много, он объездит почти всю страну и напишет о Дальнем Востоке, Средней Азии, Кавказе, Крыме, Русской равнине так, словно в этих краях много лет прожил – но сердце его навсегда будет отдано Русскому Северу, чем особенно он дорог пишущему эту книгу.

Ончуков познакомил его с академиком Шахматовым, одним из самых великих русских ученых прошлого столетия, тот научил Пришвина приемам записи фольклора, и Михаил Михайлович отправился в путь.

О своей первой книге Пришвин писал: «Объявив войну чужой мысли в себе, я попробовал писать повести, но они мне не дались все по той же причине: мешали рассуждения. (…) Пропутешествовать куда-нибудь и просто описать виденное – вот как я решил эту задачу – отделаться от "мысли". Поездка (всего на 1 месяц!) в Олонецкую губернию блестящим образом разрешила мою задачу: я написал просто виденное, и вышла книга "В краю непуганых птиц", за которую меня настоящие ученые произвели в этнографы, не представляя себе всю глубину моего невежества в этой науке.

Только один этнограф Олонецкого края Воронов, когда я читал свою книгу в Географическом обществе, сказал мне: "Я вам завидую, я всю жизнь изучал родной мне Олонецкий край и не мог написать и не могу.

– Почему? – спросил я.

Он сказал:

– Вы сердцем постигаете и пишете, а я не могу"»[184 - Пришвин М. М. Дневник. Т. 3. С. 157.].