скачать книгу бесплатно
То, что ты пишешь о Мари, вполне понятно: если женщина не бесхребетна, я прекрасно могу себе представить, что она не горит желанием томиться при злобных отцах, а также духовных сестрах; во всяком случае, и для женщины, и для мужчины соблазн положить конец этому застою все-таки довольно велик.
Застой начинается с покорности, которая сама по себе, может быть, и хороша, но в ней, к сожалению, обычно приходится раскаиваться, если со временем испытываешь охлаждение. Прочитал у Доде о благочестивых женщинах: «Женщины посмотрели друг на друга и обменялись злобным, холодным, твердым взглядом. „Что это с ним / с ней? – Все то же самое“»[1 - Перевод М. Бехтеревой. Ван Гог в письме цитирует текст романа неточно. (Здесь и далее примеч. перев., если не указано иное.)]. Вот взгляд, типичный для фарисеев и благочестивых дам. Да, тогда и нам всегда не хватает того же самого.
Да, что мне думать о том, что ты говоришь о моей работе? Например, сейчас я перейду именно к этюдам из Дренте, среди них есть очень поверхностные, я и сам так говорю, но чего я удостоился за те, которые тихо и спокойно написаны на открытом воздухе в попытке высказать в них только то, что я вижу? А вот чего: не слишком ли ты поглощен Мишелем? (Я говорю об этюде с маленькой хижиной в темноте и о самом большом – с дерновыми сараями, то есть с маленьким зеленым полем на переднем плане.) Ты наверняка сказал бы то же самое и о маленьком старом кладбище.
И все же ни перед кладбищем, ни перед дерновыми сараями я не думал о Мишеле, я думал о мотиве, который был передо мной. Но мотив действительно таков, что, если бы Мишель проходил мимо, думаю, он остановился бы и был взволнован.
Я сам вовсе не ставлю себя в один ряд с мастером Мишелем, но именно поэтому Мишелю решительно не подражаю.
Что ж, теперь я, может быть, попробую продать что-нибудь в Антверпене и хочу как-нибудь вставить несколько этих самых этюдов из Дренте в рамки черного дерева, которые ищу здесь у плотника, – я предпочитаю видеть свои работы помещенными в глубокие черные рамки, а он делает их довольно дешево.
Ты не должен обижаться, брат, на то, что я сказал.
В своей работе я ищу чего-нибудь тихого и приятного. Мне не нравится, что она движется беспорядочно, и точно так же я не стремлюсь и к тому, чтобы мои работы в резных рамах были выставлены в лучших магазинах, ты же видишь.
А теперь, на мой взгляд, нужно пойти по какому-то среднему пути, и я хоть сколько-нибудь определенно должен знать, как обстоят у меня дела с тобой, вернее, я говорю тебе – хотя в своих словах ты избегаешь этого вопроса, – что ты, как я думаю, на самом деле этого НЕ покажешь. И я даже не верю, что в ближайшее время ты передумаешь.
Прав ты или не прав – я не буду в это вникать. Ты скажешь, что другие торговцы будут обращаться со мной точно так же, как и ты, разве что ты, хоть и не можешь заниматься моими работами, все равно снабжаешь меня деньгами, а другие торговцы этого точно не будут делать, и без денег я совсем застряну.
В ответ я скажу, что в действительности все очерчено не так резко и что, живя день за днем, я увижу, как далеко продвинулся.
Я заранее сказал тебе, что хотел бы и должен все решить в этом месяце. Теперь, поскольку ты, возможно, собираешься приехать еще весной, я не настаиваю, чтобы ты немедленно принял окончательное решение, но знаю, что, со своей стороны, не смогу смириться с нынешним положением вещей: повсюду, где бы я ни появился, особенно дома, зорко следят за тем, что я делаю со своими работами, что я за них получаю и т. д., короче говоря, почти все в обществе всегда обращают на это внимание и хотят об этом знать.
И это очень понятно. Ну а для меня очень досадно всегда быть в ложном положении.
Давай, так больше не может продолжаться. Почему? Да потому.
Если я настолько холоден, насколько это возможно, по отношению к папе – по отношению к К. М., – то почему я буду иначе держаться с тобой, замечая, что ты прибегаешь к той же тактике: никогда не высказываться? Считаю ли я себя лучше папы или тебя? Вполне возможно, нет, вполне возможно, я все меньше и меньше делю вещи на хорошие и плохие, но я знаю, что художнику такая тактика не подходит, что художнику следует высказываться и разрубать кое-какие узлы. Короче говоря, я считаю, что дверь должна быть либо открыта, либо закрыта.
Что ж, я все-таки думаю, ты поймешь, что торговец не может быть равнодушен к художнику, создается точно такое же впечатление, будто говорят «нет», прямо или завуалированно, а если заворачивать его в комплименты, это вызывает еще большее уныние.
Вот то, что ты, может быть, поймешь позднее. Я сочувствую торговцам в пору старости – хотя они еще живут припеваючи, это не решает всего, по крайней мере тогда. За все приходится платить, и тогда они часто оказываются в ледяной пустыне.
Что делать – ты, может быть, станешь думать об этом иначе. И ты скажешь, что, если художник подыхает в лечебнице и его хоронят в общей могиле со шлюхами, где, в конце концов, лежат многие из них, это тоже довольно печально, особенно если учесть, что смерть, может быть, не так тяжела, как сама жизнь.
Ну, нельзя ничего сказать, если у торговца не всегда есть деньги, чтобы помочь, но, по-моему, нужно кое-что сказать, если замечаешь, что порядочный торговец говорит очень приветливо, но в глубине души стыдится меня и полностью пренебрегает моей работой. Итак, откровенно говоря, я не обижусь, если ты мне скажешь начистоту, что тебе не слишком нравится моя работа или имеются и другие причины, почему ты не хочешь ею заниматься, но если ты поставишь ее в углу и не будешь показывать, это нехорошо в сочетании с заверением – КОТОРОЕ НЕПРИЕМЛЕМО, – что для себя ты что-то в ней находишь. Я не верю, ты не имеешь в виду почти ничего из этого. Ты сам говоришь, что знаешь мои работы, как никто другой, именно потому я могу предположить, что ты, должно быть, очень плохо о них думаешь, если не хочешь пачкать о них руки. Зачем я буду навязываться? Ну, кланяюсь.
Всегда твой
Винсент
Как бы то ни было, кроме нескольких лет, когда мне было трудно понять себя самого и меня смущали религиозные идеи – своего рода мистицизм, помимо этого времени, я всегда жил с какой-то теплотой. Теперь вокруг меня становится все мрачнее, и холоднее, и скучнее. И если я говорю тебе, что прежде всего не ХОЧУ этого терпеть, не говоря уже о том, могу ли, то я ссылаюсь на сказанное мной в самом начале наших отношений. То, что я имел против тебя в прошлом году, – это вроде возвращения к холодной благопристойности, которую я считаю бесплодной и бесполезной, совершенно противоположной всякому действию, и особенно всему художественному.
Я говорю, как думаю, не для того, чтобы вызвать у тебя жалость, а чтобы ты увидел и, насколько возможно, почувствовал, в чем дело, почему я больше не думаю о тебе как о брате и друге с былым удовольствием. Если я хочу придать своей кисти больше живости, в моей жизни должно появиться больше воодушевления, с одним терпением я не продвинусь ни на волосок. Если ты, со своей стороны, впадаешь в то, о чем сказано выше, не обижайся, что я веду себя с тобой не так, как, скажем, в первый год.
Что касается моих рисунков, сейчас мне кажется, что акварели, рисунки пером с ткачами, последние рисунки пером, над которыми я работаю сейчас, вовсе не так скучны, чтобы ничего собой не представлять. Однако если я сам приду к заключению, что это никуда не годится и Тео правильно делает, никому не показывая их, тогда – тогда – это будет для меня еще одним доказательством, что я имею право быть кое-чем недовольным в нашем нынешнем ложном положении, и я тем более буду добиваться перемен – к лучшему или к худшему, лишь бы все шло не так, как сейчас.
Если бы сейчас я хотя бы видел, что ты считаешь, будто я недостаточно совершенствуюсь, но делаешь что-то для моего совершенствования – например, знакомишь меня с каким-нибудь сильным художником, раз Мауве отпал, или, по крайней мере, КАК-ТО, давая тот или иной знак, даешь мне понять, что действительно веришь в мои успехи или способствуешь им. Но нет – да, деньги, – но в остальном ничего, кроме «просто продолжай работать», «имей терпение» – так же холодно, так же мертво, так же сухо и так же невыносимо, как, например, говорил папа. Жить этим я не смогу, мне становится слишком одиноко, слишком холодно, слишком пусто и слишком бессмысленно.
Я не лучше других в том, что у меня, как у всех, есть свои потребности и желания, а если ТОЧНО ЗНАТЬ, что меня держат на коротком поводке, замалчивают, то вполне понятно, почему я отзываюсь именно так.
Когда становится все хуже и хуже – а в моем случае это вполне возможно, – что с того? Когда плохо, нужно попытать счастья, чтобы исправить положение.
Брат, я все-таки должен еще раз напомнить тебе, каково мне было, когда то, что мы затеяли, лишь начиналось. С самого начала я поднял вопрос о женщинах – помню, как в первый год я провожал тебя на вокзал в Розендале и сказал тебе тогда: я настолько против одиночества, что предпочел бы жить с последней шлюхой, но не один. Может быть, ты вспомнишь.
Сначала мысль о том, что наши отношения прервутся, была для меня невыносимой. И мне так хотелось, чтобы все это просто изменилось. Однако я не могу постоянно обманывать самого себя, думая, что это может быть вопреки всему.
Подавленность из-за этого была одной из причин, почему я так решительно писал тебе из Дренте, уговаривая, чтобы ты стал художником. И сразу же остыл, как только увидел, что твоя неудовлетворенность делами исчезла, когда твои отношения с Гупилем улучшились.
Сначала я считал, что ты не совсем искренен, но позже счел это вполне понятным и теперь думаю, что совершил куда большую ошибку, написав тебе «стань художником», чем ты, увлеченно принявшийся за дела, когда они пошли более приемлемым образом и прекратились махинации, делавшие все это невозможным для тебя.
Само собой, однако, что я подавлен из-за нашего ложного положения по отношению друг к другу. Сейчас для меня важнее продать за 5 гульденов, чем получить 10 гульденов в порядке покровительства. Теперь – и очень настойчиво – ты постоянно пишешь, что, во-первых, как торговец (это я сейчас оставлю и, по крайней мере, не обижаюсь на тебя за это), а во-вторых, как частное лицо (за это я на тебя немного обижен) не приложил, не прилагаешь и пока не думаешь, что сможешь приложить, даже малейшие, ничтожнейшие усилия ради моей работы.
В таком случае я не могу сидеть сложа руки или вести себя трусливо, так что скажу тебе напрямик: если ты ничего не делаешь с моей работой, я не желаю твоего покровительства. Я прямо называю причину и назову точно так же, когда будет трудно не указать на нее.
Итак, я не хочу отрицать или принижать твою помощь с самого начала и до сих пор. Все дело в том, что я вижу большее благо даже в том, чтобы перебиваться самыми жалкими мизерными крохами, чем в покровительстве (в которое все превращается).
В самом начале без этого не обойтись, но теперь, так и быть, я должен – бог знает как – перебиваться, а не соглашаться на то, что НЕ ДАСТ НАМ ПРОДВИНУТЬСЯ дальше. По-братски или не по-братски, если ты не способен сделать ничего, кроме как дать денег, можешь оставить их при себе. Осмелюсь сказать, что сейчас, в последний год, все ограничивалось почти исключительно деньгами.
И хотя ты говоришь, что предоставляешь мне полную свободу, мне стало ясно, что все-таки, в сущности, если я делаю – например, с женщиной – то, что не нравится тебе и другим (может быть, вы справедливо не одобряете ее, но иногда мне на это наплевать), кто-то, совсем чуть-чуть, дергает за денежный поводок, давая мне почувствовать, что «в моих интересах» учесть ваше мнение.
В отношении той женщины ты тоже добивался желаемого, и с этим покончено, но – черт побери, если я буду блюсти нравственность, это принесет мне немножко денег. И все-таки я не считаю нелепым то, что этим летом ты не одобрил моего желания продолжать это и дальше. Но в будущем я предвижу вот что: у меня снова будут связи с теми, кого ты называешь представителями низшего сословия, и если я сохраню связь с тобой, то получу те же возражения. Возражения от вас, которые могли бы показаться хоть сколько-нибудь справедливыми только в том случае, если бы я получил от вас так много, что мог бы поступить иначе. Чего вы не даете и дать не можете и в конечном счете не хотите – ни ты, ни папа, ни К. М. или другие, кто первым возвышает голос, не одобряя того или этого, – а я в конечном счете и не желаю этого от вас, поскольку мало думаю и о низшем сословии, и о высшем.
Ты понимаешь, почему с моей стороны это не было безрассудным поступком и не стало бы, если бы я попробовал еще раз?
Поскольку у меня нет претензий, я, во-первых, совершенно не чувствую склонности, а во-вторых, не получаю средств от кого бы то ни было и не зарабатываю их, чтобы сохранить некое положение, или как ты это называешь, – и считаю себя совершенно свободным поддерживать связь с так называемыми низшими, если это само собой разумеется.
Мы бесконечно будем возвращаться к одним и тем же вопросам.
Спроси-ка себя самого: разве среди тех, кто занимается этим ремеслом, я один решительно отказался бы от покровительства, если при этом буду обязан сохранять некое положение? А денег на это не хватает, и приходится влезать в долги вместо того, чтобы развиваться. Если бы все можно было решить с помощью денег, ни я, ни другие не отказались бы подлаживаться. Однако пока мы до этого не дошли – у меня впереди еще целая череда лет, когда, по твоим словам, мои работы будут иметь очень небольшую коммерческую ценность. Что ж, ТОГДА Я ПРЕДПОЧИТАЮ ПЕРЕБИВАТЬСЯ С ХЛЕБА НА ВОДУ и испытывать нужду, как бывало уже не раз, но не отдаваться на милость господ Ван Гог.
Единственное, о чем я сожалею по поводу споров с папой, – это то, что они не произошли 10 лет назад. Если ты и дальше будешь идти по стопам папы и К
, то увидишь, как постепенно станешь раздражаться сам и станешь раздражать некоторых. Но это отщепенцы, и, скажешь ты, они ничего не значат.
434 (359). Тео Ван Гогу. Нюэнен, приблизительно между средой, 5 марта, и воскресеньем, 9 марта 1884
Дорогой Тео,
на днях пришлю тебе еще новый рисунок пером – ткача: он больше, чем остальные пять. Ткацкий станок, вид спереди, сделает эту серию рисунков более полной. Думаю, лучше всего они будут выглядеть, если ты вставишь их в серый энгр.
Если я получу этих маленьких ткачей назад, то буду обманут в своих ожиданиях. И если их не захочет купить никто из твоих знакомых, по-моему, ты мог бы взять эти вещи себе, чтобы положить начало собранию из нескольких рисунков пером с изображениями брабантских ремесленников. Я был бы рад это предпринять и – допуская, что еще довольно долго пробуду в Брабанте, – очень в этом заинтересован.
При условии, что мы сделаем из них комплект, который останется нераздельным, я охотно назначу низкую цену: даже если появится много рисунков такого рода, пусть они составляют единое целое.
Тем не менее я, со своей стороны, соглашусь с тем, что ты сочтешь наилучшим.
Как видишь, я не стремлюсь к прекращению дел с тобой, я только сообщил тебе, что, по-моему, эти рисунки тоже полезно показывать по мере того, как я их посылаю.
Касательно того, что ты написал о Мари, – полагаю, когда продолжение оказывается невозможным, не следует забывать кое о чем.
А именно: если женщина тебя любила и что-то чувствовала к тебе, а ты к ней, дни такой любви – большое счастье в жизни. Красива эта женщина или уродлива, молода или стара, достойна или не очень – все это имеет к ним лишь косвенное отношение. Дело только в том, что вы любили друг друга. Теперь, при расставании, не гаси этого и постарайся не забыть и не своевольничать; нельзя, чтобы казалось, будто у женщины было много обязательств перед мужчиной; расставаться надо так, будто обязательства были у тебя самого: это, по-моему, учтивее и даже гуманнее. Возможно, ты думаешь так же. Любовь всегда ставит в затруднительное положение, это правда, но ценность ее в том, что она придает сил. Вот так вот.
Что до меня, я считаю – и, полагаю, это отчасти, возможно, относится и к тебе, – что у меня было недостаточно опыта с женщинами. То, чему нас учили в юности относительно них, никуда не годится, это точно, это совершенно не соответствует природе вещей. И если нужно научиться чему-то на собственном опыте, было бы очень приятно, если бы люди были хорошими и весь мир был бы хорошим и т. д. – да, действительно, – однако мне кажется, что с годами приобретаешь опыт, что мы сами не годимся никуда, как и весь мир, где мы лишь пылинки, а мир не годится никуда, как и мы сами; прикладываешь ли ты все силы или проявляешь больше безразличия, все равно получается нечто другое – выходит по-другому, – не так, как хотелось. Впрочем, не важно, как обернется, лучше или хуже, счастливее или несчастливее, делать что-то лучше, чем не делать ничего.
Словом, если только постараться, как говорит дядя Винсент, и не вырасти жесткой, упрямой дубиной, можно даже стать таким хорошим, каким ты хочешь. Его благородие преподал этот мудрый урок дочери К. М.
Ну что ж, кланяюсь.
Всегда твой
Винсент
В твоем письме о Милле есть хорошие места, они лучше по сравнению с тем, что ты говоришь о Лермите, свою симпатию к которому, думается, ты спокойно можешь сохранить. Не слишком углубляйся в это совершенно бесплодное переливание из пустого в порожнее относительно того, кто первый, кто второй и т. д., это не что иное, как вздор и глупость. Тех, кто этим занимается, вполне достаточно, будь же одним из тех, кому очень нравится и Милле, и Лермит, и не будет повода ломать себе голову над тем, кто лучший, первый, – они оба выше общего уровня.
Какой смысл сравнивать Рембрандта с Николасом Маасом или Вермеером – какая чушь – оставь это.
О Милле я должен спросить еще вот что: как ты думаешь, Милле стал бы Милле, если бы жил бездетным и без жены?
Он легче находил вдохновение и чувствовал простых людей лучше и глубже, потому что сам жил как семья рабочего, но с бесконечно бо?льшим чувством, чем простой рабочий. Милле принадлежит изречение: «Бог благословляет большие семьи», и это его мнение согласуется с его жизнью. Смог бы Милле сделать это без Сансье? Может быть, и нет. Почему Милле порвал с людьми, которые сначала были его друзьями и от которых он как-никак ежегодно получал денежное пособие? Сансье говорит об этом достаточно, чтобы показать: дело в том, что они считали и самого Милле, и его работы чем-то посредственным и тем досаждали и себе, и Милле; в общем, повадился кувшин по воду ходить, тут ему и голову сломить. И все-таки Сансье не описывает подробно те дни, словно понимает, что сам Милле считал то время ужасно тягостным и предпочитал о нем не вспоминать. В одном месте Сансье говорит, что, когда Милле думал о своей первой жене и скудной тогдашней жизни, он обеими руками сжимал себе голову, показывая, что на него снова обрушились великая тьма и невыразимая тоска того времени. Во второй раз семейная жизнь удалась ему лучше, но он больше не был с теми же людьми, что вначале.
439 (R43). Антону ван Раппарду. Нюэнен, вторник, 18 марта 1884, или около этой даты
Дружище Раппард,
спасибо Вам за письмо, которому я был очень рад. Мне приятно, что Вы нашли кое-что в моих рисунках.
Не буду вдаваться в банальности относительно техники, но предвижу, что именно тогда, когда я стану сильнее, чем сейчас, в том, что назову выразительностью, люди не меньше, а больше, чем сейчас, будут говорить, что у меня нет техники. Следовательно, я полностью согласен с Вами: то, что я сейчас говорю в своих работах, я должен говорить еще убедительнее – и я работаю изо всех сил, чтобы укрепиться в этом отношении, но что тогда широкая публика поняла бы лучше – нет.
Это, на мой взгляд, все-таки не отменяет рассуждений доброго человека, который спрашивает о Вашей работе, «рисует ли он за деньги», это рассуждения мозгоклюя[2 - Ван Гог использует здесь и еще несколько раз в этом письме производные от грубого слова, относящегося к обсценной лексике. Это встречается в его письмах крайне нечасто, можно сказать, что в целом для его речи, по крайней мере в эпистолярном жанре, употребление обсценной лексики скорее исключение. – Примеч. ред.], поскольку данное разумное существо считает аксиомой, что самобытность мешает зарабатывать деньги своим творчеством.
Желание и дальше выдавать это за АКСИОМУ, поскольку в качестве теоремы оно решительно недоказуемо, – это, как уже сказано, обычный трюк мозгоклюев и ленивых иезуитиков.
Думаете, я не придаю технике никакого значения и не стремлюсь к ней? На самом деле придаю – но только в такой степени – я должен сказать то, что хочу сказать, – и в том, что мне еще не удается или удается недостаточно, и я работаю над этим, чтобы совершенствоваться. Но мне плевать, согласуется ли мой язык с языком этих разумников. (Вы знаете, Вы проводили сравнение: если у кого-то есть что сказать – полезное, верное, необходимое – и он скажет это в выражениях, которые трудно понять, много ли будет толку и для оратора, и для слушателей?)
Хочу остановиться на этом – именно потому, что часто сталкиваюсь с довольно любопытным историческим явлением.
Поймите меня правильно: если слушатели знают только один язык, то нужно, само собой, говорить на родном языке слушателей, разумеется, не соглашаться с этим будет нелепо.
Но вот вторая часть вопроса: допустим, человек, которому есть что сказать, говорит на языке, от природы знакомом слушателям.
Тогда это явление всякий раз будет раскрываться в том, что если говорящий истину недостаточно владеет ораторским искусством и приходится не по вкусу большей части слушателей, то – да – его выставят «косноязычным» и из-за этого будут презирать.
Ему еще повезет, если найдется один, от силы несколько наученных им, кто благодаря этому может слушать его не ради ораторских тирад, а как раз наоборот – ради истины, пользы, необходимости этих слов, которые их просвещают, расширяют их горизонты, делают их свободнее и разумнее.
А теперь художники: разве цель и высший предел искусства – причудливые пятна цвета, затейливость рисунка, называемые превосходной техникой? Конечно нет. Возьмем Коро, Добиньи, Дюпре, Милле или Израэльса – несомненно, великих предшественников, – их творчество лежит ЗА ПРЕДЕЛАМИ КРАСКИ и так же отличается от творчества модных художников, как ораторская тирада (например, какого-нибудь Нумы Руместана) – нечто совсем иное, чем молитва или хорошее стихотворение.
Работать над техникой, следовательно, НУЖНО постольку, поскольку ты должен лучше, точнее, глубже сказать, что чувствуешь, но чем меньше суесловия, тем лучше. А остальным заниматься не нужно.
Почему я все это говорю – думаю, я заметил, что Вам иногда не нравятся Ваши же вещи, которые, по-моему, хороши. На мой взгляд, Ваша техника лучше, чем, например, у Хавермана, потому что в Вашем мазке зачастую есть что-то своеобразное, заметное, обоснованное и искомое, а у Хавермана – бесконечные условности, которые всегда напоминают о мастерской, а не о природе.
Перед Вашими эскизами, которые я видел, – например, маленький ткач и старухи с Терсхеллинга – я что-то чувствую, они ухватывают суть вещей. Перед Хаверманом я не чувствую почти ничего, кроме уныния и скуки.
Боюсь, в дальнейшем Вы тоже – и я Вас с этим поздравляю – будете слышать те же самые замечания, ТАКЖЕ относительно техники, а не только относительно сюжета и… всего, короче говоря, даже тогда, когда Ваш мазок, уже очень характерный, вберет в себя еще больше.
Есть, однако, любители, которым в конечном счете нравится как раз то, что написано эмоционально.
Хотя мы живем не во времена Торе и Теофиля Готье – увы. Подумайте, мудро ли, особенно в наше время, распространяться о технике. Вы скажете, что я и сам тут делаю это, – вообще-то, я об этом сожалею.
Но я, со своей стороны, намерен – даже если стану владеть кистью гораздо лучше, чем теперь, – постоянно говорить людям, что не умею писать. Понимаете, особенно тогда, когда у меня действительно появится собственная манера, более совершенная и более лаконичная, чем теперь.
Мне понравилось, как сказал Херкомер, когда открыл художественную школу для нескольких человек, уже умевших писать: он любезно попросил своих учеников стремиться писать не так, как он, а в соответствии с собственной индивидуальностью. Его задача, говорит он, – выявить самобытность, а не победить учеников ради учения Херкомера.
Среди львов не обезьянничают.
Ну, в последние дни я довольно много писал: сидящую девушку, которая наматывает нить на челноки для ткачей, и отдельно фигуру ткача.
Мне бы очень хотелось, чтобы Вы когда-нибудь увидели мои живописные этюды, – не потому, что я сам доволен ими, а потому, что, полагаю, они убедят Вас, что я действительно упражняю руку, и когда говорю, что не придаю технике большого значения, это не значит, что я не стараюсь или пытаюсь избежать трудностей. Просто это не моя система.
Я также хочу, чтобы Вы когда-нибудь познакомились с этим уголком Брабанта, – по-моему, он гораздо красивее, чем места в окрестностях Бреды. В эти дни здесь восхитительно.
Здесь есть деревня Сон-эн-Брегел, удивительно похожая на Курьер, где живут Бретоны, – фигуры там столь же красивы. Когда начинаешь больше ценить форму, перестают нравиться «традиционные голландские костюмы», как они обозначены в альбомах фотографий, продаваемых иностранцам.
Посылаю Вам также небольшой буклет о Коро: если его не видели, то, думаю, прочитаете с удовольствием, в нем есть точные биографические подробности. Это каталог выставки, которую я видел еще в то время.
Для меня примечательно то, что этот человек так долго созревал и развивался. Обратите внимание, что? он делал в разное время на протяжении своей жизни. Я видел его первые СОБСТВЕННЫЕ вещи, уже ставшие следствием многих лет обучения, кристально честные, совершенно солидные, – но как же это будут презирать! Для меня штудии Коро, когда я их увидел, стали уроком, и уже в то время я был поражен их отличием от этюдов многих других пейзажистов.
Если бы я не увидел в Вашем маленьком крестьянском кладбище больше техники, чем в этюдах Коро, я уподобил бы его им. По ощущению они одинаковы – стремление выразить только интимное и существенное.
То, что я говорю в этом письме, сводится к следующему: постараемся овладеть секретами техники настолько, чтобы публика попалась на эту удочку и клялась и божилась, что никакой техники у нас нет.
Пусть наша работа станет такой умелой, что покажется наивной и не воняет нашей умелостью.
Думаю, я еще не достиг желаемого уровня, так как не считаю, что его достигли даже Вы, хотя и продвинулись дальше меня.
Надеюсь, в этом письме Вы увидите не только голословные придирки.
Думаю, чем больше обращаешься к самой природе, чем глубже в нее проникаешь, тем менее привлекательными становятся все эти штучки из мастерской, и все-таки я хочу отдать им должное и увидеть, как они пишутся. Часто посещать мастерские – это именно то, к чему я сам стремлюсь.
Не в книгах я это нашел
И у «ученых» – ох, не многому научился
Это из Женесте, как Вы, наверное, знаете. Перефразируя его, можно сказать:
не в мастерской я это нашел
и у художников – ох, не многому научился
или:
и у знатоков – ох, не многому научился