Валерий Есенков.

Игра. Книга о Достоевском



скачать книгу бесплатно

Его сторону тотчас принял брат Михаил, человек благородный, всегда его понимавший и всегда ожидавший от него непременно великих свершений, то есть более чем уверенный в нем. Таким образом, своего он добился, но с того дня отношения с ближней и дальней родней сделались беспокойными, отчасти даже постыдными, не с его, уж разумеется, стороны. Для этой ближней и дальней родни он вдруг превратился в какого-то неблагодарного изверга, разобиженный опекун откровенно аттестовал его дураком и чудовищем, и, может быть, даже Варя, сестра, бывшая за Карепиным замужем, тоже была вместе с ними, и ему тогда представлялось в припадке тоски, как они все говорят своим детям, что вот, мол, смотрите, ваш дядя, к несчастью, к позору семьи, сбился с пути, превратив сам себя в лентяя и забулдыгу.

Но уже ничто не остановило его. Сознание незаслуженных оскорблений только удвоило силы, которые и без того рвались наружу, как рвется пар из парового котла. Шатким надеждам на грошовое прозябание, которое бы ему обеспечила с течением времени подлая служба, он предпочел неблагоразумный, по видимости, но благородный, дерзкий, отчаянный риск. Он должен был гением стать или хоть провалиться в тартарары. С какой же стати он бы оправдывался перед родней? И он не оправдывался и никому не доказывал ничего. Всё, что было бы надобно для его оправдания, за него должны были доказать трехпогибельный труд и творения великие, славные, славные ныне и на века. А если погибнет безвестно и пусто? Что ж, они его оплачут пристойно да тут и забудут, опустив долу глаза, за что он мог бы всех их только благодарить. Но пусть подождут! Он не протянул ещё ног!

Глава третья
Идея

Стиснувши зубы, наглухо затворившись в себе, он с нетерпением ждал, какой билет выкинет ему слепая судьба: поражение, как в один голос твердила ни с того ни с сего озлобленная родня, или, вопреки их здравому смыслу, победу?

А пока заплатил он все долги, экипировался на два года вперед, но остался на прежней, ещё офицерской квартире, хотя квартира была для него велика: передняя с отгороженной кухней, просторная комната и две смежные с ней, по правую и по левую руку. Что ему было делать в этаких-то теремах одному одинешеньку? Он бы и съехал без промедления, из экономии прежде всего, да весь дом принадлежал почт-директору Пряничникову, милейшему человеку, по нынешним временам редчайшему, потому что добрейшему существу, любителю живописи, который смиренно ожидал от жильцов, что наверное, как же иначе, оплат жилье, когда где-нибудь там что-то получат и смогут платить. Поди-ка сыщи во всем Петербурге, городе сплошь и рядом сухом, до крайности меркантильном и жадном, второго подобного благодетеля и чудака!

Как водится, безденежным и бесчиновным он не нужен был никому. Вокруг него в слепой ярости приобретал и служил нелюбимый, неласковый город чужих по духу людей, где на каждом шагу мозолили и резали глаз монументы и венецианские окна единственно тех, кто добросовестно выслужил низкопоклонством и лестью и добродетельно приобрел воровством, и смрадные дыры для тех, кто служил да не выслужил, не имея низости угождать, приобретал да мало что приобрел, не имея гнусности воровать, и по этой причине должен был ютиться в щели, без которого он не мог тем не менее обойтись.

Он тоже спрятался в свою обширную щель, на углу Владимирской и Графского переулка.

Неприютно было в этой щели. Он вырос в огромной и дружной, как однако впоследствии оказалось только по видимости, а на деле несчастливой, семье, человек примерно в пятнадцать, считая, конечно, прислугу. Большая семья без происшествий и больших беспокойств обитала в двух комнатах, кухне и крохотной детской, и все, как ни странно, уживались друг с другом, искренно уважая, даже крепко любя. Что говорить! Кормилицы, давным-давно выкормивши младенцев у божедомского лекаря, пешком приходили из деревень, обыкновенно по зимам, когда землепашца на срок отпускала работа, и гащивали у бывших хозяев по нескольку дней, окруженные вниманием взрослых и обожанием чуть не бесчисленной ребятни.

После приветливой тесноты Божедомки выдерживать полное одиночество ему было куда как несладко. Однако же куда горше была иная беда: никакого романа, конечно, не оказалось. То есть написанного было достаточно много, кое-что из написанного было даже недурно, а романом даже не пахло. Он ещё раз пересмотрел Пушкина, Гоголя, он бессонными ночами передумывал их, пока не вывел урок для себя, урок на целую жизнь. Что сделало их гениями на все времена? А вот что: они художнической силой своей отрешились от своей больной, нравственно запустелой среды лишних людей, которые так и не стали европейцами с нашим приносным образованием «чему-нибудь и как-нибудь», но не остались и русскими, а превратились в каких-то уродов, и судили эту среду великим судом народного духа. И он, вслед им, жаждал судить, тоже великим, но высшим и потому беспощадным судом.

С первой минуты несчастье его было в том, что он пришел в мир, где не было ничего святого, ничего, решительно ничего, кроме денег и чина. Впрочем, он тут же нашел, что обязан уточнить обстоятельства. Пожалуй, в первые-то минуты он испытал и приветливость, и тепло, даже видимость счастья дружной семьи, и только минутами вдруг ощущал, как сквозь приветливость и тепло угрюмо и медленно проступало что-то тяжелое, темное, вот как будто собиралась гроза, никуда не спеша, а придет час – соберется и грянет и развеет в прах и приветливость и тепло и семью, и всё это в те длинные зимние вечера, когда матушка с батюшкой вслух читали друг другу Карамзина. В большой комнате стояла мертвая тишина. Сальная свечка мерцала треща. В тишине раздавались мерные негромкие голоса. На ковре под ногами у взрослых играли старшие дети в свои тихие детские игры, именно тихие, поскольку уже твердо знали, что помешать батюшке есть страшный грех. Вот в эти-то часы мира и тишины вдруг взглянешь на их наклоненные к книге резко освещенные лица и вздрогнешь: как могли эти люди встретиться, жить вместе, рожать детей, и жизнь их не превратилась в ад.

Лицо батюшки было правильным, отчасти даже красивым, с широким лбом, ещё увеличенным глубоко забирающими залысинами, с небольшим прямым носом, который оканчивался широкими чувственными ноздрями, и с сильным волевым подбородком, ещё подчеркнутым высоким воротом белоснежной сорочки, которая была у него неизменной, однако от него так и веяло холодом, небольшие глаза глядели неподвижно, тяжело и презрительно из-под властно и мрачно изогнутых темных бровей, бескровные тонкие губы плотно сжимались и приподнимались в левую сторону навсегда застывшей язвительной полуулыбкой, к ним близко подступали форменные узкие уставом определенные бакенбарды, отчего всё лицо становилось недобрым, если не злым, так что не только внимательный чуткий подросток, уже начавший заглядывать под поверхность обыденной жизни, но и самый быстрооглядный прохожий не мог не определить в этом внешне спокойном, всегда приветливом человеке мрачного истязателя и тирана, к тому же на вид он был лет пятидесяти, при его сорока четырех, свидетельство верное, что его душа уже искривилась и что ей, искривленной душе, не выпрямиться уже никогда.

Матушка, напротив, рядом с ним была кротким ангелом, с шелковистыми локонами по невинным, всё ещё удивительно детским щекам, с тихим задумчивым взглядом красивых добрых ласковых глаз, с хрупкой девической шеей, с неразвитой грудкой подростка, несмотря на стольких рожденных детей, с чистым высоким лбом, так прямо и говорившим, что эта женщина хоть и умна, и, может быть, даже очень, очень умна, однако не успела изведать не то что какого-нибудь самого малого зла, а и сколько-нибудь сильной печали, разве что попробовала неопределенной печали полудетских мечтаний, не пролила ни слезинки, разве что светлые слезы над страницами грустных романов или над строфами мрачных баллад. Подросток глядел, глядел и невольно отводил пытливые взоры от мрачного лица истязателя и тирана, которое тем не менее было лицом родного отца, благодетеля и несомненного руководителя жизни и с облегчением останавливал их на этом светлом лице, на всем её хрупком, беззащитном, неприготовленном существе, вызывавшем невольную жалость, которая определилась, осозналась после, потом и только предчувствовалась в его первые годы: погибнет цветок, непременно погибнет, не расцветет.

Кажется, первому эта мысль соединить сурового лекаря с тихой, ласковой души бесприданницей как-то уж очень понравилась, как говорится, к сердцу пришлась её дяде, Василию Михайловичу Котельницкому, человеку добрейшему и, стало быть, чудаку, это уж всенепременнейше так. Его отец, коллежский регистратор, не более и не менее, известный однако умом и широкой начитанностью, служил корректором в московской типографии духовного ведомства, славной именно тем, что в ней набирались и печатались труды Новикова, масона, будто в духовном ведомстве без масонов и быть не могло. От отца-корректора перенял любознательный Вася благодетельную склонность к наукам, продвинулся много дальше, чем благопримерный родитель, вышел однако не по духовному ведомству и не по масонам, а в профессоры по медицинскому факультету, читал студентам о составлении спасительных для организма лекарств, везде появлялся непременно в мундире и треугольной шляпе с плюмажем, за что добродушные студиозы звали его, чуть не в глаза, Петухом. Дядя же, точно стремясь оправдать свое насмешливое прозвание, всходил на кафедру с подобающей важностью, главное же, не уставал наставлять, что и от лучшего из лекарств очень даже просто может помереть человек, а стало быть, господа, рецептики-то нужно подписывать с осторожностью величайшей, да-с, да-с, господа.

Этой замечательной истины дядя Василий Михайлович и сам придерживался с твердостью необычайной и потому даже в самой крайности не доверял всплошь, по его убеждению, мздоимственным лекарям, может быть, и не даром, а оттого, что печальный опыт имел, изъяснить этот казус иначе возможности нет. Во всяком случае, стоило кому-нибудь при нем неосторожно похвалить молодого целителя, как он возражал:

– Ну, прежде времени не хвалите. Вот с нами-то как поживет, в раз поглупеет, а то, чего доброго, господа, станет подлец.

Неизвестно, отзывался ли он поначалу таким же образом о серьезном, набыченном, замкнутом лекаре Достоевском, только Василий Михайлович очень скоро заметил, что этот не поглупел, не оподличал, да, верно, уж и не поглупеет, не оподличает до конца своих дней, а потому, стоило ему как-нибудь занемочь, он обращался только к нему и советы его исполнял добросовестно, даже по части лекарств, о которых имел, как видно, свое, далеко не лестное мнение.

Сам профессор по каким-то причинам детей не завел, зато у него имелись племянницы, Александра и вот эта Мария, дочери его родной сестры Варвары Михайловны и её законного мужа Федора Тимофеевича Нечаева, человека в своем роде почти замечательного. Этот Федор Нечаев начал жизнь весьма неприметно, в провинциальной глуши, в городишке Боровске, что в Калужской губернии, вдалеке от Москвы. Выходец из посадских людей, лет за двадцать до нашествия преступного Бонапарта, он перебрался в Москву. В Москве, тогда ещё Федька, он определился сидельцем в лавку к купцу, выжиге средь прочих выжиг первейшему, на жизнь, надо прямо сказать, почти каторжную, чуть не сибирскую, однако, к удивлению калужской родни, искус унижением чрезвычайным, чрезмерным, издевательством нечеловеческим выдержал стойко, поднабрался деньжонок неизвестного рода, вдруг вышел в купцы третьей гильдии, завел собственное дело в суконном ряду, стал богатеть, хоть и медленно, зато неуклонно, приметно, зажил в собственном доме, да проклятый Бонапарт подрезал Федора Тимофеевича прямо под корень. Он всё, или почти всё, потерял при пожаре Москвы. Кое-какие крохи, конечно, остались, но тут, год спустя, жена его померла. Он ещё продолжал жить в собственном доме, только к прежнему суконному делу не возвратился, а женился вторым браком на Ольге Яковлевне, почти ровеснице его старшей дочери Александре. Александру, собравшись с последними силами, он выдал, понятно, с сильным приданым, за Александра Куманина, из богатейших московских купцов, кулака первейшей закалки и первейшей статьи, какие первыми стали попадаться тогда, но уж за младшей Марией дать не мог ничего.

Профессор Котельницкий и привязался всем сердцем к этой Марии, почти, вышло так, сироте, баловал её, сколько мог, пестовал, озаботился её воспитанием, совсем не купеческим, с уроками музыки, танцев, полагая, должно быть, что без музыки, танцев дочь купца так-таки и не сможет прожить, зато открыл ей несказанное счастье общения с книгой, сам вслух декламировал ей оды Державина во весь глас, только что не распевал баллады Жуковского и уж было принялся знакомить с некоторыми шедеврами юного Пушкина, когда неприметно подкралась пора выдавать бесприданницу замуж.

Известное дело, будь хоть трижды красавицей и разумницей, а без приданого в здешнем мире пристойного мужа трудно найти. Вот тут Василий Михайлович и попригляделся попристальней к одинокому, замкнутому Михаилу Андреевичу, у которого как раз лечил свой застарелый гастрит, нередкая награда холостяка. Выходило по наблюдениям, что человек небогатый, однако серьезный, ответственный, прилежный в исполнении должности, которая одна кормила его. Стало быть, с таким человеком племяннице, натурально, будет весьма далеко до старшей сестры, которая за Куманиным как сыр в масле каталась, но и с голоду не помрет, хлеб и почтенный достаток муж этого склада всегда добудет себе и жене, мозоли до крови натрет, а добудет.

Что ж, Василий Михайлович пригляделся поглубже. К своему удивлению, обнаружились кое-какие следы родословной, даже уходившей корнями в толщу веков. Выходило, что его род, ныне абсолютно затерянный, неизвестный, восходил ещё к Даниле Иванычу Ртищеву, который тем отличился в русских юго-западных землях, что отстаивал православную веру от преследования её подлым и чересчур уж воинственным католичеством. Одному из его-то служилых людей пинский князь Федор Иванович, из Ярославичей, в начале шестнадцатого столетия, дал за верность и доблесть жалованную грамоту на имение Полкотичи и часть сельца Достоево, что в Пинском повете, к северо-востоку от самого Пинска, в междуречье Пины и Яцольды. Тогда-то от названия сельца и пошли Достоевские.

Эти Достоевские очень скоро заявили о себе по округе как люди пылкие, неукротимые, властные, способные даже на преступление. В старинных писаных книгах как будто даже находилось судное дело конца того же столетия, по которому проходила Мария Стефановна Достоевская, обвиненная в убийстве своего мужа Станислава Карловича, в покушении на убийство своего пасынка Кристофа Карловича и в составлении подложного завещания, для каковых преступлений привлекла наемного человека по имени Ян Тур, неизвестного рода и племени. Из этого дела можно было понять, что несчастная приговорена была к смертной казни, тем не менее король по каким-то от общественности скрытым причинам нашел возможным отсрочить её, и из судного дела не видно, приведен ли был когда-нибудь приговор суда в исполнение, а если и нет, так спас не король, а Христос.

В то же приблизительно время, другой Достоевский, Федор, землевладелец, переселился на Волынь из Пинского повета, где сблизился с беглым московским князем Андреем Курбским, супротивником грозного царя Иоанна, сошелся так, что везде и всюду неуживчивый князь считал его своим уполномоченным по тайным козням против Москвы и даже чуть не приятелем, хотя перебежчикам мало веры, ещё меньше счастья дается на русской земле.

Род ветвился и множился. В середине семнадцатого века Филипп Достоевский служил в литовской дружине и был обвинен в разграблении имущества старосты Речицкого и в нанесении побоев его холопам, что в войнах того времени было делом обычным. Тогда же, по всей вероятности, от общего корня отделилась ветвь Достоевских подольских, уже прямых предков Михаила Андреевича. Среди них обнаруживались люди самого разного свойства и толка. Были среди них и суровые служители русской церкви, гонимой в той стороне, и крутые своенравные воины католических польских и литовских дружин. Некоторые из них, понятное дело, перешли в католичество, получили за верную службу шляхетство, служили польским королям и даже участвовали в избрании на трон Яна Казимира, Михаила Вишневецкого и Августа 11 Саксонского, Сильного, предателя, союзника и друга Петра.

Все-таки большая часть Достоевских осталась русскими и сберегла в чистоте свою исконную православную веру. Акиндия Достоевского удалось обнаружить среди иеромонахов Киево-Печерской лавры. Ещё один Достоевский достиг сана епископа. Ещё один оказался в турецком плену, однако воротился на родину и в честь своего чудесного возвращения повесил серебряные цепи перед иконой Богоматери в польском по тому времени Львове.

Стало быть, в семнадцатом веке у Достоевских бывали и большие карьеры, и водилось довольно злата и серебра. Только в восемнадцатом веке род захудал, может быть, потому, что православным людям не было дороги в юго-западных землях, окончательно подпавших под власть католичества. Андрея Михайловича уже с трудом удалось обнаружить скромным протоиереем в захолустном городишке Брацлаве, всё в той же знакомой Подольской губернии. Один из его сыновей служил в сельской церкви на скудном жаловании в бедном приходе. Из шести его дочерей трем, скорее по традиции, чем по велению сердца, суждено было стать деревенскими попадьями, а три другие вышли замуж за мелких малороссийских чиновников, уже при Потемкине.

Та же заурядная участь ждала и Михаила Андреевича. Он был помещен в Каменец-Подольскую семинарию, и быть бы ему, без сомнения, деревенским попом, если бы не указы императоров Павла Петровича и его странного сына Александра Павловича, которыми наиболее способные семинаристы определялись на казенный кошт в медико-хирургические академии обеих столиц. Михаилу Андреевичу, успевшему выказать свои дарования, суждено было попасть в число этих избранных.

Что говорить, суровым, устеленным терниями был его путь. После сытости, тепла и уюта отцовского дома довелось ему изведать ужасающего семинарского быта с его грубостью, розгами и презрением к человеческой личности. Он попал в другой мир, но и там его ждали холод и голод и непомерная тягость учения. Он не погиб, он всё одолел и был выпущен, как и многие его однокашники, лекарем на службу царю и отечеству, в полк.

Дядя Василий Михайлович с годами завел на Москве довольно обширные связи, а со связями у нас довольно много можно иметь и довольно много достать, слава Богу, тогда ещё не всё на свете продавалось за деньги, хотя и тогда подлая мзда была очень и очень в чести. Удалось ему заглянуть и в послужной список примеченного им жениха, в котором обстоятельно, с армейской простой изъяснялась вся его подноготная, а с ней вся дальнейшая жизнь. Ничего необыкновенного список не содержал, но не содержал и ничего из того, что бы порочило Михаила Андреевича. Список гласил:

«По надобности во врачах во время последней против французов войны командирован г. вице-президентом академии в московскую Головинскую госпиталь для пользования больных и раненых 15 августа 1812 г. Потом в Касимовский военно-временный госпиталь, откуда получил похвальный аттестат 1 сентября 1812 г. Потом командирован им же вице-президентом Московской губернии в Верейский уезд для прекращения свирепствовавшей там повальной болезни и за что имеет тоже похвальный аттестат. Лекарем 1-го отделения произведен 5 августа 1813 г. В Бородинский пехотный полк поступил 1 сентября 1813 г. За выслугу узаконенных лет медицинским департаментом военного министерства удостоен звания штаб-лекаря в означенном полку со старшинством 5 августа 1816 г. По предписанию медицинского департамента, во уважение ревностной службы его, помещен в оном же полку на оклад 1-го класса с жалованьем по 500 рублей в год 20 октября 1816 г. Из оного полка переведен в Московский военный госпиталь ординатором, за усердную службу помещен на оклад старшего лекаря 2-го класса с жалованьем по 600 рублей в год 7 мая 1819 г.»

Совершив все эти открытия, важные для него чрезвычайно, дядя Василий Михайлович представил сестре и её мужу своего протеже и коллегу по медицинскому поприщу уже не без блеска, описал его достоинства почти теми же яркими красками, какими перед студентами расписывал какое-нибудь клещевинное масло, микстуры и порошки. Правда, рекомендованный им жених почему-то несколько отпугивал и будущего тестя, и будущую тещу, и в особенности невесту, совсем ещё юную, главным образом, конечно, своей суровой наружностью и некоторой надменностью нрава. Им не такого мужа хотелось бы младшенькой дочери, сердечной любимице без исключения всех родных и знакомых, включая прислугу. Они и предпочли бы, очень наверно, для неё иного спутника жизни, кабы не ушло достояние дымом учиненного проклятым Бонапартом пожара. А без достояния об ином-то муже нечего было мечтать. Что было делать? Смирившись перед судьбой, Федор Тимофеевич и Варвара Михайловна дали свое родительское благословение. Мария Федоровна, как водится, им покорилась. Венчание состоялось, свадьба справилась самая скромная, в самом тесном семейном кругу, и для Михаила Андреевича с Марией Федоровной началась новая жизнь, полная самых ничтожных, самых изнурительных семейных забот и долгое время никем не видимых мук, как ему открылось отчасти впоследствии.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17

Поделиться ссылкой на выделенное